Вот за этим занятием Иван меня и застал. Он принес с собой флягу – плоскую немецкую флягу, а я стал упрашивать мою симпатичную начальницу принести чего-нибудь закусить. Она долго сопротивлялась, уговаривая не пить, – для меня, мол, это очень опасно. А потом сходила на кухню и принесла еды.
Я выпил очень немного. Иван же – два больших полных стакана. По тому, как он пил, по тому, как долго потом не закусывал, я видел, что что-то с ним неладно. Нет, внешне все было нормально: он хорошо выглядел, был уже подполковником, летал на новом бомбардировщике, орденов основательно поприбавилось. Но ушла куда-то залихватская удаль того старшего лейтенанта, с которым я познакомился два с половиной года назад. Я чувствовал в нем внутренний надлом. «Да, укатали сивку крутые горки», – подумал я невольно. И мне стало грустно от этого видимого надлома.
У меня же был совсем иной настрой. Я говорил о победе. Строил разные планы. Будущее рисовалось в радостных тонах. Я был горд тем, что наша страна сделалась самой могущественной европейской державой. Вековой спор между славянами и германцами раз и навсегда решился в нашу пользу – какая же нас ждет чудесная жизнь! И много еще подобной чепухи я нес в тот майский день.
Несмотря на хорошую дозу почти не разведенного спирта, Иван совершенно не захмелел. Он меня слушал и молчал. Молчание его было угрюмым, как и последующий монолог. «Интеллигент ты, – сказал он с легкой усмешкой, – ничему тебя война не научила. Ты что, думаешь, там, – он показал пальцем на потолок, – что-нибудь изменилось? Та же сволота, думающая о собственной жратве, о власти, как была, так и осталась. Вот очухаются немножко, опять за свое возьмутся, опять сажать начнут. Без этого они же выжить не смогут. Да и все эти «особняки» тоже ведь не могут без дела остаться. А самым главным всегда враг нужен, без врага не проживешь, все сразу видно. Какая без врага возможность людей в узде держать? Был немец, придумают американцев. Какая разница? Ты думаешь, им людей жалко – кладут, не задумываясь. Будут и дальше класть. Ты что, и вправду им веришь?» И в том же духе, и в том же духе… А под самый конец: «Чего тебе – ты инженер. Дело всегда найдешь. Свое дело. А я что? Отлетал. Скоро спишут. Куда я денусь? Куда идти?»
И верно, как мне стало известно, его демобилизовали в сорок седьмом: к летной работе негоден! И уехал товарищ подполковник с четырьмя боевыми орденами Красного Знамени к себе на Украину. Работал, кажется, трактористом; рассказывали, что спился. А потом то ли замерз, то ли утонул. Вот так и кончилась жизнь лихого боевого летчика, доброго и душевного, бесконечно смелого человека…
Я слушал его мрачные слова, столь контрастирующие с моим настроением, и у меня закрадывались сомнения: а может быть, и верно – рассвета нет и не будет? А если и будет, то – ох, как нескоро! После ухода Ивана я уже совсем по-другому смотрел на цветущую вишню в моем окне.
К моей «медице» я больше не приставал, и она, естественно, утратила ко мне всякий интерес.
Осень сорок пятого
Тяжелые предчувствия и ожидания новых бед были уделом не только моего подполковника. Тем более, что кое-что начало сбываться. В преддверии демобилизации загрустил и Елисеев. Его серьезно беспокоили известия из рязанской деревни.
Осень сорок пятого нас застала в селе Туношное, или Тунашная, как его называли местные жители. Оно расположено на берегу Волги между Ярославлем и Костромой. Там был старый военный аэродром, куда и переехала наша дивизия, теперь уже четвертая гвардейская бомбардировочная дивизия генерала Сандалова. Мы переучивались. Была поставлена задача: в предельно короткий срок освоить новые бомбардировщики ТУ-2, а затем лететь на Дальний Восток. Переучивание шло быстро, у нас был первоклассный и летный, и технический состав, но поставки техники задерживались. И осенью, когда полки дивизии оказались полностью укомплектованными, на Дальнем Востоке, на наше счастье, мы были уже не нужны: война с Японией стала историей и о ней начали забывать.
Мы с Елисеевым поселились в самой крайней избе, поближе к аэродрому. Деревня, некогда богатое село, производила тягостное впечатление. Было видно, как ей недостает умелых мужских рук. За годы войны все кругом пришло в упадок. Избы покосились, скотины почти не было. Нас приняла «на постой» немолодая больная женщина. Ее муж погиб на фронте. Она ждала возвращения двух сыновей – они были призыва сорок четвертого и, кажется, остались живы. Елисеев все время старался помочь ей по хозяйству. Все свободное время что-то чинил, колол на зиму дрова.
В один из дождливых осенних дней я написал себе на память об этой деревне такие стихи:
Вот она – деревня без улицы
И дома – шалаши.
Вон церковь старая сутулится
Над прудом.
Кругом ни души…
Дома, закрытые прочно
Неизвестно против кого.
А у крыльца моего,
Словно нарочно,
Лужа глубиною в аршин –
Горе груженых машин.
И почти уж забылось, что есть дома
С теплой уборной, с ванной и светом,
С книжною полкой, где папа Дюма
Улегся на Блока стотомным атлетом.
Вот и сейчас закрываю глаза и снова вижу эту россыпь почерневших изб, Богом забытую полуразрушенную церковь над прудом, бедность и скорбь людскую. А ведь было богатое когда-то село. Торговое: на Волге и на дороге Ярославль – Кострома. И жили в нем мужики самостоятельные – волгари, этим все сказано.
В тот день шел мелкий дождик. Под вечер я пришел из штаба полка. Елисеев сидел у окна и невесело смотрел на капли, которые бежали по стеклу. На столе лежало письмо. Елисеев так задумался, что не обратил внимания на мой приход.
«Что загрустил, Елисеич? Домой хочется?» – «Ох, как хочется, сынок». Потом вдруг опомнился, вскочил: «Извините, товарищ капитан».
И он рассказал мне, о чем было письмо из дому: безрукого Акима, что в сорок четвертом с войны вернулся, забрали. Он – год как был в председателях. Честный мужик, непьющий. Не о себе, а больше о людях думает. Вот картошку не дал вывезти. Оттого и забрали. «А теперь? – Елисеев помолчал, вздохнул: «Нет теперь ни Акима, ни картошки. Опять эти все начнут под чистую забирать. Как жить будем?»
Через неделю наш полк улетел в Прибалтику, а Елисеева как солдата старшего возраста, демобилизовали, и он уехал на свою Рязанщину. Я дал ему адрес мачехи. Просил написать, как устроится. Но никогда никаких писем от него не получал. Может быть, он потерял мой адрес. А может быть, и его постигла судьба однорукого Акима. Ведь он тоже был человек честный и бескомпромиссный.
Волга
Недобрые предчувствия и грустные разговоры, которые нет-нет, да и случались в первые послевоенные месяцы, не могли омрачить общего радостного ощущения наступившего мира и ожидания жизни, которая вот-вот начнется. Все мы, фронтовики, всматривались в окружающее с нетерпеливым ожиданием нового поворота.
Ты стала странная, непохожая
На ту, которую раньше знал.
И в доме твоем – как прохожий я
Перед дверью нежданный стал.
Робко стучусь, неуверенно
В мутную темень окна.
Многими верстами время измерено,
И улыбнется ли снова она?
Ночь сегодня раскрылась приветливо,
Ветер ласково зовет идти.
Скоро ведь день, не рассвет ли его
Укажет мне путь, где ее найти!
Вот такой я чувствовал свою дорогу, сидя в избе или гуляя по берегу Волги. И в то же время во мне все время жила тревога: «Как далеко до завтрашнего дня…» – эти строчки были вечным лейтмотивом моих размышлений.
Той осенью у меня было довольно много свободного времени. Все войны окончились, и моя служба была не обременительной. Я часто оставался наедине с собой. Теперь уже не на Ладоге, а на берегу Волги. Волга здесь не очень широка. В ней еще нет той величественности, как у Саратова. Но двухсотметровая полоса воды, которая с каким-то удивительным упорством и энергией стремилась на восток, производила завораживающее впечатление. Окаймленная желтеющими деревьями, Волга в тот год была прекрасна!
Чем больше я бывал наедине с природой, с Волгой, тем крепче становилась вера в завтрашний день; в душе моей рождалась убежденность в собственных возможностях и способности противостоять тем трудностям, которые неизбежно еще встанут на моем пути.
Но я не думал о демобилизации, мне казалось, что я, кадровый офицер с боевым опытом и академическим дипломом, на всю жизнь связал себя с армией. Я тогда не понимал, что армия во время войны – это одно, а рутинная служба в мирное время – совсем другое.
Кострома
Мирное время входило в нашу жизнь. Мирная жизнь обволакивала нас, меняла нашу психологию.
Служба была легкой и довольно интересной. Мой полк получил уже около трех десятков новых бомбардировщиков туполевского КБ. По тем временам это были самые современные ближние бомбардировщики. На них стояло и новое вооружение. Особенно интересными были новые прицелы. О таких мы не слышали даже в академии. Мой непосредственный начальник, дивизионный инженер по вооружению подполковник Тамара (Иван Тимофеевич родом из запорожцев), отправил меня в Москву на выучку как единственного «академика» в дивизии. Я с радостью поехал в свою же Академию имени Жуковского, к знакомым преподавателям на кафедру полковника Сассапареля, у которого я писал выпускную работу. Когда он увидел мою работу с черт знает как нарисованными графиками, брезгливо сказал: «Из Моисеева инженера не получится!» (Скажу откровенно: мне очень хотелось ему показаться со своими тремя «инженерными» орденами!)
Там, в академии, я за неделю освоил всю новую технику и еще неделю предавался всяким дозволенным и недозволенным утехам.
Когда я вернулся в Туношную, мне было поручено обучить новой вооруженческой технике весь технический и летный состав дивизии. Все это я делал с большой охотой. Обучение проходило в Костроме, где стоял один из полков дивизии. Там же мы проводили и учебные стрельбы.
Там же, в Костроме, я вроде бы влюбился; возник роман, который чуть было не окончился браком. Рассказывать о нем особого смысла нет. В целом история достаточно банальная. Четыре года строевой, а особенно фронтовой жизни превращают здорового человека в двадцать с чем-то лет в нечто очень мягкое и податливое к проявлению женской ласки. Несколько добрых слов, и ему уже кажется невесть что! Впрочем, порой это наваждение очень быстро улетучивается.
Вот что по этому поводу я написал одним ранним утром в славном городе Костроме, что на Волге – другой Костромы, кажется, просто нет. Во всяком случае, Кострома и все, что там происходило, мне казалось той осенью единственным и неповторимым. Правда, недолго! Так значит, дело было так:
В провале посеревшей улицы
Лицо усталое и сжатый рот.
Без слов ответа – завтра сбудется ли?
И неба пасмурного грот.
Рассвет туманит окна в комнате,
Булыжник влажный от росы.
А это утро – вы запомните ли –
Минуты ночи и дня часы?
И вы ушли, слегка покачиваясь,
В рассвет туманный и сырой,