Обедали мы обычно около семи часов вечера, когда отец и дед возвращались со службы. В этот день обедали много позднее. За столом царила тяжелая атмосфера. Дед угрюмо молчал. Потом сказал: «Я не уехал тогда из Хабаровска, хотя оставаться там было опасно, а теперь…» Дед встал, вынул из-за галстука салфетку и ушел в другую комнату.
Вскоре он вышел на пенсию.
Атмосфера сгущалась, это чувствовали все. По субботам теперь все меньше говорили о политике. Да и сами встречи стали малочисленнее, а потом и вовсе прекратились.
В конце 1928 года был неожиданно арестован Николай Карлович фон Мекк, занимавший довольно высокий пост в ВСНХ. Вскоре он был расстрелян. Наша семья поняла, что снаряды ложатся уже прямо по цели. Через год по делу о промпартии был арестован отец. В конце тридцатого года в больнице Бутырской тюрьмы отец скончался от сердечного приступа, так, во всяком случае, было сказано моей мачехе. Проверить этот факт мне не удалось.
Через несколько месяцев скоропостижно скончался и дед. Пережить смерть сына он не мог. Горе сковало семью. Средств к существованию не было. Так закончилось мое счастливое детство.
Начиналась новая, очень трудная страница жизни.
Ростов-на-Дону
Другой очень радостный период моей жизни начался после переезда в Ростов-на-Дону. Он отрылся неожиданно после всех страшных передряг, горя и опасностей, которые свалились на меня зимой сорок девятого – пятидесятого года. Неожиданно пришло счастье – я к нему не был готов.
В начале зимы пятидесятого меня лишили работы, надо мной нависла угроза ареста. Вот тогда мне пришлось оставить все: и дом, и Москву – и уехать в неизвестность. Причем уже не одному – к этому времени я был женат и нес ответственность не только за себя. Зима того года была одним из самых трудных периодов моей жизни. Обрушилось все – сразу и вдруг, когда, казалось бы, успех мне во всем сопутствовал. Война была позади, все двери, так мне казалось, были передо мной открыты. Жизнь налаживалась, в сейфе моего институтского кабинета в НИИ-2 лежал черновик докторской диссертации, начиналась семейная жизнь… Как я тогда не сломался? Ума не приложу!
Помогли, конечно, обстоятельства – о чем я уже рассказывал, и может, больше всего друзья – Саша и Нина Куликовские. Они (может быть, только они одни) по-настоящему были тогда со мной.
Тогда неожиданно была арестована моя мачеха, которая, проработав более четверти века учительницей сходненской школы, уже вышла на пенсию. Тогда-то и произошла катастрофа – и не только для нее, но и для меня. Я был мгновенно лишен допуска к секретной работе, а значит, и к диссертации – она так и канула в Лету (через пять лет я защищал уже совсем другую работу, та – первая моя докторская диссертация – была связана с теорией управляемых ракетных снарядов, важной и очень закрытой темой).
Я должен был поставить крест на своей научной деятельности, на своей специальности, искать какие-то иные формы работы, существования наконец.
Как только я был лишен допуска, в моей трудовой книжке появился штамп: уволен по сокращению штатов. Но в те годы, когда всюду не хватало людей, такой штамп означал одно – уволен как не заслуживающий доверия, то есть как родственник репрессированного и кандидат в арестанты. Я пробовал устроиться в разные места. В отделах кадров сидели тогда обычно фронтовики. Видя мой китель без погон, три ордена и серию медалей, которые я носил, как и все, кто в то время еще донашивал старые гимнастерки, начинали разговор доброжелательно, с явным желанием помочь. Но как только обнаруживался штамп в трудовой книжке, лица сразу каменели, и следовал стандартный ответ: «Извините, но…»
Деньги стремительно таяли. Оставались те, которые я сумел отложить на первый гражданский костюм. Я собирался его купить сразу после войны. Но растаяли и они… Костюм я купил лишь через несколько лет, уже работая в Ростове, накануне защиты докторской.
Стал реальным вопрос – как выжить? Теперь уже вдвоем – моя жена была еще студенткой Энергетического института.
Выручил случай, о котором я уже рассказал. Мне предложили занять должность исполняющего обязанности доцента кафедры теоретической механики Ростовского университета. И это несмотря на штамп, о котором я заранее рассказал ректору, профессору Белозерову. Вечно ему благодарен! Ведь время было страшное, и он рисковал.
Вот и началась моя жизнь в Ростове-на-Дону – почти пять очень счастливых лет. Несмотря на многие, как говорят математики, технические трудности, жизнь очень скоро вошла в спокойное русло. Квартирные дела довольно скоро устроились. Во всяком случае, к моменту рождения старшей дочери у меня уже были две хорошие большие комнаты в шестикомнатной профессорской квартире одного из лучших домов на улице Энгельса, в самом центре города. В той же квартире жили еще две семьи сотрудников университета.
Сегодня принято ругать коммуналки. Конечно, это не отдельные квартиры, а тем более коттеджи. Но мы жили очень дружно, и я с удовольствием вспоминаю частые вечерние посиделки на общей кухне. Как это ни странно, но наиболее дружными между собой оказались женщины.
Я никогда не забуду, как в известный день марта пятьдесят третьего года я вернулся домой и застал трех обитательниц нашей квартиры на кухне – они дружно ревели. Я же шел домой в приподнятом настроении и размышлял: вот теперь, наверное, мою мачеху скоро вернут в Москву, а меня перестанут подвергать остракизму. Глядишь, и в Москву скоро можно будет вернуться. Поэтому, увидев энтузиазм кухонных плакальщиц, я сказал фразу, которую они мне долго не могли простить, и за возможные последствия которой я потом весьма опасался: «Чего, дуры, ревете? Может, теперь только и начнется жизнь без страхов и оглядок».
В те годы мы почти не говорили о политике. Это была запретная тема, нас всех научил горький опыт. Но и еще – она нас и не интересовала. Мы знали: никто ни о чем не должен спрашивать, все, что нам надо знать, нам скажут, не стоит проявлять инициативу ни в чем, что даже отдаленно относится к компетенции «компетентных органов». Занимайтесь своим делом и не суйте ни во что свой нос! Вот так мы и жили – работали, растили детей.
В Ростовском университете мне как-то поручили вести философский кружок по методологическим вопросам физики. Одна из тем – «критика Копенгагенской школы», о которой я тогда впервые услышал. Поэтому я постарался добросовестно разобраться в том, что утверждают Бор, Гейзенберг и их ученики. В библиотеке я раздобыл статьи Бора и других крупных физиков, которые дискутировали с ним. Проблема мне казалась очень интересной, по-настоящему научной, и я радовался такому партийному поручению. Замечу, что именно с того времени я стал считать Бора одним из величайших мыслителей XX века и моим первым настоящим учителем философии.
Однако эти занятия методологическими вопросами физики чуть было ни окончились трагически. Кто-то кому-то рассказал о наших занятиях. Меня вызвали в отдел науки обкома партии и спросили: «Что это вы там порете всякую отсебятину? Вместо того чтобы заниматься творческой работой и изучать рекомендованные материалы, популяризируете Гейзенберга (накануне мы разбирали его статью). Так можете и положить на стол свой партбилет!» Я был снят с поста руководителя кружка.
Итак, мы избегали любых обсуждений, хоть как-то относящихся к политике. Даже смерть Сталина никак не обсуждалась. Умные пожимали плечами – поживем, увидим. Те, кто поглупее, повторяли написанное в газетах. У меня был тогда лишь один запомнившийся разговор. В соседнем подъезде жил известный профессор-ихтиолог Пробатов Александр Михайлович. Я пошел как-то погулять по улице Пушкина – тихая улица с бульваром посредине – и встретил его. Поздоровались, сели на лавочку. Помолчали. Подумали, как выяснилось, об одном и том же. – «Хочется надеяться, Александр Михайлович». – «Хочется, Никита Николаевич. Но хуже не будет – некуда. Мера все-таки есть». Вот и весь разговор.
Мое отношение к Сталину было однозначным и выработалось еще в детстве, в семье – ее бедами. Отец их связывал со Сталиным и его стремлением утвердиться единовластным, монархоподобным, как он говорил, хозяином страны. Он считал, что революция только и может кончиться абсолютным единовластием, а тираном может стать только Сталин – «мерзавец должен быть в этой ситуации абсолютным», как он говорил деду. Вот я воспринимал и Сталина, и все происходящее сквозь призму этих разговоров отца и деда. Несмотря на свое крайнее неприятие Сталина как политической персоны, во время войны я готов был кричать как все: за Родину, за Сталина. Но и намека на ту любовь к Сталину, которую я видел в некоторых стихах Симонова, у меня не было. Я его в те годы принимал как неизбежность, даже как историческое благо. Сталин второй раз сохранял Россию как целое.
Здесь я во многом шел по стопам деда. Он ненавидел либералов временного правительства и прощал большевикам многое за то, что они сохранили целостность страны. Большевики придут и уйдут, а Россия останется – любил он говорить. Ни с кем никогда не делясь мыслями, я думал примерно так же и о Сталине. Мне только казалось, что после войны, когда столь неоспоримо было показано единство народа, когда цели, его личные цели «абсолютного повелителя» и победителя фашизма, были вроде бы достигнутыми, Сталин должен начать вести себя по-другому. Я понимал, что Ягода, Ежов, Берия – всего лишь его креатуры. Я думал, что после окончания войны такие персонажи перестанут быть нужными ему. Но я тогда не понимал еще, что дело не только в Сталине – он лишь образ и реализация СИСТЕМЫ! Системы, достигшей в его лице «оптимальной» реализации.
И вот постепенно мои иллюзии, вернее, надежды, начали отступать. Я видел, что сбываются худшие предчувствия – все эти «особняки» ушли в тень лишь временно. Они опять понадобятся. И снова подбираются к нам, к людям, стоящим вне системы, и ко мне лично. Вот я и удрал из Москвы по совету мудрейшего Саши Куликовского! А теперь Сталина нет. Неизбежна некоторая передышка. А потом – история не повторяется, трагедия перерождается в комедию, так же как демократия в хаос – это сказал, кажется, еще Цицерон. Жить будет мерзко, но можно. Менее опасно, во всяком случае. И все же вся эта сволочь однажды оставит Россию, прекратит ее терзать – об этом говорили и дед, и отец. Они просто ошиблись во времени – они оказались чрезмерными оптимистами, и им не приходило в голову, что одну сволочь заменит другая.
Но хочется думать, что следующие будут лучше предыдущих. А если так, то надо работать и работать – все это пойдет на пользу России. Вот так я думал сорок лет тому назад, в мартовские дни 1953 года!
Я иногда говорил об этом моей жене. Она была медицинской сестрой и работала в медсанбате на Волховском фронте, и в ту памятную весну сорок второго, вероятно, находилась где-то недалеко от меня; примерно в тех же условиях, что и я, вступила в партию. Ее медсанбат тоже попадал в окружение. Она с ужасом слушала мои рассуждения, не спорила и только просила, чтобы я об этом ни с кем никогда не разговаривал. Но я ни с кем и не разговаривал на подобные темы. Даже с Иосей Воровичем.
Новая жизнь, новая работа и новые друзья
Вот мы и стали жить в двух наших роскошных комнатах в самом центре Ростова. Поначалу денег катастрофически не хватало – я получал оклад ассистента. Думаю, что уровень жизни был примерно таким же, как у меня сейчас, то есть как у нормального научного сотрудника, живущего на зарплату в девяносто третьем году, вне зависимости от степеней и званий. Но разница все же была: тогда я не был академиком и был на сорок лет моложе.
Но денежные дела нас особенно не смущали. Самое главное – мы были полны надежд и уверенности в будущем, чего теперь, увы, нам всем так недостает. Я старался, где мог, подработать. На все лето уезжал в горы в качестве инструктора по альпинизму. Этим я тоже кое-что зарабатывал, да и семья могла жить со мной в горах, в альпинистском лагере, практически бесплатно. Кроме того, материальные дела скоро наладились. Я был утвержден доцентом, и моя зарплата увеличилась вдвое, начала работать жена, появились и дополнительные заработки, и я довольно скоро вышел, вероятно, на уровень жизни академика доперестроечной эпохи. И смог, наконец, купить костюм.
Я постепенно отходил от шока – дома было хорошо и уютно, несмотря на почти полное отсутствие мебели. В ней ли дело, когда люди молоды, здоровы и им хорошо вместе!
Особенно я любил ростовский сентябрь. Первый учебный месяц, нагрузка еще небольшая, из университета я возвращался рано. А погода в сентябре стоит еще жаркая. Но жара уже не угнетающая, как в июле или августе. Мы часто ходили на Дон, брали лодку и втроем под вечер плыли вверх по реке. Там есть несколько песчаных островков, где немноголюдно, особенно в будние дни. Моя дочурка была очаровательным существом – мы с женой ее звали «славнюшечка». Она была очень занятная, топала своими ножками по самому урезу воды и заливисто хохотала.
Ездили компанией на Дон, покупали канистру пива и ведро раков, а гостей угощали черной икрой, купленной на базаре у браконьеров. А ими были все рыболовы.
В Ростове мне, северянину, недоставало зимы. Но зато весна там бывала ранняя и какая-то захватывающая. Однажды у нас был московский гость, мы сидели долго и уже ночью пошли с женой провожать его в гостиницу. Возвращались обратно по Пушкинскому бульвару. Было какое-то весеннее неистовство. Мы шли, взявшись за руки, по лужам, и я сочинял стихи. Остались в памяти лишь несколько строчек, отвечавших тому, что творилось вокруг нас:
Всё ветер рвал, и брызгами играя,
Ворвался мокрым тающим теплом.
А ночь дышала, влажная, живая,
И не хотелось возвращаться в дом.
Через много лет эти строчки, но уже в совсем ином контексте, я повторил снова. Но об этом я расскажу позже.
Мы вернулись домой и открыли настежь окно. Весна ворвалась и в нашу квартиру. А следующее утро уже было ясным и солнечным. Начиналась настоящая южная весна.
Легко и естественно возникла дружеская компания, связанная общей работой в университете. Мы отправлялись часто всей компанией на Дон, где проводили целые воскресные дни, любили ходить друг к другу в гости. Была очень легкая атмосфера общения. Не было ни склок, ни пересудов. Ростов нас принял благожелательно и быстро зачислил «в свои». Собирались у нас, благо было много свободного места. Часто бывали и у Пробатовых, особенно когда Александр Михайлович приглашал петь русские песни. Мне слон наступил на ухо – даже в строю запрещали петь, чтобы колонна не сбивалась с шага. А вот слушать, как пел Пробатов, я очень любил. У них очень неплохо получалось пение на два голоса с И. И. Воровичем, у которого был тонкий слух несостоявшегося музыканта.
Неожиданно оказалась очень приятной и деловой атмосфера на нашем физико-математическом факультете. Там собралась весьма квалифицированная компания доцентов, подобранная еще профессором Морухай-Болтовским, приехавшим в четырнадцатом году из Варшавы. Может быть, они и не были первоклассными учеными, но все были знающими, интеллигентными преподавателями вполне университетского уровня. Теперь я уже имею право сказать, что все доценты факультета были профессионалами высокого класса. Именно они определяли погоду на факультете, который тогда был заметным явлением на фоне других провинциальных университетов. И, что было особенно приятным, преподаватели факультета были все какие-то очень беспартийные. Как это отличалось от того, с чем я сталкивался на моем родном механико-математическом факультете МГУ, где группа партийно-комсомольских деятелей присвоила себе право решать судьбы и отдельных людей, и факультета в целом.
С особой симпатией я вспоминаю доцента М. Г. Хапланова. Он заведовал кафедрой математического анализа. Во многом он мне очень помог. Особенно своей критикой моих первых работ, которые Михаил Григорьевич читал в рукописях. Среди преподавателей факультета была и пара «острых» дам. Как правило, добившись определенного положения, подобные научные дамы бывают очень «конкретно образованными» – знают, может быть, и немного, но зато знают так, что сразу фиксируют любую неточность. И на научных семинарах ведут себя, как на экзамене со студентами. С ними надо держать ухо востро. Но это тоже полезно!
Мы жили раскованно и весело. После заседаний кафедры или ученого совета было принято ходить в «букинистический магазин». Мы так называли небольшую забегаловку, расположенную на улице Энгельса около букинистического магазина. Там продавали в разлив донские вина. Вина были хорошие и дешевые, но не было закуски. Поэтому иногда мы шли куда-нибудь еще и поужинать. Обычно – в ресторан «Дон», расположенный на той же улице. (В ресторан – при доцентском жалованье! Такое тогда бывало, времена были куда как более легкие, прошу верить.)
Были распространены шутки и безобидные розыгрыши. Однажды из ресторана «Дон» ректору университета была послана страница из жалобной книги с такой записью: «Когда я попросил третью поллитру, мне в этом грубо отказали!» И подпись: доцент университета Ворович. Надо сказать, что будущий действительный член Российской академии наук И. И. Ворович, в особенности в те годы, практически не пил спиртного. Письмо из ресторана демонстрировали на общем партийном собрании факультета, однако, экспертизу почерка не проводили.
Я стал снова заниматься спортом – играл за сборную факультета в волейбол и сделался председателем городской секции альпинизма. Уже с ранней весны мы начинали готовиться к предстоящему сезону. Но об альпинизме будет еще особый разговор.
Стихи я уже не писал совсем – настоящее дело меня поглотило полностью.
И. И. Ворович
По приезде в Ростов я сразу оказался невероятно загруженным, прежде всего чтением лекций. И это при полном отсутствии у меня опыта преподавательской работы. Сейчас, когда с тех пор прошло уже более сорока лет, я удивляюсь своей смелости и легкомыслию – как я мог принять на себя столько обязанностей? Уже в первом семестре мне поручили читать пять (!) самых разных курсов. И я за все взялся. Первым был курс теоретической механики, который я читал всему факультетскому потоку. Я ее еще знал, хотя и с грехом пополам. Кроме того, мне поручили курс теории относительности и римановой геометрии для физиков-теоретиков. Этот курс я слушал у академика Тамма, и у меня сохранились записи лекций. Но об остальных курсах я просто ничего не знал.
На подготовку сложнейшего курса гидродинамики, которую я никогда не изучал, у меня было лишь два-три месяца.