Сама она божится приехать в скором времени, к следующему Родительскому Дню, отговариваясь до поры наличием всяческих хлопот: сопроводительное письмо – образчик напыщенного красноречия. Хочу видеть дочь, без сомнения, и, одновременно, не хочу… Явится, стремительная, деятельностная, будет верховодить здесь – кто знает, чего лишусь я тогда?! Ясно, что гардинами дело не ограничится – она будет подбираться к сигарам, она давно уже к ним подбирается… Передаёт всё меньше и меньше, и я принужден экономить, откладывать окурки, скрывать их в носках и в подполе, и… трястись от каждого шороха – как бы кто не обнаружил припрятанного. «Пришли мне сигар, будь добра!» – «Я купила тебе тёплый свитер, носки и рукавицы…». Носков, рукавиц, свитеров некуда девать, и в скорости, кажется, распахнёт двери Лёккова галантерейная лавчонка, хотя лучше бы ему открыть табачную. Но сигар-то… сигар – коробка на целый месяц, извольте… Но, так и то неплохо, как говорится, от щедрот. Скоро, глядишь, пол-коробки на месяц, затем четверть, затем… Так и до одной штучки докатится – бррр, даже мысль такая вызывает оторопь!
Так и слышу её зычный, выпестованный нарочно для многолюдного общества, голос: «Мой отец – ворчун и брюзга, от этого и оторопел!». Конечно, ворчун, но о доброй душистой сигаре – миленькое дело! – не грех и обворчаться. О сигаре, и о…
– Добро пожаловать, Фрида!
…И о Фриде, конечно!
Бах! – отворяется дверь, внезапным порывом едва не снося меня с ног – вплывает молчаливый цеппелин с полустёртой надписью «Frida» на покатом борту, мощная корма выкрашена серым и уж малость пооблезла, флагу на мачте взгрустнулось, и он поник. Пёс с ним, что без приветствия, но… без стука, Фрида! А как же повеление хозяина? Впрочем, стучаться именно в эту дверь – тщетно, известное дело, понимание этого сбережёт время для чего-то большего…
А я исполнен несносной напускной механической радости – напялил новое пальто и кружусь одетым в жарко натопленной комнате, скрипя суставами, будто проржавевшая шестерёнка:
– Фрида, погляди-ка только, что есть теперь у меня! Пальто! Ручаюсь, нет у тебя ничего подобного! Хлоя прислала, любимая дочь, теперь я могу гулять в парке. Что скажешь? Ты будешь гулять со мной?.. – и лезет дурацкая радость эта изо рта, как рвотные массы.
А она и не думает смотреть – есть дело, будто, ей до моего пальто или моей радости? – у неё другая цель, в руках у неё нечто. Прищуриваюсь: это… судно? Сверкающая лакированная посудина. Она деловито осматривает его со всех сторон, ставит на пол, и медленно-медленно, со злобным скрежетом, двигает под кровать, соседом к такому же блестящему щёголю-горшку.
Останавливаюсь, замираю: отрывки, обломки жизни стремительно, огнями проходящего поезда, проносятся перед глазами. «Ну, вот и… конец!?», – копошится в голове неудобная спонтанная мысль.
Потом смеюсь, всё громче и неистовей, до колик захожусь в хохоте. Фрида оставляет комнату, даже не посмотрев на меня, а я не кидаю никаких проклятий ей в след, я просто смеюсь.
А доктор-то – молодец, нечего сказать! Знатно уязвил я его и полагал, будто преподал урок, который будет впрок ему, а он… и виду не подав, засылает Фриду с судном. Кажется, недооценка налицо… Очевидно, он являет мне своё «расположение»: «Я не враг вам, Лёкк, и желаю вам добра. Будьте любезны сидеть в оплаченном вами номере и ходить в это судно. Вещь, оторванная от сердца, удобная и красивая, я бы и сам пользовался ею, не сомневаясь, будь на вашем месте».
К чёрту всё это! Гладкое лакированное судно или энциклопедический словарь, небытие или жизнь, погибель или вечные муки – не всё ли одно?
Фрида уходит, поводя крутыми, как Доломитовые Альпы, бёдрами – краешек белого передника за дверью; когда же, наконец, одумываюсь, и хочу кинуть то, что она принесла, ей вслед, жгучая неприязнь к самому себе останавливает руку. Бедняга! Если всё пойдёт так, как теперь, то в скорости судно, безусловно, понадобится…
Я давно не видел Шмидта, немца, с самых тех пор, как он разглагольствовал в обществе о германском созидательном начале, и спросил о нём толстяка Фюлесанга, с которым они здесь теперь соседи и закадычные приятели. Тот уставил на меня свои полные сочувствия свиные глазки и ответил, что Шмидта уж неделю, как нет в живых.
– …Будто вы не знали!? Шмидт покинул особняк, но так и не вернулся, и никто не знает, куда он подевался. Сиделки шепчутся, он умер; возможно, это так и есть…
Ничего особенного – объясняюсь – я не выходил несколько дней, и не знаю новостей.
– …Но ведь престранно же, не правда ли, – исполненный напыщенной серьёзности, продолжает Фюлесанг, – совершенно здоровый человек, взял и умер. Вот и мы всем обществом думаем, что он просто потерялся, а говорящие о смерти – лукавят.
Я не думал, что Фюлесангу захочется развивать такой разговор, и был удивлён.
– Сиделкам-то лучше знать… – пространно замечаю.
Фюлесанг смотрит на меня, как на безумца.
– Но доктор-то, доктор – молчок! А кто такие сиделки, как не обслуга – что стоит им выдумать побасенку и самим в неё уверовать?! То-то же… Да и неужто бы нам не сообщили?! Умирает один из нас – отчего? почему? – мы же не можем быть сыты только слухами. А значит – ничего необратимого, это точно. Да мы и не верим, – он хватает меня за рукав и убедительно смотрит в глаза, – не верим, вот ни капельки! Разве что…
Ах, это странное «разве что»! Туманное, призрачное, едва различимое, голос души… Отчего бы не ухватиться за него:
– Разве что?…
– Что?
– Вы сказали «разве что…».
– В самом деле?
– Именно! Что это, как не начало новой фразы?
Мнётся.
– Да, пожалуй… Даже и не знаю… Поистине, нелепо и говорить всерьёз!
– Всё-таки расскажите.
– Наверное, не стоит…
– Ну, же… Я весь во внимании!
– Ну, хорошо: госпожа Розенкранц видела гроб…
Пауза. Фюлесанг странно улыбается, будто наверняка знает, что было в этом гробу…
– Госпожа Розенкранц видела гроб?.. – брови на моём лбу медленно ползут вверх.
Видимо, Фюлесангу кажется, что меня немедленно нужно успокаивать, и поэтому тут же, охнув, поправляется:
– Вернее, книжную полку…
– Полагаете, гроб похож на книжную полку?
– Ах, я не знаю! Возможно, издали… Работники грузили нечто продолговатое как-то рано утром на телегу, что-то вроде ящика или футляра – госпоже Розенкранц это привиделось гробом, но затем она поняла, что это непременно книжная полка. Госпожа Розенкранц – натура впечатлительная, она и сама не понимает, как могла так ошибиться!
– Впрямь она ошиблась? – осторожно спрашиваю.
Ещё один пронизанный непримиримостью взгляд.
– Но… господин Лёкк, сами подумайте, может, разве, быть это что-то иное, кроме книжной полки?!
Задумываюсь, чешу затылок: и верно ведь, какой такой ящик можно выносить с первыми петухами, кроме книжной полки, именно книжной полки… Бритва Оккама! – я даже смеюсь столь напрашивающемуся решению трудной задачки!
– …Словом, Шмидт пропал – ясное дело! – проводит жирную, как он сам, черту, лёгкий на расправу Фюлесанг.
– А вы сидите сложа руки… – подначиваю.
– То-то и оно, господин Лёкк, что не сидим. Но что мы можем сделать?! Устроили переполох, обыскали парк, заглянули во все щели и углы, а толку…
– А что ж Стиг?
– Я взял на себя труд говорить с доктором – он проявил участие, и обещал послать людей отыскать Шмидта.
Совершенно здоровый?.. Взял и умер?.. Невообразимо! Точно пропал, пропал ей-богу!
– И что же, послал? – интересуюсь участливо.