– Чудной лях! – заметил боярин.
– Точно что. Ну вот сейчас ответит, – промолвил Фомка и, ухмыляясь, полоснул слегка саблей по руке поляка.
Поляк остался неподвижен, и кровь из раны не выступила.
– Да ведь он никак померши! – воскликнул, увидя это, боярин.
Фомка молчал повернул к себе лицом голову пана: на него взглянули выпученные стеклянные глаза мертвеца.
– Так и есть! Это он со страха, должно быть… Этакий-то боров! Дрянь человек!
И холоп грубо ткнул труп в бок.
Этот пан, умерший от страха, был «лев» Чевашевский.
Парамон Парамонович несказанно удивился, когда старый Двудесятин подвел к нему во время отдыха в стане после битвы Константина.
– Узнаешь?
– Как не узнать! Так вот он где объявился. И не грех тебе было хотеть дочку у меня скрасть? – покачивая головой, промолвил Чванный.
– Пойдем-ка, Парамон Парамоныч, малость пошептаться, – сказал Лазарь Павлович, отводя Парамона Парамоновича в сторону.
Они говорили не долго. Говорил, впрочем, больше один Двудесятин, а Чванный кивал головой и повторял:
– Ну, что ж! Ладно. Все равно… Я рад, рад.
После этого разговора Лазарь Павлович с некоторою торжественностью сказал сыну:
– Ну, сынок, сосватал я тебе невесту… Вот тесть твой будущий…
Константин хотел броситься к отцу на шею.
– Постой! – остановил его тот. – Дай досказать… Сегодня с вестью о победе да погибели расстриги гонец поедет к царю, так и ты с ним в Москву отправляйся: мать жалится, что скучно ей одной, так вот я тебя к ней и пошлю… Ну, и Манефе Захаровне поклон передай да о сватовстве скажи, а потом… Фу ты! Постой! Дай досказать! Да, ну же, ну!
Но молодой боярин уже не слушал отцовских увещаний: он сжимал его в своих объятиях; затем обнял и своего будущего тестя так, что тот только крякнул и пробормотал:
– А ты, видать, парень, силен!
XIX. Царь-богатырь и сын
В февральский день в одной из палат московского государева дворца у стола, заваленного рукописями и книгами, сидел красавец юноша. Перед ним лежала раскрытая книга, но, очевидно, мысли его были далеко от ее страниц. Он облокотился на стол и глубоко задумался. К его лицу как-то не шла эта грустная задумчивость – молодое, дышащее здоровьем, оно должно было чаще улыбаться, чем хмуриться.
Этот юноша был царевич Феодор. Ему было всего шестнадцать лет, но он был развит телом не по летам, только лицо выдавало его годы. Несмотря на молодость, вряд ли во всей Москве нашелся бы из русских хоть один человек, равный ему по познаниям: царь дал своему сыну европейское образование.
Дверь отворилась, и вошел Борис. Феодор оторвался от своей задумчивости.
– Учишься? – спросил царь.
– Пробовал, да не до того.
– Да, никакая наука не пойдет в голову! Он жив! Опять борьба, опять смута в государстве!.. Господи! Да когда же это кончится?! – в волнении проговорил Борис, шагая по комнате.
Феодор быстро взглянул на отца и опустил глаза.
– Можно подумать, что это – для нас Божие наказанье, – прошептал он.
Царь расслышал.
– Да! Это – кара Господня. Но за что, за что?! – почти вскричал он, и в голосе его послышалось страдание.
– Ах, отец! – воскликнул царевич, в волнении вскочив со скамьи, и вдруг замолк, точно спохватившись.
– Что ты хотел сказать? – быстро спросил Борис Феодорович.
Сын его стоял потупясь и молчал.
– Федор! Взгляни мне прямо в глаза. Послушай: и ты… и ты тоже веришь этой сказке? Ты думаешь, я убийца царевича Димитрия?
Царевич ничем не подтвердил справедливости его догадки, но по молчанию сына, по выражению его глаз царь понял, что он не ошибся. Он изменился в лице и тихо проговорил:
– Не ждал я этого от тебя, Федор!
– Ах, батюшка, не гневайся! Я сам страдаю от этого. Но заставь меня не верить, докажи правоту, это будет такая радость для меня, такая… – голос царевича Феодора дрожал, на глазах блеснули слезы.
Борис Феодорович отошел от сына и опять зашагал по комнате.
– Вот, до чего я дожил – должен обелять себя перед сыном! – заговорил он, помолчав. – Тяжко это, но будь по-твоему… Сын мой! Эта клевета – тоже Божье испытанье мне, как и этот самозванец. Да! Я не буду таиться перед тобой: я хотел царства, потому, что я могу царствовать, но Димитрия, клянусь тебе, я не убивал. Слушай! Я мог быть жестоким в гневе – ведь я человек! – я мог приказать выщипать по волоску бороду Вельскому, я мог… ах, мало ли что может сделать разгневанный человек! Но на такое дело я не пошел бы и ради Мономаховой шапки. А доказать тебе… Федор! Разумен я или нет?
– Конечно, разумен, очень разумен!
– Так суди сам: если б я хотел убрать со своего пути царевича Димитрия, неужели я бы поступил так, как говорят об его убиении? Поверь, хотел бы я его смерти, то устроил бы все это так, что и до сей поры никто не знал бы. Пособников я всегда бы мог найти: на дело доброе трудно людей сыскать, а на злое – сколько хочешь! Дальше. Я послал разведывать про убиение царевича своего злейшего врага – Василия Шуйского. Мог ли б я это сделать, если бы был виновен?
– Но кто же его убил? – вскричал царевич.
– Кто – трудно сказать. Быть может, он сам закололся в припадке болезни… Тогда откуда взялись убийцы, которых терзали угличане? Быть может, убийц подослали бояре… Ты думаешь, мало кто из них подумывал о царском столе? Да первый тот же Шуйский! Верней всего, что бояре… Пожалуй, когда подсылали убийц, шепнули им, что это они творят по моей воле – недаром же, говорят, те, каясь в предсмертный час, меня называли. И устроено все было нарочно так, чтобы убийство открылось: им нужно было очернить меня перед народом – разве народ поставит царем убийцу последнего отпрыска племени Владимира Святого? Они ошиблись, зато теперь мстят: Лже-Димитрий – наполовину их ставленник, наполовину – Сигизмунда с иезуитами. Сын мой! Веришь ли еще той нечестивой сказке?
– Нет, нет! Я не верю ей! Верю тебе! Отец мой, родной мой!
И царевич обнял отца.
– Федор, Федор! – с чувством промолвил царь, проводя рукою по волосам сына. – Что-то тебе выпадет на долю, когда ты будешь царем?
– До этого еще далеко, батюшка! Ты, слава Богу, крепок, здоров.
– Все мы под Богом. Правда, я еще силен и бодр. Знаешь, иногда мне кажется, что в моем теле чересчур много силы. О! Во мне силы хватит, чтобы сломить этого бродягу! Нужно будет, я сам поведу полки против него. Я сломлю его, сломлю!
Этот пятидесятитрехлетний царь, стоявший с воздетой рукой, с глазами, еще блещущими юным огнем, казался таким полным мощи богатырем, что, действительно, мог сломить всякое препятствие.