и не укрыт был этой сизой мгой
и ощущал своими эти веки, руки…
Риторикой не очертить тот ствол,
который держишь ты, чтоб не упасть, не сгинуть.
Мир существует ли, когда ты гол?
И существуешь ль ты, готовый мир покинуть?
Всё это плач, всего лишь слезный плач
по неполученным прикосновеньям.
Как будто суть укрылась в смога плащ,
став недоступна смысла воплощеньям.
Но осязанье – это бог души,
ведь мы завернуты в рубашку,
и наша кожа памятью блажит,
когда жила почти что нараспашку.
И все же не совсем ушла тропа,
единственна меж символов и смыслов,
где в паузах провалов дышит Пан,
вселенную неся как коромысло.
А в вёдрах – драгоценные миры,
пригоршни звезд в колышущейся влаге.
И ты глядишь с большой-большой горы
в прекрасной и бессмысленной отваге.
Городок детства
Как одиноко здесь плыли
жизни, которыми слыли.
О одино-одиноко,
дальнее Ориноко.
Улицей Льва Толстого
нёс я домой Льва Шесто?ва.
И замирал над рекою,
словно распятый тоскою.
О Орино-Ориноко,
солнце стояло высоко.
Вечером тихие ели
прямо мне в душу смотрели.
А над рекою стояли
непостижимые дали.
Тьма укрывала наш домик,
и закрывался мой томик.
И уходил я в молчанье,
в смертное снов нескончанье.
И Ориноко летело:
жизнью меж звезд шелестело.
О Орино-Ориноко,
как мы тонули глубоко!
* * *
Светлой памяти родителей
Я с Севера пришёл, где свет
в коричневатых меркнет реках,
загустевая там, как мёд