Оценить:
 Рейтинг: 0

Последние

Год написания книги
2017
Теги
1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
1 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Последние
Любовь Соколова

События в романе происходят на протяжении ХХ века с 1905 по 2000 гг. в С. Петербурге, Берлине, Париже, на Урале и в Карелии. В центре повествования клан российских немцев, сельскохозяйственная колония в пригороде Ленинграда. Параллельно развивается "русская линия". Две династии переплетаются, причудливо и отчасти мистически. Последняя реликвия, явленная им случайно, грозит пролить свет на трагическую тайну немецкой семьи. Способны ли прочесть зашифрованный в ней код последние представители трех ветвей одного рода?

Любовь Соколова

Последние

1978. Письмо из прошлого

24 ноября 1978 года в полдень Артур Эргард вышел из трамвая на остановке у оперного театра в Дюссельдорфе. Мокрый тротуар блестел, разбивая свет серого дня о квадратную чешую камня, который здесь, в старом городе, уложен был, кажется, сразу после войны Рыцаря с Епископом. Он читал об этом давным-давно, еще в лагере. Нашел на полу книгу, потрепанную, без обложки и без доброй трети страниц, изданную, судя по шрифту, еще до Первой мировой войны. Кто принес во французский лагерь книгу на немецком языке? Разумеется, немец. Что с ним стало? Вслух высказывать предположения о своей или чужой судьбе там было не принято, как и задавать вопросы. Артур прибрал книгу. Хозяин «фолианта» не объявился. Артур присвоил находку с легким сердцем и даже с неким мистическим ощущением, будто книга проникла за колючую проволоку специально для него. Она претерпела довольно невзгод и понесла значительные утраты, преодолевая препятствия, разделявшие ее и читателя, надлежащего читателя, каким ощутил себя Эргард. Книга отчасти помогла ему осознать себя немцем – не русским эмигрантом, коим воспринимали его большую часть жизни официальные лица и просто знакомые, не русским немцем, каким он рос и воспитывался до совершеннолетия. Артур начал ощущать себя немцем по принадлежности к большому народу, сквозь века несущему себя на плечах поколений, по

особенному переживающих каждый момент мировой истории. Книга исчезла в последний день пребывания в лагере. Никогда после Артуру не удалось встретить похожее издание. Исчезновение, как и находка, выглядело мистически, однако не склонный к эзотерике Артур пришел к выводу, что книгу кто-то взял, как сам он подобрал ее когда-то, полагая, что вещь ничья. Пусть. Он все равно не стал бы перечитывать ее: в новой, послелагерной жизни долго не находилось места для книг. Он помнил некоторые страницы едва ли не наизусть. Даже сейчас, по прошествии многих лет, стоило дать запрос, память с некоторыми пробелами, но выдавала факты, имена, даты. Не исключено, что эти данные проникли в память позже, из каких-то иных источников, но Артур полагал, что из той самой книги. Ему нравилось думать так. Нравилось интерпретировать факты, пересказывая заново истории самому себе, в современных лексических формах, отражающих его собственное видение причинно-следственных связей. В результате победы рыцаря деревня Дюссельдорф получила статус города. Когда это было, в ХII или XIII веке? Как звали рыцаря? Фон Берг! Артур, живо интересуясь информацией гуманитарного толка, схватывал суть, отбрасывая как шелуху все, что считал несущественным. Датировку событий, как обстоятельство существенное, надо бы все-таки уточнить. Позже. Он слегка огорчился, отметив свою забывчивость. Не признак ли это старческих изменений, с которыми он боролся тщательно, сознавая ответственность за то, чтобы поддерживать себя в работоспособном состоянии? Поздно создав семью, Артур страшился неизбежного возрастного бессилия, поскольку единственный сын еще слишком юн, и оставлять его на попечение супруги было бы в некоторой степени бесчестно. Так он полагал и тренировал мозг как главный орган, регулирующий все прочие функции организма. Мозг оказался в приоритете еще и потому, что не требовал ни специальных условий, ни особого времени для упражнений. А сами упражнения позволяли систематизировать мир, акцентируя внимание на его диссонансах и резонансах. Рыцаря фон Берга Артур запомнил из-за несоответствия имени здешнему ландшафту, довольно плоскому – диссонанс! И, кроме того, Артуру симпатична была антиклерикальная мотивация той войны, вознесшая деревеньку Дюссельдорф из прибрежной низины у Рейна прямо на гребень индустриальной волны. Борьба с Епископом, а позже с католицизмом, которую здешние жители выиграли, вдохновляла Артура, хотя он понимал, конечно же, что все это – «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» и к современному положению города прямого отношения не имеет. «Преданья или преданье?» – запнулся Артур о строчку Пушкина, машинально процитировав ее на русском. Логически поразмыслив, ошибочно склонился к варианту «преданье», в единственном числе, поскольку в первоисточнике речь идет об одной главной сюжетной линии – о взаимоотношениях Руслана и Людмилы. Хотя… в русском языке тут могут быть и «преданья». Тончайшие отклонения от логики свойственны языку и литераторам, пишущим на этом языке, умело или же интуитивно придавая прелесть… Хм. Умело или все-таки интуитивно? …Город и весь мощный регион, вновь в который уже раз охваченный преобразованиями, строительством и реконструкцией, обретающий невиданный инфраструктурный масштаб, привлекал Артура Эргарда, немолодого, но все еще нацеленного на перспективу делового человека, чье коммерческое предложение должно заинтересовать инвесторов и кредиторов – не масштабом, конечно, а именно своей локальной убедительностью… Или убедительной локальностью? Брусчатка выглядела достаточно старой, чтобы, ступив на нее, ощутить глубину веков. Артур с удовольствием потоптал камень ботинками, недорогими, но добротными и тщательно вычищенными. «Пожалуй, не раньше пятнадцатого века», – решил он, делая поправку на темные столетия и отдаленность этой улицы от башни, обозначавшей местоположение замка. Решил – и больше не думал об этом. Он огляделся, определяя направление к Рейну. Листья на деревьях аллеи, вклинившейся в площадь, еще не облетели, однако вид имели странно неживой. Они как-то слишком, почти неистово трепетали под ветром, ничуть не ощущаемым внизу. Листья, удержавшиеся на ветках благодаря какому-то вполне объяснимому, наверное, природному, казусу, имитировали жизнь, чисто механически двигаясь быстро-быстро в пределах своих очень ограниченных степеней свободы. Трепещи не трепещи – все одно. Живительные соки земли никогда уже не потекут по ссохшимся, истончившимся капиллярам, и ни один лист не продержится на ветках до весны. Артур на миг представил, что деревья себе в утешение сами создают видимость ветра, управляемого их обобществленным разумом. Трепещут. Усмехнулся. Подумал: «Иногда это помогает». Он и сам-то – как лист на древе мироздания, отторгаемый и, вопреки постоянному отторжению, обнаруживающий жизнестойкость, научившийся имитировать жажду свершений, преодолений, искусственно создавая для себя же самого смыслы и мотивации. Артур – в других условиях его называли бы сейчас «Артур Генрихович» – усмехнулся, заметив, что думал о листьях по-русски. Русскую поэзию он цитировал на языке оригинала легко, но чтобы думать на русском – такое случалось крайне редко, в минуты душевного расслабления или углубления, как он сам себе объяснял свои «девиации». Он выбрал, наконец, направление и решительно пошел по Флингерштрассе к реке. Не стал раскрывать зонт. Влага, свернувшаяся в воздухе, как белок в жидком молоке, не опускалась, а висела и плавала, прилипая ко всяким твердым поверхностям. Мельчайшая водяная эмульсия держалась на узких полях его шляпы, на плечах двубортного плаща с теплой подстежкой, на слегка выступающих скулах и на длинном шпиле зонта, которым герр Эргард пользовался как тростью, не опираясь, а лишь элегантно трогая им тротуар и сопровождая свой ход легким постукиванием.

Он был высокий подтянутый старик, еще не сутулившийся, несмотря на свои семьдесят восемь лет, не отказавшийся от гимнастики, пусть не ежедневной, но систематической: вторник, четверг, суббота, воскресенье, причем в субботу особенно длительной, с проработкой глубоких мышц тела. Благодаря упражнениям и наследственной конституции тело оставалось подтянутым и ровным – без рельефной мускулатуры, но и без свойственного людям его возраста брюшка. Привычку к гимнастике Артур приобрел в отрочестве, в период обучения в немецкой Петришуле, и затем укрепил в Петроградском императора Александра Второго кадетском корпусе. К тому времени, как он покинул это учебное заведение, Санкт-Петербург уже переименован был в Петроград по соображениям патриотического толка: шла Первая мировая война, которую современники назвали Великой, не предполагая, что поистине великая война им еще предстоит. Привычка к гимнастике стала его второй натурой, а иногда и первой. Случались времена, когда сам Артур полностью утрачивал волю к борьбе за существование, но механическое исполнение ритуала вытаскивало его из пучины отчаяния и апатии, как лебедка поднимает из морских глубин затонувшее судно, сохранившее оснастку, рули и бортовой журнал и нуждающееся только в попутном ветре, чтобы продолжить бег по волнам в неведомо какую гавань. Гавань, единственно желанная, была покинута им давно – шестьдесят лет назад, в такой же серый непогожий день. Пожалуй, более чем непогожий. Тогда влажный питерский мороз до ребер

пробирал каждого, рискнувшего выйти на улицу, а ветер нещадно раздувал полы шинели, норовил сорвать башлык с кадетской фуражки. Тот мороз Артур Эргард не забыл, кожей помнил о нем многие года, постепенно выстудив душу. Поэтому никто не мог теперь отозваться об Эргарде как о человеке душевном, открытом или хотя бы приятном. Жена Элоиза – представьте, в шестьдесят два года он женился, причем впервые! – нередко разводила руками: – Артур, я не понимаю, чего ты хочешь. Он не мог ничего ей ответить, даже если бы решился вдруг поговорить о сокровенном, как говорят с единственно близким человеком. Впрочем, иногда отшучивался: – Хочу чашку русского чая! Что тут непонятного? Чай! Впрочем, сегодня он точно знал, чего хочет, и мог назвать адрес, цену, сроки. На четырнадцать тридцать назначена встреча в банке на Марктштрассе, где Артур Эргард, предприниматель из города Киля, намеревался получить кредит с целью перевести свой бизнес и переехать с семьей в Ратинген, местечко в нескольких километрах к северу от Дюссельдорфа. Все необходимые бумаги он нес в аккуратном, не новом и оттого еще более респектабельном на вид кейсе. Чувствовал себя Артур Эргард вполне сносно для такой погоды, своего возраста и обстоятельств. Приехав в Дюссельдорф ночным поездом, он оставил вещи и позавтракал в пансионе на Бисмаркштрассе, где по предварительной договоренности его ждала узкая комната с такой же узкой аскетичной кроватью, упиравшейся в узкое окно, выходящее во двор. Комната была приготовлена еще с вечера. Постояльцев у фрау Вихт в эту пору оказалось немного. Она рада была принять на несколько дней пожилого человека, рекомендованного весьма уважаемым семейством, с которым поддерживала приятельские и деловые отношения не одно десятилетие. Постоялец приходился дальней родней поручителям. Она даже не взяла предоплату за бронирование комнаты и, несмотря на опоздание, предложила завтрак: кофе и свежие булочки с маслом и конфитюром. От вареных яиц он отказался, сославшись на особенности пищеварения. Впрочем, фрау Вихт и сама бы холодные яйца есть не стала. Постоялец попросил включить водонагреватель, чтобы принять душ, и поручил хозяйке освежить его дорожный костюм, слегка помятый и впитавший характерный запах железной дороги. Другого, пригодного для деловых визитов, у него с собой не было. Подремав в узкой комнате полтора часа – путешествие вторым классом оказалось утомительным, он переоделся в чистое белье и рубашку. Надел приготовленный хозяйкой пансиона костюм, попросив включить услугу в счет за проживание, и отправился в город. По пути к банку иронично-суеверный герр Эргард намеревался пообедать где-нибудь и потереть коленки дюссельдорфскому портному. Культовый персонаж Дюссельдорфа – портной (шнайдер) Виббель казался Эргарду слишком уж неоднозначным в этическом плане. В первом приближении историю его рассказывали так. В 1811 году город заняла армия Наполеона. Император за какой-то надобностью обратился к местному портному, а тот имел дерзость отпустить шуточку в адрес клиента. Что-то насчет телосложения императора – объемного животика при незначительном росте. Наполеон повелел схватить наглеца и бросить в темницу. Но герр Виббель, когда пришли за ним, выдал за себя невинного человека, служившего у него в качестве подмастерья. Тот и сгинул в каземате, а шутник вышел сухим из воды. Наполеон действительно посещал Дюссельдорф в 1811 году, есть исторические свидетельства. Допустим, он встретился с портным со всеми вытекающими… Но герой из портняжки получается так себе: хам, трус, подлец. И, тем не менее, горожане поставили ему памятник, назвали улицу его именем и теперь, страхуясь от тюрьмы, трут статуе коленки. Другой вариант более приемлемый. Портной Виббель якобы стал активным участником Сопротивления. Когда был дан приказ схватить его, некий подмастерье сам вызвался заменить героя и добровольно занял его место в темнице, там подцепил какую-то заразу и помер, не дождавшись освобождения Дюссельдорфа от захватчиков. А портной инкогнито присутствовал на своих похоронах и продолжал непримиримую борьбу. При таком раскладе история должна была сохранить имена обоих героев. Непонятно, почему дюссельдорфцы почитают одного Виббеля, причем акцент делают на способности избежать тюрьмы непомерно высокой и даже подлой ценой.

«Местечковая особенность характера? – размышлял Артур Эргард. – В любом случае надо идти смотреть. И тереть тоже надо. Человеку в моих финансовых обстоятельствах не помешает лишняя защита от расплаты за риск». Неожиданно осознал и такой печальный парадокс: он потратил полжизни на самоидентификацию, а Виббель, наоборот, обрел бессмертие, удачно от своей личности отказавшись. Имелось еще одно обстоятельство, которое питало его интерес. Когда-то давно Артура Эргарда собирались убить некие злонамеренные субъекты, считавшие его врагом. Смерти он избежал. Другого человека убили вместо Артура. Эргард с большим трудом заставил себя забыть злосчастное происшествие, заперев травмирующую картину в самый дальний угол сознания. Он и сегодня не позволил себе вспомнить события зимы 1919 года, не позволил догадаться, почему его так тянет к Виббелю. Задержавшись взглядом на указателе, Эргард свернул направо и пошел по довольно узкой Шнайдервиббельгассе – мимо освещенных витрин, мимо солидных парадных, размышляя о том, что, возможно, где-то тут, в квартале кафешек и закусочных, и находилась та самая швейная мастерская, где работали храбрый портняжка Виббель и безымянный подмастерье. А когда обнаружил саму скульптуру, почему-то не ощутил желания прикоснуться к натертым до блеска колену, носу или бородке… Оказалось, в ходу теперь уже разные части тела храброго портняжки! Возможно, существовала какая-то зависимость между преступлением и элементом статуи, защищавшим от возмездия. Допустим, те, кто сует нос в чужие дела, во избежание наказания трут ей нос. А бородку?.. И вот сейчас, на глазах у гуляющей публики, пожилой господин станет что-то этакое проделывать со скульптурой? Постоял, посмотрел и почувствовал, что хочет есть. Двинулся дальше с намерением взять порцию сосисок с капустой в ближайшем заведении.

Он уже покончил с гарниром – капуста повару явно удалась. Почему-то вспомнил, как когда-то Рихард и Рольф спорили о том, что съедать раньше – сосиски или гарнир. Рихард настаивал, что гарнир только мешает, его надо быстренько съесть, а затем наслаждаться сосисками. Рольф, старший, уже студент, снисходительно объяснял брату, что гарнир и сосиски – единое целое, и есть их надо вместе, тут важна гармония. Артур в дискуссии не участвовал, у него была собственная позиция: он всегда съедал сначала сосиски. А вот теперь – гарнир… Почему он это вспомнил? Почему сидят в памяти милые никчемные подробности из прошлого, которого, кажется теперь, и не было вовсе? Почему просачиваются сквозь толщу воспоминаний те счастливые запахи и звуки, те болезненно ощущаемые знаки жизни, закончившейся осенью 1917 года? Неужели потому, что ноябрь, и погода похожа на питерскую, а где-то рядом, в двух кварталах отсюда, большая река, совсем как Нева?.. Только за тем последним ужином сосисок не подавали.

В Петрограде уже наступил голод, но крестьяне-колонисты его пока не ощутили, и подавали у Бауэров мясо с фасолью. Подавали в фарфоровой супнице, при полном наборе парадных столовых предметов по случаю торжественного, прощального ужина. Рольфу было девятнадцать лет, Рихарду – двенадцать. Кузина Гретхен готовилась к первому причастию, до которого, как сообщил потом Рольф, она не дожила. Яков, крестник Артура, тогда еще пребывал в счастливом периоде раннего детства. Ему в апреле исполнилось четыре года. Уходя, Артур не решился разбудить малыша, чтобы попрощаться, Яков сам в рубашонке выбежал в «чистую» кухню, обхватил Артура за колени. Если бы такой маленький мальчик помнил все, или почти все, или, по крайней мере, хотя бы тот судорожно-горький вечер и наступившее за ним утро, когда Артур вынужден был бежать из Петрограда! Если бы он мог помнить, то, наверное, остался бы на этом свете последним, кто помнит. Впрочем, вряд ли. Шансы выжить у него были минимальны. Как у каждого, сидящего тогда за столом. Тетя Эмма уговаривала Артура остаться до Рождества или хотя бы еще до завтра, а он отвечал любимой в семье поговоркой: «Морген, морген, нур нихт хойте…» Он не был лентяем, не откладывал на завтра то, что должен сделать сегодня, – русский аналог точно соответствовал смыслу немецкой пословицы – и если бы остался, то, скорее всего, был бы схвачен и погиб бы на затопленной посреди Финского залива барже вместе с другими офицерами, юнкерами и кадетами. Он никогда не жалел, что ушел и затем с оружием

в руках защищал родину и свое право на жизнь. Он выжил. Судьба хранила его, многократно уводя в последний момент из-под решающего, последнего удара. Ради чего? Ответа он не знал. Любопытство и надежда разгадать когда-нибудь эту загадку служили Артуру мощным мотиватором. Он жил, чтобы когда-нибудь узнать. Вот только времени для этого оставалось все меньше.

– Завтра, завтра, не сегодня – так лентяи говорят! – донеслось с улицы.

У двери закусочной остановилась компания мужчин. Они, похоже, спорили: зайти пообедать или сначала посетить какой-то музей, какую-то достопримечательность – Sehensw?rdigkeit. Что это русские, Артур успел понять еще до того, как один из них сказал эту фразу про лентяев. Сказал чрезвычайно знакомым голосом! Впрочем, Артур даже не сообразил сначала, что эти люди говорят по-русски, а потом быстро подумал, что голос мог показаться знакомым только из-за русской речи, весьма редкой здесь, а еще и под настроение – из-за воспоминаний, нахлынувших внезапно и не к месту. Да, с возрастом он все чаще ловил себя улетающим мыслями в далекое далеко по самым ничтожным поводам. Вот как теперь: сосиски сработали, будто манок, и увели за сине море, дальше тридевятого царства. Но, говорят, это свойственно пожилым: старость догоняет человека, наступая на пятки его давнему прошлому, как бы замыкая круг. Мужчина, сказавший «завтра, завтра, не сегодня», сделал характерное движение плечами, как бы подняв и бросив их, повернулся и пошел вместе с компанией вдоль улицы в сторону скульптуры Виббеля. Его лица было не разглядеть от столика, где сидел Артур, но профиль!.. И этот жест… Это же Рольф! Артур встал с места и как был, в одном костюме, с вилкой в руке, вышел на улицу. Рольф, вернее, человек, которого можно было принять за Рольфа, живо шагал с компанией спутников уже довольно далеко, и казалось, вот-вот затеряется среди прохожих. К счастью, людей в это время дня на улице не так много. Артуру еще удавалось не потерять его из виду. Он думал, будто кричит изо всех сил: «Rolf, halt, Rolf! Halt!» На самом деле зеваки могли обратить внимание на высокого старика, который, простирая вперед руку с зажатой столовой вилкой, довольно быстро шел, устремив взгляд куда-то вдаль, и, задыхаясь, полушепотом произносил еле слышные слова, адресованные непонятно кому. Он настиг компанию русских у скульптуры Виббеля. Оставшись почти без сил, схватил за плечи и развернул к себе человека, напомнившего ему старшего брата, посмотрел тому в лицо, угасающим сознанием понял, что Рольф должен выглядеть сейчас куда старше, лет на двадцать старше, и, в последний раз отчетливо произнеся дорогое имя, рухнул на тротуар. Его верхняя одежда и зонт висели на крюке у столика в кафе, кейс с документами стоял под стулом. Официант не сразу заметил исчезновение посетителя. Поэтому подоспевший на место происшествия полицейский безрезультатно опрашивал свидетелей, пытаясь установить личность пострадавшего.

Яков Бауэр, советский инженер-изобретатель, невольно послуживший причиной переполоха, совершенно растерянный и расстроенный стоял посреди улицы. Старика было жаль, конечно, однако жалость вытесняло нарастающее чувство досады. Он понимал, что придется не только давать показания местным властям, но еще как-то объясняться с руководителем группы и, что особенно неприятно, с сопровождающим группу товарищем Нефедовым, штатским с военной выправкой. Этот «штатский» уже дал понять, что дело дрянь, ядовито поинтересовавшись: – Так ваше настоящее имя – Рольф? А потом стало совсем уж плохо. Полицейский, пытаясь до прибытия медицинской помощи установить личность упавшего, обыскал его карманы и нашел почтовый конверт, завернутый в вощеную бумагу. Никаких других документов не оказалось. Конверт, сильно потрепанный, потертый на сгибах, был надписан по-немецки и по-русски. Обратный адрес странным образом совпадал с давним, довоенным ленинградским адресом семьи Бауэров на Невском проспекте, куда они переехали из пригородной немецкой колонии году, кажется, в 1928-м. Нет, в 1936 году они переехали! Боже, какое это имеет значение? У Якова кровь прилила к сердцу, и оно, бешено заколотившись, вдруг будто остановилось. Он не понял еще, он лишь почувствовал то, что словами выразить, казалось, невозможно и чего не может быть. Совершенно не может быть. А «штатский» уже не деликатничал, не заглядывал через плечо полицейского, он уверенно тянул руки к конверту, и полицейский, загипнотизированный напористостью гражданина, делился с ним находкой. Письмо оказалось малосодержательным. Довольно длинное, на двух страницах, оно практически полностью было вымарано цензурой. Осталось нетронутым только обращение «Дорогой крестный», что-то в середине про велосипед и последнее предложение: «…Рольфа больше нет с нами (вымарано) тетя Маня умерла в июне, похоронена на Волковском. (Вымарано.) Не пиши нам, от твоих писем могут быть еще большие неприятности и еще большее горе для оставшихся. Яков Бауэр. 23 июля 1938 года, Ленинград». – Яков Николаевич, – обратился «штатский» к Бауэру. – Вы когда-нибудь проживали в Ленинграде на Невском, в доме номер восемьдесят два? Яков молча опустился рядом со стариком, взял его за руку. Артур открыл глаза. Его продолговатое лицо скривилось в подобии улыбки. Он выразительно покачал головой и, захрипев, стиснул предложенную ему ладонь. Возможно, это был не осознанный жест, а конвульсии, но Якову показалось иное. Его будто бы ослепил свет из прошлого, давнего, довоенного, помещенного в запретный чуланчик памяти. Рольф и тетя Маня будто бы встали рядом и тут же растворились, но этого было достаточно, чтобы развеять сомнения. Приехала скорая. Принесли вещи Артура из кафе. Яков молчал. Он заговорил только раз, когда спросили, будет ли кто-нибудь из близких сопровождать пациента:

– Er ist mein Bruder.

– Но вы утверждали, что не имеете родственников за рубежом! – шипел «штатский», пытаясь увязаться следом за Яковом, уже севшим в машину скорой помощи. – Вы говорили, что не говорите понемецки!

«Штатского» оттеснили. Взяв такси, он примчался в приемный покой, отыскал Бауэра там. Надеялся устроить очную ставку? Поздно. Все поздно. Через два часа Артур Генрихович Эргард скончался, не приходя в сознание, от обширного кровоизлияния в мозг. В последние минуты он мог бы считать себя по-настоящему счастливым: рядом находился родной человек, чудом залетевший в эти края осколок большой семьи, свидетель разрушенного уклада, носитель попранных ценностей. Артур даже мечтать себе не позволял о таком счастье. А вот и выпало же!

С той самой минуты, как товарищ Нефедов вывел Якова Николаевича из больницы, его опекали плотно. Более плотно, чем прежде, и совершенно теперь не таясь. Желание Якова присутствовать на похоронах или хотя бы дождаться приезда вдовы кузена, умершего у него на руках, Нефедов счел противоестественным и расценил, кажется, как намерение совершить побег. Напряжение, возникшее в отношениях с товарищем Нефедовым, почему-то распространилось на всю группу советских специалистов. В отеле Якова переселили в другой номер, ночью кто-то дежурил у дверей, а на завтраке он сидел за столиком в полном одиночестве. Ему не позволили самостоятельно взять еду. Специальный человек, не спрашивая, принес все положенное. Яков Николаевич старался казаться лояльным, поэтому съел все. Он и так бы съел, поскольку в силу жизненных обстоятельств никогда не страдал отсутствием аппетита, но обстоятельства понуждали его к демонстративности. Жевал и глотал по обязанности, не различая вкуса.

Не понимая, что теперь делать – можно уже встать и выйти или надо ждать разрешения, он посидел над пустой тарелкой. Никто, кроме нового штатского, на него не смотрел, причем те нарочно не смотрели, а этот нарочно не сводил глаз, и оттого пауза казалась затянутой. Яков Николаевич испытывал потребность что-то сделать. В завершение завтрака он стряхнул крошки со стола в ладонь, поколебался: куда их – высыпать в рот или выбросить? Выбросил на тарелку, отерев ладонь о ладонь, затем показал чистые ладони тому, кто наблюдал за тем, как он ел. Смешливый от природы, Яков Бауэр вторым своим «я» хохотал до колик над первым «я», которое почти рыдало от ужаса перед последствиями вчерашнего происшествия.

В то самое время, как Яков Николаевич Бауэр тщательно и демонстративно завтракал в ресторане отеля, товарищ Нефедов вел бешеные по накалу страсти многоступенчатые переговоры с руководством, при чем не по защищенному каналу связи, а по межгороду, что доставляло гэбисту почти физиологический дискомфорт. Казалось бы, Бауэра следует немедленно изолировать и отправить в Москву. Москва добро не дала. В дипломатических и политических целях делать этого было нельзя. Вчерашнее происшествие уже привлекло внимание, информация о нечаянной встрече давно потерявших друг друга родственников просочилась в прессу. Объявить Бауэра внезапно заболевшим? Пресса хотела подробностей. Он и вправду мог заболеть. Мог даже скончаться от переполнивших его эмоций. Так бы даже лучше, полагал Нефедов. Два российских немца, разлученных Гражданской войной и революцией, умерли, потрясенные неожиданной встречей. А подробности пусть додумывают репортеры. Хороший ход. Остроумно! Однако несвоевременно. Во-первых, Бауэр-то жив. Во-вторых, его поездка в Германию задумана в целях сугубо пропагандистских. Невозможно сейчас изъять его из процесса, да еще таким вопиющим образом! Пусть уж выполнит миссию, а там посмотрим. Решили везти его на встречу с принимающей стороной, сделав вид, что ничего не случилось.

Все, происходившее с Яковом в последние полгода, казалось ему нереальным. Началось – разве мог подумать, чем оно для него обернется?! – с визита генерального секретаря ЦК КПСС в ФРГ. Газеты писали о крупном успехе советской дипломатии. Яков, разумеется, читал газеты, никоим образом не принимая на свой счет открывшиеся перспективы

урегулирования отношений между двумя странами. У него не было интересов за пределами Советского Союза. Страна одними своими размерами подавляла любые поползновения выйти когда-нибудь за ее пределы. Якову Николаевичу и в пределах-то не везде позволено было находиться. Например, нельзя на Камчатку – нужно получить разрешение на въезд в приграничную зону, а с биографией Бауэра любая лишняя анкета могла обернуться неприятностями. Во всяком случае он так думал и опасался, по привычке допуская, что наделенные властью люди спокойно могут объявить его виноватым по одной только той причине, что он немец, самовольно в 50-х годах покинувший место поселения, за что ему грозили «каторжные работы». Вроде бы никто с тех пор Якова не разыскивал, но если какой чин в органах захочет потянуть за ниточку, во что это выльется, до чего он докопается, какой клубок размотает? Дразнить судьбу никому неохота. Все у Якова Николаевича складывалось хорошо, лучше даже не надо. Рубрики «Сегодня в мире», «Мир глазами друзей», «Международная панорама» и, в особенности, «Клуб кинопутешественников» полностью удовлетворяли все информационные потребности абсолютно советского гражданина Бауэра. Он никогда не позволял себе желать ничего более того, что дозволено. А из дозволенного выбирал только самое простое. Имея склонность к коллекционированию анекдотов и острых выражений, он знал фразу «Курица не птица, Болгария не заграница». Знал, но не понимал. Для него, только однажды отдыхавшего с семьей в Сочи, даже Болгария была вполне себе заграницей. Ну, а ФРГ в течение всех послевоенных лет оставалась болезненной геополитической точкой – да какая там точка, родимое пятно! – на карте Европы. Как можно было себе представить поездку из СССР в ФРГ? Никак. Пытливый ум Якова Николаевича отваживался порой на сравнение немцев ГДР и российских немцев. Он задавался вопросом: что было бы, если бы не ликвидировали республику немцев Поволжья, существовавшую в довоенные годы? У кого показатели социалистического строительства были бы лучше, у немецких или у советских немцев? Он не осуждал решение о ликвидации немецкой автономии в Поволжье. Просто предполагал: что было бы, если бы… Яков Николаевич неизменно склонялся в пользу немцев советских. То есть даже наедине с собой не диссидентствовал ни в большом, ни в малом. Никогда он не делился своими соображениями с женой или с коллегами. Зачем говорить вслух то, о чем и себе-то думать позволяешь только в самые сокровенные минуты с опаской, не услышал бы кто твоих крамольных мыслей? Он понимал: как ни крути, а само воспоминание о республике немцев Поволжья – по нынешним временам крамола, и крамола та еще. В реальном мире гэдээровские немцы вели соревнование с немцами ФРГ и, судя по всему, с большим перевесом выигрывали. В Советском Союзе информация подавалась таким образом, что огромным и значительным государством выглядела только ГДР. О существовании ФРГ знали как о досадном факте. Знали, что там под гнетом капиталистов изнывают рабочие, которым не повезло родиться или хотя бы своевременно перебежать на территорию ГДР, где жизнь текла в счастливом русле свободного труда и равномерного достатка, а сама демократическая республика была в экономическом плане масштабнее, в военном – могущественнее ФРГ. Если не смотреть на карту, сомнений не возникало. На карте же, наоборот, ФРГ занимала необъяснимо много места, охватывая ГДР снизу и сбоку. Да еще и сам Берлин наполовину оказался несоветским, благодаря какому-то несчастному и, вероятно, нечестному стечению обстоятельств. Самовыделенность Западного Берлина в целом Берлине совершенно не укладывалась в сознании советского человека. Такой маленький, вокруг наши. Задавить, как вошь ногтем, и вся недолга. Про «задавить ногтем» – высказывание бывшего вохровца Сереги Демина, соседа по дачному кооперативу, весьма заслуженного, хоть и не персонального, а обычного пенсионера, любившего прихвастнуть и сыпавшего намеками на свое героическое прошлое, однако без подробностей. Он понятия не имел о том, что Западный Берлин – это город внутри города. Думал, что Западный Берлин – это столица ФРГ, а называется так потому, что немцы не могут без Берлина. Взяли у них основной, так придумали себе Западный. Узнав от Якова про истинное положение дел, Сергей Иванович до того расстроился, что разломал свой забор, показывая, как следует поступить с Западным Берлином.

– Вот ты, Яша, немец, – говорил вохровец Серега, тыча соседа в грудь толстым и ровным, как сарделька, пальцем. – А перековался – и, можно сказать, человек! Даже я тебя, можно сказать, уважаю. А там у себя вы, немцы, порядка навести не сумели. Жидкий вы народ, вот почему. Палец Сереги, которым он на службе нажимал на спусковой крючок, сильно износился за жизнь. Заканчивался он крохотным ноготком в ореоле заусенцев. Якову неприятно было прикосновение, но, полагая за благо добрососедские отношения, он терпел, внутренне презирая себя и свое притворное благодушие. Они с Серегой – люди одного поколения и общей судьбы, разделенной, правда, колючей проволокой лагерей, но Сереге об этом знать не надо, а Якову хотелось бы не помнить, да только не забыть никак. Деление на «вы» и «мы» Яков относил на счет «национальной гордости великороссов». Название статьи В. И. Ленина, включенной в вузовский курс истории партии, объясняло многие заявления Сереги, никогда Ленина не читавшего. Яков же статью не просто читал, а конспектировал и сдавал по ней экзамен в институте. Ленинская трактовка национальной гордости шла вразрез с Серегиными выпадами. Этого Якову было достаточно, чтобы относиться снисходительно к хамству малообразованного соседа. Подобную реакцию – гнев и непонимание, как у Сереги, – мог испытать каждый советский человек, сопоставив размеры ГДР и ФРГ. Досаду вызывало само существование «другой» Германии, но жизнь брала свое: к середине 1970-х годов Советскому Союзу потребовалась нормализация отношений с ФРГ, несмотря на стабильно жесткую позицию этой страны в отношении ГДР, строившей под протекторатом СССР образцово-показательный социализм.

После очередного майского визита Брежнева в Бонн и его встречи с Гельмутом Шмидтом начался следующий этап нормализации. Возникла необходимость демонстрировать нарастание взаимного интереса в деловой сфере, оживились культурные и деловые контакты. Пропаганда требовала фактов, обоснований, подтверждений – теста, из которого та и другая сторона лепили новостные пирожки, густо приправленные идеологическими специями. В ФРГ как раз нарастал интерес к атомной энергетике, в СССР имелся достаточный опыт строительства и эксплуатации АЭС. Обозначилась точка соприкосновения. Неподалеку от Дюссельдорфа немцы планировали строить атомную станцию на быстрых нейтронах. Поэтому советских специалистов пригласили на встречу именно в Дюссельдорф. Делегацию сформировали, тщательно отбирая кандидатуры как по степени благонадежности, так и по весу в научных кругах. Якову Николаевичу отвели маленькую, но весьма приятную роль вишенки на торте. Советский немец, беспартийный изобретатель-рационализатор, отец троих детей, примерный муж и семьянин, давно не контактирующий с какой-либо кровной немецкой родней – все умерли! – никогда не имевший родственников за рубежом, годился для предъявления загнивающему Западу.

Крутили-вертели компетентные органы личное дело Якова Бауэра: из крестьян, отсидел, реабилитирован, нашел свое место в обществе, доволен жизнью. Яков Николаевич удивительным образом судьбой своей отвечал сразу на все проклятые вопросы антисоветчиков. И даже больше того. После истории с неудачной попыткой вручить Нобелевскую премию за организацию первого полета человека в космос на Западе говорят об отсутствии авторского права в СССР. Хрущев в ответ на запрос Нобелевского комитета сказал: «Человека в космос запустил советский народ. Точка». Королев, значит, не при чем. С тех пор, чего бы ни добился отдельный интеллектуально одаренный гражданин, результат его усилий будет приписываться сразу всему советскому народу, кричат на Западе. Бауэр – живое опровержение злобных измышлений, поскольку он еще и носитель персонального авторского права. Изобрел не ракету, а какие-то задвижки. Задвижки Бауэра сыграли важную технологическую роль. Они обеспечивали безопасность и управляемость процесса распада. Немцы, ведя свою игру, непременно захотели встретиться с автором изобретения, которое намеревались будто бы купить в виде патента. Русские же будто бы хотели продать продукцию, созданную на основе этого изобретения. Яков Николаевич оказался разменной картой, вокруг которой обе стороны водили хоровод. При этом сам изобретатель задвижек интересовал участников процесса не больше, чем пуговицы на его специально сшитом по случаю визита пиджаке. Все понимали, что сам он ничего не решает и авторством своим не распоряжается.

А пиджак-то получился хорош и прекрасно сидел на фигуре Якова Николаевича, скрывал некоторую сутулость, сложившуюся за годы работы за кульманом. Впервые увидев себя в зеркале в этом кордовом моднейшем пиджаке с отделкой из натуральной кожи, Яков Николаевич с удовольствием отметил, что все еще привлекателен, можно сказать, красив. Благородная седина давно съела темный от рождения цвет волос, однако породистый крупный прямой нос, выпуклый лоб над большими, глубоко посаженными глазами и четкий овал смуглого удлиненного лица – родовые признаки, унаследованные от матери, – с годами стали только выразительнее. С той самой минуты, как взволнованный старик с вилкой в руке схватил его за плечи, назвав дорогим именем Рольф, ошибочно принимая за человека, воспоминания о котором болезненным аккордом рвали самые чувствительные струны души Якова Николаевича, он пребывал в затяжном состоянии аффекта. Потрясение от встречи с Артуром он пока не в состоянии был даже оценить. Оно накрывало волнами. На первом месте оказалась проблема, как жить дальше. Он полагал наказание – за что? за то! – неотвратимым и пытался предугадать, в какой именно форме будет наказан, увидится ли еще с семьей, и пострадает ли семья сверх того, что лишится кормильца, то есть его самого. Будет не оправдавший доверия Бауэр помещен в лагерь или просто отлучен от работы? Мысль о лагере казалась ему даже более благоприятной, нежели существование без средств в городке, где все друг друга знают и куда он вернется опозоренным под надзор компетентных органов. «Как Сахаров!» – мелькнула пафосная мысль об опальном ученом, но быть «как Сахаров» Яков Николаевич не захотел, потому что сразу вспомнил тещу. Теща точно была бы недовольна, будь она жива. Спустя пять лет Яков все еще по привычке оглядывался на суждения этой волевой женщины, поднявшей не только своих, но и его детей. Дочек бы не коснулось! На этом месте своих горьких размышлений Яков неожиданно ощутил негодование по отношению к Артуру, так внезапно вернувшемуся из небытия и разрушившему все, что Яков выстраивал десятилетиями, а теперь потеряет безвозвратно. «Алька отречется», – подумал Яков о младшей. Обрадовался: в тридцатые годы отрекшихся не выгоняли из комсомола, а потом, при благоприятных обстоятельствах, даже принимали в партию. Придумав, как спасти младшую дочь, он почти успокоился. Инна, средняя, на библиотечном, ей, наверное, дадут доучиться даже без отречения. Книжками заведовать можно и дочери врага. Хотя ведь книжка книжке рознь… Мария – вне досягаемости, она замужем в далеком гарнизоне, носит другую фамилию. Ей ничего такого не пришьешь.

В тяжелом настроении Яков Николаевич прибыл на совещание. Встреча с немецкими партнерами оказалась мучительной. Они задавали массу вопросов, касающихся технических характеристик изобретения, и, казалось, сами нарочно хотели всех запутать. «А может, подловить?» – догадался, наконец, бесхитростный инженер. Яков подумал о сложностях перевода и вероятных нежелательных последствиях. Попытался говорить по-немецки, что вызвало холодную ярость Нефедова и странную реакцию немецких участников встречи. Позже он сообразил, что говорит на специфическом диалекте, возникшем на российской почве в среде немцев, вышедших еще в XVIII веке из разоренных Семилетней войной земель Гессена, Бадена, Баварии и Рейнской области, с тех пор почти не имевших контактов с Германией. Бытовая речь разбросанных по России немецких колоний развивалась самостоятельно и независимо от тенденций литературного немецкого языка ХХ века. Пожалуй, его не понял бы и Артур, учившийся в Петришуле, где преподавали язык на хорошем уровне. Яков не получил системного языкового образования. В техническом плане его немецкий звучал так, как если бы он по-русски стал толковать о штуковине такой да штуковине этакой. Устыдившись, Бауэр совсем растерялся. Коллеги с немецкой стороны, тем не менее, получили некоторое удовлетворение. Делегация продолжила работу, а Яков Николаевич следующее утро встретил уже в Москве. Провожал его Нефедов, а сопровождал другой оперативник. Может, и не один? Яков с опаской оглядывал пассажиров. Старался угадать, кто из органов, кто сам по себе. К большому удивлению проштрафившегося, его повезли не в подвалы Лубянки, а в гостиницу «Москва», где водворили в одноместный номер с душем и телевизором. Первой мыслью, когда он вступил в длинный, застланный ковровой дорожкой коридор гостиницы, было: «Тут живет Людмила Зыкина!» Вероятность встретить главную советскую певицу отвлекла от переживаний, более того, вызвала восторженный трепет. В голове завертелись слова: «Когда придешь домой в конце пути, свои ладони в Волгу опусти…» Захотелось на природу, на рыбалку. – Правда ли, что тут живет сама Зыкина и окна ее выходят на Кремль? – обратился Яков Николаевич к сопровождающему. – Вам зачем? – Да так. Все же Зыкина! Говорят… Нет? Ответа не дождался. Понял, что не прощен. Снова придавили горькие мысли, безысходность и отчаяние. Оставшись один, Яков Николаевич лег в одежде на кровать и будто бы уснул с открытыми глазами, обращенными в идеально белый беленый потолок. Сколько он так лежал, известно только группе наблюдения. Довольно долго. Потом очнулся и сказал отчетливо: – Артур все эти годы был жив. Мысль о крестном постепенно стала проклевываться в забитое страхом сознание. Артур совсем недавно еще был жив, у него в ФРГ вдова и дети. Он помнил, он хранил последнее письмо из России, где не осталось никого, кто мог бы любить его. Поделиться этим открытием не с кем. Яков еще не понял, а лишь почувствовал, что только теперь он стал окончательно одинок.

В сумерках, не включая света, он стоял у окна в скупо обставленном номере советской гостиницы и, сжимая в кулаке тюль занавески, молча плакал. Лейтенант, дежуривший в этот час у прослушки, не мог правильно понять смысл происходящего. Однако в интересах дела подопечному дали успокоиться, обжиться, прежде чем постучали в дверь. – Войдите! Миловидная женщина принесла бумагу и письменные принадлежности. Теперь ему следовало написать объяснительную и подробный отчет о поездке, в том числе рассказать о действиях товарища Нефедова.

– К какому сроку?

– Мы вас не торопим. Пишите подробно.

Взяв шариковую ручку, Яков склонился над листом бумаги и будто утонул в воспоминаниях: звуках, словах, запахах детства и юности, когда все еще были живы. Но там не было Артура. Человек, ворвавшийся в его жизнь на Шнайдервиббельгассе, исчез много лет назад, Яков не мог ничего сказать о нем, и спросить было уже не у кого. Считалось, что он уехал в Париж.

1919. «…Он уехал в Париж»

Проснулся Артур, должно быть, от стука поленьев, принесенных в дом и выложенных в подпечек. Как зашла хозяйка, не слышал, даже дверью не хлопнула, – видно, берегла сон постояльцев, но одно полено, когда наклонилась, выпало из охапки, прокатилось по широким половицам. И теперь в полудреме он слушал, как уверенно, широко и почти бесшумно ступает она по избе, перегороженной напополам большой русской печью. На слух, не открывая глаз, он рисовал себе образ женщины, которую все равно не разглядеть было в темной горнице задолго до мутного ноябрьского рассвета. Очевидно, молодая, сильная и довольно высокая. Маленькие звучат – шагают, передвигают утварь, рассекают воздух вокруг себя – иначе. Движения миниатюрных женщин – дробные, звук их в том же объеме жилого пространства мельче, чаще, короче. Как если бы сравнить целую ноту с одной восьмой или, по крайней мере, с четвертью. Суетливая мелкая бабенка способна выдавать дробь в размере одна шестнадцатая, как станет метаться по кухне туда-сюда, в спешке роняя поварешки, ножи, миски. Артур внутренне усмехнулся, вспомнив одну немолодую особу, у которой пришлось ему квартировать в Усть-Сысольске зимой восемнадцатого года. Если отвлечься от нотно-музыкальных образов, подойдет сравнение белки и косули. В Усть-Сысольске он наблюдал сумасшедшую белку, а здесь, вероятно, управляется по хозяйству косуля, и определенно зрелая особь. «Матерая косуля», – составил Артур слова, и сочетание показалось ему забавным. Она делала не более двух шагов – от шестка до лавки, от стола до полки… Как же называется эта полка справа от печи, сверху, куда складывают на отдых свежевыпеченные хлеба? Артур никак не мог запомнить. Много новых слов, сначала архангелогородского и вологодского, а теперь еще печорского говора, он узнал и усвоил за два года. А про полку для хлебов никак не мог заучить. Вот незадача. Во французском силен, и в английском отчасти тоже, родной немецкий у него, естественно, хорош, по русскому в предпоследнем классе кадетского корпуса получил высший балл. Налицо способность к языкам. Но эта полка… никак не идет в голову.

Он снова провалился в сон, неверный и навязчивый, не сон даже, а фрагмент довольно страшной, и к тому же еще жутко искаженной, яви из прошлой жизни. Володька Крамской бежит впереди всех, бежит по Садовой к Михайловскому замку, и полы его шинели мелькают над мостовой. Вот уж и особняк военного министра, за которым, они знают, откроется площадь и Замковая улица. Они бегут вслед за Володькой изо всех сил, срывая дыхание, до привкуса крови в горле. Но вот же, скоро, скоро у цели. Крамской сворачивает за угол особняка, Артур почти настиг его и тут едва не падает, поскользнувшись. Иннокентий Белов, набегая сзади, подхватывает Артура под локоть и сам вырывается вперед, но замирает, будто наткнувшись на стену, а Володька почему-то становится очень большим, как в кино, когда герой, до смены кадра сидящий за столом с барышней в затейливом интерьере павильона, вдруг приближается и занимает своим лицом большую часть экрана. Еще склейка – и на всю стену одни только вытаращенные глаза. В глазах паника, на титрах пояснение: «Муж пришел!» Володька разворачивается, в глазах его ужас, паника, он кричит Артуру, Иннокентию, всем кадетам, бегущим следом. В кадре, то есть во сне, один только рот. Крупный план. Нижний передний резец повернут внутрь, губы квадратом, слов не слышно, поскольку это немое кино, только бестолковая музыка тапера и титры: «Назад!» Видение преследует Артура с того самого дня – 29 октября 1917 года. Артур знает, что видеть Володьку Крамского – дурное предзнаменование. Пробовал по методу доктора Фрейда «управлять сном», заставлял себя смотреть дальше, причем так, чтобы Володька остался жив. Но сон обязательно обрывается после этого отчаянного безмолвного крика «назад». Надо, надо пересмотреть, чтобы закончить благополучно, и – еще раз, с самого начала бег по Садовой… Он плотнее накрыл голову барашковым воротником английской зимней шинели. Тело затекло на жесткой лавке, но лучше не шевелиться пока, чтобы вернуться в сон, пересмотреть его заново, иначе. Как?! Володьку тогда убили. Кто-то из осаждавших Михайловский замок заметил кадета и выстрелил. В грудь, затем еще раз – в спину. Крамской повалился на руки бежавшим следом Артуру с Иннокентием. Медленно, цепляясь за плечи товарищей, сползал вниз. Артур подхватил и, сколько мог, держал его, наклонившись вперед и опускаясь на тротуар вместе с раненым. Поэтому, должно быть, лицо Крамского снится самым крупным планом, и если не отогнать наваждение, кровь из уголка рта опять капает на грудь Артура. Бурое пятнышко навсегда осталось отметиной на его кадетской шинели. Отчистить не было никакой возможности. Тетя Эмма так и сказала: unm?glich. На том закончилось участие Артура и его товарищей по выпускному классу в петроградском восстании. Они на руках несли Крамского четыре квартала. Долго стучали в дверь. Парадное закрыли еще накануне, поскольку в городе неспокойно, и отпуска, а также посещения кадетов родственниками отменяются. Точно так и прежде говорили: неспокойно в городе. Отмена отпусков и посещений длилась уже неделю. Все знали, что в Петрограде давно, с прошлой зимы «неспокойно», – так не сидеть же взаперти, в полной безвестности и в безопасности, будучи на старшем курсе, в строевой первой роте, с правом ношения личного оружия? И пусть право это временно отменили, сидеть взаперти теперь, они полагали, подло. Во всех классах, даже в младших, по рукам ходило воззвание Комитета спасения Родины и революции. Воззвание появилось в ночь на 26-е, сразу после учиненного большевиками переворота. Каким-то образом известия просачивались сквозь наглухо запертые парадные двери Александровского, Императора Александра II кадетского корпуса, или, как он теперь,

после Февральской революции, назывался, военной гимназии.

Затем известно стало, и не без попущения преподавателей училища, что Георгий Петрович Полковников, на днях только смещенный Временным правительством с должности командующего Петроградским военным округом из-за подозрения в связи с большевиками, – теперь уже снова командующий. Теперь он командующий армией Комитета спасения Родины и революции. И притом у него есть план восстания против захвативших власть большевиков. В ночь на 29 октября юнкера согласно этому плану вышли в город, сняли солдатские караулы, заняли телефонную станцию на Большой Морской, отключили от связи Смольный, начали разоружать формирования Красной гвардии. Отовсюду слышалась стрельба, на Итальянской кадеты видели из окон спален верхнего этажа броневик, летевший в сторону Невского. Жизнь в городе винтом закручивалась, революция входила в штопор, и только кадеты оставались отрезанными от всего происходящего досадным распоряжением воспитательского совета. Терпеть произвол или уйти в побег? Поставив такой вопрос, уже невозможно ответить на него так или этак. Группа товарищей по роте – им стало известно, что штаб восстания находится рядом, буквально на той же Садовой улице, в здании Николаевского инженерного училища, то есть в Инженерном замке, – ушла в побег. К тому времени Инженерный, или, как его называли эстетствующие, монархически настроенные петербуржцы, Михайловский замок, оказался уже окружен, и защищавшие его юнкера

отчаянно отстреливались. Невзначай получилось так, будто сбежавшие в самоволку кадеты зашли в тыл к осаждавшим, устроив некоторый переполох в рядах так называемой Красной гвардии. За ними поначалу даже кинулись в погоню. Оценив, однако, ничтожность без того отступавшего отряда, бросили затею и только постреляли вслед для острастки. Постреляли результативно. У парадного проливал кровь не только смертельно раненный Володька, но еще двое задетых слегка кадетов. Одного ранило в руку, другому – как раз Иннокентию – надвое раскроило пулей правое ухо. Никто из группы не струсил и не скрылся, что позволяло им гордиться собой и проверенной в бою кадетской дружбой. Володька умер в приемном покое, на руках у товарищей. Последнее, о чем он просил, – не говорить маменьке. К вечеру в лазарете военной гимназии набралось до десятка раненых кадетов: в побег ходили, как оказалось, несколько разрозненных групп учащихся, и кое-кто добрался до Владимирского военного училища, где под руководством кадровых офицеров бой повстанцев с большевистскими отрядами оказался наиболее кровопролитным. Рассказывали, что в результате артобстрела здание училища и близстоящие дома практически разрушены. Поверить в это казалось невозможным, но очевидцы утверждали. Кроме того, в лазарете скрывались два с лишним десятка юнкеров, пострадавших в уличных стычках. Среди них оказались тяжелораненые. К утру несколько человек умерли. На следующий день в городе говорили о расстрелах и стихийных расправах над пойманными юнкерами и офицерами. Раненых большевиствующие солдаты добивали на месте, других отводили к Петропавловской крепости и расстреливали, спуская трупы в Неву. Никто из александровцев в тот день корпуса не покидал. Посторонних внутрь не пускали. Забивали досками и столами окна первого этажа – готовились отражать натиск. Говорили о боях в Москве, где восстание вроде бы еще продолжалось, и неясным оставался его исход.

…С тех пор минуло два года. Сегодня снова ноябрь, 27-е по новому стилю. Зима. Зима в этих местах наступает рано, уже в сентябре задувают метели, и к Покрову встает лед на малых реках. В ноябре, на Казанскую, лед способен выдержать груженый конный обоз в сотню подвод. Тогда и начинается настоящая война, почти невозможная летом из-за непроходимости лесов и болот. Летом здесь воюют в пределах судоходных притоков Печоры и Вычегды, отбивая порой друг у друга водные транспорты. Воюют без размаха, но с лютою злобой, малыми отрядами, все против всех, беспорядочно переходя на белую или красную, либо еще какую сторону в зависимости от текущей выгоды. Зимой же начинаются перемещения больших соединений, впрочем, тоже в пределах застывших рек, а еще – зимних, натоптанных десятилетиями волоков через бескрайние бездонные болота. Чуть свернул с проезжего пути – и утонул в снегах с головой. Разминуться с неприятелем тут, на просторах Русского Севера, почти невозможно. Все участвующие в противостоянии стороны пользуются одним и тем же санным трактом, ведущим от Якши до Чердыни, от Троицко-Печорска на запад, к верховьям Вычегды, или на восток, к Щекурье, откуда начинается совсем уж призрачный, в начале века заброшенный и вновь востребованный теперь Сибиряковский тракт за Урал – мимо горы Сабли к поселку Саранпауль.

Артур на Сибиряковский тракт не попал, хотя и командирован был из Архангельска в штаб Мезень-Печорского района Северной армии как раз в связи с операцией по переброске запасов хлеба, скопившихся в Саранпауле. В отряд, сопровождавший санные караваны, Артур не успел, ушел отряд. А потом все переменилось, и вместо Саранпауля он пошел воевать крохотное селение Кожим на Кай-Чердынском участке фронта. Кожим взяли, но удержать не удалось. Их потерпевшее неудачу соединение переправилось в Троицко-Печорск, где началось формирование 10-го Печорского полка. К исходу лета 1919 года полк частично передислоцировался в поселок Якша в среднем течении Печоры. Торговая пристань Якша послужила плацдармом для броска на Пермь через купеческий город Чердынь. Четыреста лет город использовался торговым сословием как коммерческий форпост на пути из Белого моря в Каспийское, как перевалочный пункт на великом водоразделе Печоры и Камы. «Кто владеет Чердынью, – говорил генерал-майор Шапошников, – тот владеет Уралом». Возможно, Шапошников преувеличивал, но ведь – генерал. А потому,

дождавшись, когда зимник установится, пошли батальоны коротким путем с Печоры на Каму, воевать Чердынь. Сам же Шапошников, командующий русскими войсками Мезень-Печорского района Северной области, еще в начале августа отозван в Архангельск на должность заместителя начальника архангельского гарнизона.

Судьба Артура, счастливая, если судить по тому, как часто многие люди намеревались его убить и до сих пор ни разу не убили, долго гнала не окончившего полный курс кадета на север и северо-восток. Впрочем, теперь он был уже не кадет, а произведенный в соответствии с условиями военного времени в звание походного юнкера офицер, прошедший боевое крещение и закаленный в схватках с врагом. В сентябре 1919 года судьба, наконец, впервые определенно и решительно повернула на юг, вверх по течению Печоры до поселка Якша и дальше. На юг повернула, поскольку двигаться севернее и восточнее не было уж никакого смысла. Судя по тому, как легко полк выбил из трактового села Петрецово засевших там красных, называвшихся почему-то батальоном, а на деле оказавшихся горсткой плохо вооруженных и не по сезону одетых оборванцев, решение пробиваться к Чердыни было верным и своевременным. На пути стоял Ныроб, куда отступил красный батальон. С ходу в Ныроб не сунулись, требовалась разведка. И, кроме того, ждали, пока подтянется арьергард.

Вот почему и вышло, что теперь Артур проснулся на широкой, но жесткой лавке в крестьянской избе гдето на дальней безымянной окраине Пермской губернии.

…Как у Фадиных Во деревеньке

Жить-то весело.

Жить-то весело У Фадиных,

Ой да, любить некого.

Заморозчики покатятся,

Кого хошь люби.
1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
1 из 6