Он потерял интерес к спектаклю. Великолепный механизм, сконструированный им до мельчайшей детали, до секунды, до нюанса, – машина его лучшего спектакля катилась и катилась сама по себе, и он уже знал, что завтра, против обыкновения, не станет делать актерам замечаний…
Ну какого пса, как это вообще может быть – специально направлять автомобиль на человека? Да еще на девчонку? Непостижимо…
Скверные фантазии.
На будущей неделе, никуда не денешься, придется решать вопрос с увольнениями. Труппа перегружена, как минимум пятерых – за борт, а крику-то будет, крику…
Возможно, Павлу Нимробец попросту с кем-то перепутали?..
Ее выслеживали у его дома. И это обстоятельство вдруг показалось ему зловещим. Потому что темная личность Павлы – это ее дело, но зачем втравливать в эту историю постороннего человека? Какое ко всему этому отношение имеет ОН?
Он вспомнил, как эта странная девчонка стояла посреди комнаты, прижимала к груди дипломат и бормотала, глядя в пол: «О человеке и его страхах…»
Раман вздохнул.
Спектакль, сделавший ему имя. «Девочка и вороны». Где-то в пыльном шкафу хранится толстая папка с газетными статьями – чуть не каждый критик посчитал своим долгом отметиться. Комплименты и славословия, полдюжины версий, и все это так умно, так профессионально, правильно и ярко…
Ни одна собака не знает, что в пору работы над спектаклем Рамана одолевали непонятные страхи. Он боялся высоты, темноты, лифта, метро… Даже подумывал о врачебной консультации…
И все прошло на другой день после премьеры. В то самое утро, когда он проснулся знаменитым.
И, оставшись тайной для критиков, – все это каким-то образом открылось школьнице Нимробец. «Лучший ваш спектакль…»
На сцене шел напряженный диалог, финал первого действия; Раман положил локти на синий бархат ложи. Внутренний метроном подсказывал ему, что драгоценный ритм не утрачен, – но удовольствия не было. Было раздражение.
Ему казалось, что совершенная машина его лучшего спектакля катится мимо, презирая и партер, и галерку, и своего собственного создателя.
* * *
Пространство Пещеры виделось ему в постоянном движении – пульсирующие сосуды переходов, перегоняющие по ярусам теплую жизнь. Он двигался, перетекая из коридора в коридор, пропуская через себя сотни запахов, безошибочно распознавая следы на сочном, недавно примятом мхе.
Миновали долгие ночи воздержания, и кто знает, сколько пустых ночей у него впереди, – но сегодня, он чуял, наконец-то будет удача.
Сегодня он поохотится.
От водопоя поднимались две сарны. Он видел их будто глазами: самка и самец, немолодые, испуганные близким присутствием хищника; ничто не подтверждало этого присутствия, ни движение и ни звук, сарны чуяли его одной лишь интуицией…
Он дернул ноздрями. Сарны пахли страхом – от этого запаха у него обычно мутилось сознание. Притаиться и кинуться; догонять, ощущая, как вязнет в секундах приговоренная жертва – и как то же самое, дробленное на мгновения время стекает по жесткой саажьей шкуре, не причиняя вреда, не успевая удержать…
Белая вспышка в мозгу. Опьянение; повалить в заросли коричневого мха, держать за горло, пока длится агония, держать, держать…
Иное чувство, похожее на внезапную тошноту, остудило его совсем уж сформировавшийся порыв. Ноздри дрогнули, будто уловив запах дохлятины.
Сарны.
Сегодня он не желает крови сарн.
Он не знает почему – но сегодня он будет охотиться на тхолей. Тхоли не столь совершенны в своем стремлении к спасению, тхоли мелки и в большинстве своем безмозглы – но мысль о сарне вызывает у него отвращение. Сегодня…
И он потек коридорами прочь; миновал грот, где скапывающие с потолка сталактиты и тянущиеся им навстречу сталагмиты превращали Пещеру в исполинское подобие его собственной клыкастой пасти. Красота застывшего камня не очаровала его – потому что в этот самый момент издалека, из влажной тьмы, явственно запахло тхолем.
* * *
Лора посмотрела на нее с сочувствием.
Сегодня на нее все смотрели с сочувствием – дверь кабинета была приветственно распахнута, и Раздолбеж ожидал.
Павле ничего не оставалось делать – она вошла; шеф ее, непривычно благостный и мягкий, парил в сигаретном дыму, как привидение.
– Сядь-ка, Нимробец.
Боится, что при горестной вести я не удержусь на ногах, мрачно подумала Павла.
– Что ты так смотришь на меня, Нимробец? Или ты думаешь, что большие печальные глаза – единственное, что необходимо тележурналисту?
Павла села на предложенный стул и нервно закинула ногу на ногу. Внимательно оглядев ее, Раздолбеж криво усмехнулся:
– Ты зря нацепила эту юбчонку. Твои голые коленки меня не растрогают.
Павла вспыхнула. Мини-юбку она надела потому только, что сегодня утром Митика привел в негодность ее рабочие джинсы; конечно, объяснять это Раздолбежу было ниже Павлиного достоинства.
– Итак. – Раздолбеж с отвращением отхлебнул от привычной кофейной чашечки. – Итак, мы имеем ассистентку Нимробец, в активе у которой глаза и коленки, а в пассиве… ГДЕ кассеты от Ковича?! Ты должна была принести их ВЧЕРА!..
Павла втянула голову в плечи.
При мысли о Ковиче вспоминались почему-то не сааг, не кассеты и не пыльная, в столбах солнца квартира – вспоминался тюбик помады, валяющийся в щели между кирпичиками тротуара. И помада-то, честно говоря, дешевенькая. И почти полностью израсходованная, сточенная до тупого пенька…
Сегодня утром Митика взял брусочек красного пластилина, растопил на сушилке для полотенец и подложил тетке на табуретку – в тот самый момент, когда погруженная в себя Павла усаживалась за стол. Пластилин расплющился, как красная шляпка сыроежки, и значительная его часть осталась на Павлиных штанах. Митика отделался строгим выговором, штаны остались мокнуть в тазике с моющим средством…
– Ты слышишь меня, Нимробец?
Павла опустила голову. Мысль о расплавленном пластилине то и дело сменялась мыслью о саажьей сущности режиссера Ковича.
– Мне очень жаль, Нимробец, но тебе придется делать карьеру где-нибудь в другом месте.
Раздолбеж постоял, изучая ее склоненную голову; широко шагая, подошел к захламленному столу, выудил из кипы бумаг одинокий, зловещего вида листочек.
– Распоряжение о твоем увольнении. Копию отнесешь в бухгалтерию, получишь свои деньги и сделаешь так, чтобы больше мы не встречались.
Павла подняла голову; Раздолбеж возмущенно уперся руками в бока:
– Плакать раньше надо было! Где кассеты от Ковича, где, где?! По какому праву ты срываешь мне творческий процесс, ты, которая самостоятельно не умеешь и шага ступить?! Не умеешь раскрыть рта, не умеешь договориться с человеком, об инициативе я не говорю – с козла молока не требуют…
Павла смотрела на него сквозь набегающие слезы; Раздолбеж виделся то круглым и толстым, как облако, то длинным и узким, как ножка смерча.
Тюбик помады в щели тротуара…
Скотина Митика. Поймать и надрать уши – только неохота связываться со Стефаной…