Ивлев в тот день вошёл под своды старой часовни с необыкновенным трепетом.
Старица жила в ските, отшельницей. Но возле неё с определённого времени постоянно находились послушницы – монахини ближайшего монастыря, впрочем, некоторые из них весьма мало напоминали монахинь. Разве что одеянием, которое сидело на них не очень-то ладно. Была матушка Серафима очень стара – никто не мог предположить, сколько ей лет. Была она очень непроста, а потому, вероятно, ещё при советской власти приставили к ней «подслушниц», которые вполне могли следить за ней. Что-то старица знала такое, что уж очень хотелось узнать властям. А как узнаешь? Не пытать же старицу? Это троцкисты могли себе позволить, да хрущёвцы, то есть те же троцкисты, но уже тайные, хотя и ненавидевшие и Россию, и особенно Русскую Православную церковь с одинаковой лютостью.
После первой встречи со старицей Ивлеву пришлось поломать голову, зачем ей понадобилось указать на Теремрина. Откуда она вообще узнала, что есть на свете такой вот полковник Дмитрий Николаевич Теремрин, сын советского генерала Николая Алексеевича Теремрина и правнук царского, как принято было говорить, генерала Теремрина, убитого большевиками? Алексея же Теремрина он в этом своём мысленном перечислении и вовсе опускал, ибо считал погибшим ещё в гражданскую. Впрочем, не исключалось, что его друг Алёшка – кадет Воронежского кадетского корпуса Алексей Теремрин, который уже к концу первой мировой войны стал полковником, ушёл с белыми армиями… Но ушедшие за кордон – то же, как бы умерли, во всяком случае, на целых семьдесят лет.
И вот Ивлев снова предстал перед старицей.
– Пришёл раб Божий Афанасий! – воскликнула матушка Серафима довольно бодро. – Да ты ли это? Слепа стала. А ну подойди…
Он подошёл, старица повела рукой в тёмном своём одеянии, накрыв его чуть ли не с головой, провела рукой по лицу, и тут он почувствовал, что за обшлагом его курточки что-то осталось. Он склонил голову, приложил руку к груди, словно кланяясь, и уже явно ощутил сложенный вчетверо листок бумаги, который тут же и пропихнул во внутренний карман.
Послушницы и «подслушницы» ничего не заметили. Они и не ожидали такой прыти от старицы. Приказ у них, или, вероятнее всего, у одной из них, был наверняка жёстким – никому не позволять приближаться к матушке. Впрочем, что им до того, что она осенила крестным знамением какого-то старика?! Мало ли что взбрело ей на ум! Старик-то из близлежащего посёлка. Живёт там давно и никакими делами – ни церковными, ни политическими вроде бы и не занимается.
Огород, да сад – вот и все его заботы. Правда, иногда уезжает куда-то на несколько дней или максимум на неделю другую. Но ведь многие ездят к детям или внукам!?
Не знали они, кто таков Ивлев, ибо следы его службы царской и службы в революцию, со временем сами стерлись, а данные о деятельности его во время Великой Отечественной войны умышленно стёрты были людьми, оградившими его от расправы, которую могли учинить подручные тех политиков, что устранили в 1953 году Сталина.
И числился Ивлев отставным фронтовиком, получившим ранение в декабре сорок первого, под Москвой, во время операции, о которой в советское время упоминать запретили. То был знаменитый Можайский десант.
Значился Афанасий с некоторых пор простым сельским учителем-фронтовиком. Даже пенсии офицерской никто ему не назначил. Да и не могли назначить. Те люди, которые знали о его службе, были ликвидированы бандитской кликой, захватившей власть путём убийства Сталина. Мог и он погибнуть, но поскольку являлся особо засекреченным сотрудником личной секретной разведки и контрразведки Сталина, не погиб, а просто затерялся.
На этот раз матушка Серафима говорила быстро, скороговоркой и как-то очень резко:
– Настаёт время правды… Падут комуняки, Державу продавшие, скоро падут. Но падение – не возрождение… Кровь, кровь – вижу много крови. Будет кровь и столичная, и грозная будет кровь, и всякая другая. Но время близко, время близко… И будут правду искать, а правда не за тридевять земель спрятана… Важная правда. Без этой правды не быть возрождению, не быть…
Сказала «коммуняки»… Так в ту пору говорили многие. Но добавила «державу продавшие», что уже звучало иначе. Ведь продали Советскую Державу не коммунисты, не большевики, а те, кто пришёл к власти после коварного убийства Сталина.
– Что же ждёт нас, матушка? – спросил Ивлев.
– Время крови, измен и предательств…Тот, кто больше всех народу обещает, тот и кровь народную пить будет… В капусту, в капусту рубить будет…
– Да кто же? – снова спросил Ивлев.
Но тут вошла монахиня – статная дама, видно высокого ранга. Она строго сказала:
– Матушка Серафима утомлена… Ей надо отдохнуть… В другой раз придёте…
– Помни, помни, раб Божий Афанасий, что правда не за тридевять земель зарыта… Помни и не теряй того человека, которого прошлый раз велела тебе сыскать…
Монахиня высокого ранга вышла из кельи вслед за Ивлевым и поинтересовалась, кого имела в виду матушка Серафима.
– Да, журналиста одного… Он на духовные темы пишет. Может, оттого и заинтересовалась. Вы ей книги читать даёте?
– И читает, и радио иногда слушает, и телевизор, когда пожелает, – поспешно, с наигранной обидой заявила монахиня. – Не в тюрьме же… Сама не желает…
Ивлев хотел сказать, что содержат старицу в самой натуральной тюрьме, да не стал, подумав, что, возможно, удастся ещё раз встретиться с нею. Не нужно раздражать тех, кто приставлен к ней.
– А что за журналист, если не секрет? – спросила монахиня.
Ивлев наморщил лоб и после некоторых колебаний назвал первую из вспомнившихся фамилий, прибавив, что может и ошибается.
– Несерьёзно я тогда отнёсся к её просьбе. Может, и надо было поискать.
Монахиня потеряла к нему интерес, и он спокойно отправился домой. Дома аккуратно достал листок, который оказался очень старым. Раскрыл и увидел план, явно начертанный рукой военного и не просто военного, а высокой пробы, подлинного профессионала. Это был чертёж какого-то небольшого участка местности. На переднем плане изображалось здание, достаточно большое, окружённое пристройками. Скорее всего, оно представляло собой помещичью усадьбу. Стояло на возвышенности, на берегу пруда. Пруд перегорожен плотиной. На противоположном берегу пруда – церковь. План сориентирован. Южнее усадьбы обозначен лес, за ним поля…Но не это на плане являлось главным – главным был пунктир, обозначающий подземный ход. Этот ход начинался в здании, затем шёл строго на юг и делал резкий поворот. Угол этого поворота смотрел на церковь. От церкви была проведена линия на высоту, к тригонометрическому пункту. То есть тот, кто рисовал план, указал пункты, которые должны были сохраниться в любом случае. Так могло казаться ему в далёком девятнадцатом. Этими местными предметами являлись церковь и тригопункт.
Далее было самое интересное. Угол, образованный поворотом подземного хода, делила биссектриса, тоже обозначенная, пунктиром, но проведенная недалеко. Были и подписи: от дома до поворота – 120 метров, далее, по биссектрисе – 12 метров и глубина – 5 метров. То есть обозначалось ответвление от подземного хода с углублением, сделанное, скорее всего, для создания тайника, хорошо и прочно оборудованного.
«Правда, не за тридевять земель зарыта», – вспомнил он слова старицы.
Не за тридевять земель… Но где? Тут-то и подумал он о Теремрине. Вот зачем она говорила о нём и велела найти его. Это, скорее всего, план усадьбы старого генерала Николая Константиновича Теремрина. Тут вспомнилась и ещё одна деталь. Когда во время гражданской войны Ивлев выполнял одно особое задание, связанное с использованием подземного хода в далёком уральском городе, кто-то сказал, что, мол, у отца Алёшки Теремрина такой классный ход прорыт от усадьбы в лес, что и этому не уступит… Многие помещики, напуганные революцией пятого – седьмого годов пытались подобным образом обеспечить себе пути спасения от разъярённой толпы люмпенов. Но Ивлев помнил ещё и о том, что генерал Николай Константинович Теремрин более всего переживал не за себя, а за какой-то очень ценный свой архив, который долгие годы собирали и его пращуры, и он сам.
Значит, тот архив не вывез его сын, значит, он так и хранился возле усадьбы. Но откуда о нём знала матушка Серафима, и откуда у неё план, начертанный, скорее всего, лично самим Теремриным?
Надо было встречаться со старицей снова. Могла же она дать ещё какой-то намёк и относительно этого чертежа, который, как она уверена, теперь в надёжных руках. Оставалось попросить её привязать план к местности, то есть указать населённый пункт, в котором расположена усадьба. Голова шла кругом…
Ивлев возвращался домой, в свой посёлок, размышляя над разговором со старицей. Было лето, вторая половина августа. Всё текло своим чередом – накануне отметили День Военно-Воздушных Сил СССР. Конечно, не спокойно было на душе, ведь он то понимал очень многое…
Посёлок, обычно в этот час вымерший, показался словно проснувшимся по какому-то сигналу. Ивлеву встретился сосед, который куда-то спешил. На ходу бросил:
– Слыхал, Петрович, что в Москве творится. Государственный комитет создали, по происшествиям, ну этим, как их, чрезвычайным. Ни-чо не понять по радио. Бегу в сельсовет, может, что узнаю.
Ивлев даже остановился: «Вот оно, началось»!
Что ж, стоило тоже пойти в сельсовет, тем более собирался позвонить Теремрину.
В сельсовете было людно. То радио слушали, то обращались к телевидению. Сообщения передавались почти непрерывно. Обращение… и фрагмент балета «Лебединое озеро», какая-то информация – и снова балет. Сообщения были бравурными, победными… Многие тогда понадеялись на окончание бесчинств демократии и возвращение к социалистическим ценностям.
Ивлев слушал эти сообщения, но не выходило из головы заявление старицы о том, что грядёт конец красного режима.
И тогда он подумал: «А не спектакль ли всё то, что разыгрывается в Москве?»
Он подошёл к телефонному аппарату и пояснил собравшимся:
– Хочу поговорить с одним военным писателем из Москвы. Может, он что путное скажет.
Все притихли. Ждали звонка. Соединение происходило обычно довольно долго, и на этот раз пришлось ждать минут двадцать.
Ивлеву довелось быть свидетелем разговоров.
– А что энто такое – демократия? – говорил старик, раскуривая у окна самокрутку. – Нам-то она, с какого боку? И на хрена нам энти революции… Помню, как в колхозы зазывали. Ну, зазвали. Трудно было, ой, как трудно, но сдюжили. А теперича, когда только подниматься начали, только жизнь увидели, опять всё не так – ломай, круши. Чего получится из энтой хреновины.
– Говорят, свободы буде поболе…
– Да хто ж тебе энту свободу-то даст? Отродясь такого не было, чтобы мужику, да свободу… Нет, не верю я этим брехунам. «Будет в стране больше богатых, так и бедных совсем не будет»… – с издёвкой повторил он обычную байку тех времён. – Где его, богатство-то взять? Энтими вона руками оно деется…– он покрутил перед собой свои натруженные руки и прибавил: – Нашими, крестьянскими, да рабочими. Этих крикунов, да на трактор, на сенокосилку, аль комбайн… С экрана то легче рассказывать, как и кому жить… Нет, вы как хотите, а я за этих самых гэкачекистов…
– Гекачепистов… ГэКаЧеПэ, – поправил мужчина, сидевший за столом и что-то писавший. – Приказано собрать собрание, чтобы выразить, так сказать, одобрение и поддержку…
В этот момент зазвонил телефон.