В то время как у Шацкого экзамены начались с десятого марта, у Карташева они должны были начаться в мае. Карташев усердно занимался и думал об экзаменах с некоторой гордостью. Пройденное было все в голове и сидело прочно: он открывал наугад любую страницу, прочитывал начало и бойко рассказывал себе дальнейшее содержание.
В разгаре занятий в Карташеве проснулась опять жажда к писанию. На этот раз ему хотелось писать уже не веселое, а что-нибудь сильное, драматическое и жалостное без конца. Он остановился на теме: нуждающийся студент доходит до последней нищеты и лишает себя жизни, выбрасываясь из окна четвертого этажа.
Наступившая пасха помогла придумать рамки рассказа. Карташев ходил ночью под пасху к Исаакию и решил уморить своего героя как раз в эту ночь. Студент стоит у окна. Перед его глазами в темноте звездной ночи вырисовывается как бы окутанный флером, весь освещенный, точно качающийся в воздухе, Исаакий; студент смотрит и вспоминает все свое детство, радостную семейную обстановку былого времени в этот день и, окончив свои воспоминания, собравшись с духом, выбрасывается из окна. Описать последний момент стоило Карташеву большого труда: лично ему, сидевшему до некоторой степени в душе злополучного героя, не хотелось вылетать в окно; он ощущал во время писания ужас и полное нежелание лететь, – точно какая-то сила отталкивала его, и так живо, что для него было ясно, что он, Карташев, сам ни при каких обстоятельствах в окно бы не вылетел… да и никаким другим способом не выпроводил бы себя за пределы этого мира добровольно.
«А не добровольно?» – задавал себе вопрос Карташев, и, вдумываясь в последнюю минуту такого конца, он на мгновение чувствовал весь ужас ее, вздрагивал и с радостью думал, что, слава богу, в настоящий момент он еще жив, здоров и молод.
Две недели писалась повесть. Много слез за это время было пролито Карташевым, – так жаль было ему своего героя. Не только Карташев плакал: бедная девушка, серая с лица, некрасивая, рекомендация хозяйки для переписки, отдавая рукопись хозяйке, чтобы та уже вручила Карташеву, призналась:
– Мы с мамашей так плакали… Это вот место, где он свое детство под пасху вспоминает, так хорошо… И ведь по примете как раз и вышло: разбил он тарелку тогда с пасхой, а это уж непременно к худому… Очень хорошо…
Так как литература отвлекла Карташева от приготовления к экзаменам, то, чтобы покончить совсем со своим писанием, он решил, не медля после переписки, снести рукопись в какую-нибудь редакцию. В какую? Конечно, в лучшую.
Карташев вышел как-то утром из дому с свернутой рукописью.
«Ехать или идти?» Денег было мало, совсем мало, как у самого настоящего литератора, и Карташев подумал: «Конечно, идти, – прямо неприлично даже – ехать».
По мере приближения к редакции Карташев волновался все сильнее, и, когда наконец подошел к подъезду ярко-красного дома, руки его были холодны как лед, а ноги только что не подкашивались.
«А вдруг откажут? Вдруг крикнут: пошел вон! Ну, положим, так не крикнут, но все-таки все сразу поймут, что отказали. Не назад ли, чтобы не переживать опять душевной тоски? А переживешь…» – неприятным предчувствием вдруг засосало Карташева, когда, отворив дверь, он очутился в небольшой приемной редакции.
При его появлении из внутренних дверей вышел средних лет господин с брюшком, с одутловатыми щеками, с двумя колючими маленькими глазками и молча уставился на него.
– Я желал бы…
– Рукопись? – уныло перебил господин.
– Да, я желал бы…
– Позвольте.
И, получив рукопись, господин ушел, лениво размахивая ею и бросив резко, как команду, на ходу:
– Через две недели.
Карташев, машинально поклонившись его спине, выскочил в переднюю, оттуда на лестницу, выбежал на улицу и радостно подумал: «А все-таки принял! Может, и напечатают… Неужели напечатают?! Его, Карташева, произведение?!»
Мимо прошел какой-то молодой брюнет с длинными волосами, взглянул внимательно на Карташева и вошел в подъезд редакции.
«Наверно, писатель…»
Карташев оглянулся и посмотрел ему вслед.
– Ехать, что ли? – обратился к Карташеву извозчик.
«Нет, теперь совсем неловко, кто-нибудь из редакции в окно может увидеть, подумает, что денег много… возьмут и откажут… а так, может: бедный студентик… что уж его? Напечатаем… И вдруг гонорар, знакомятся… Надо будет за эти две недели прочитать, что писалось в их журнале, хотя за этот год… Жалко, как раз экзамены… А какой этот господин, который взял рукопись: брр… какой страшный… А может, только с виду, а на самом деле даже очень добрый… особенно, как прочтет… и тема такая подходящая: бедный студент умирает от нужды… и такой ужасной смертью».
Карташев подумал: «Сегодня уж не буду заниматься: пойду к Шацкому, – давно у него не был».
Карташев шел, думал, вспоминал и переживал снова свои ощущения при передаче рукописи. Ему вдруг сделалось грустно; как летит время, – быстро, неудержимо: был давно ли мальчиком, гимназистом, теперь писатель… вся жизнь так пройдет… Мелкие радости, мелкое горе… Если даже и примут: печатают же ведь и плохие вещи… А все-таки…
И опять веселые мысли полезли в его голову: приедет он домой уже на втором курсе, не курит, литератор… Ах, если бы бог дал, чтобы приняли…
Карташев проходил в это время мимо церкви и, подняв глаза на крест купола, подумал: «Святой Артемий, моли бога обо мне, грешном, чтобы приняли мою рукопись…»
Был ясный, но холодный апрельский день, и Карташев с удовольствием, чтоб согреться, прошел весь путь к Шацкому пешком. Не доходя квартала два до квартиры Шацкого, он неожиданно увидал своего приятеля на улице за очень оригинальным занятием. На углу Офицерской и Фонарного переулка стоял высокий Шацкий, расставив широко свои длинные ноги, и, держа в руках старые ботинки, что-то очень убежденно и деловито доказывал татарину.
Костюм Шацкого был не из обычных: вместо пальто на его плечи было небрежно накинуто его тигровое одеяло, сложенное вдвое. Некоторые из прохожих останавливались и с интересом следили за продавцом и покупателем.
Ни Шацкий, ни татарин не обращали на них никакого внимания. Татарин то брал в руки ботинки, осматривая их внимательно, то снова возвращал их Шацкому с пренебрежительным видом.
Карташев остановился на противоположном углу и незаметно следил за всем происходившим.
Продав ботинки и получив деньги, Шацкий облегченно вздохнул и повернул к своему дому.
Карташев подождал немного и нагнал приятеля уже на следующем квартале.
– Лорд…
Шацкий радостно и в то же время пытливо остановился перед Карташевым: видел ли он или нет? Карташев старался сделать самое невинное лицо, но что-то было, и оба приятеля залились вдруг веселым смехом. Затем, взявшись за руки, они пошли рядом, не обращая внимания на глядевших на них прохожих.
– Лорд, погода мне кажется особенно хорошей…
– Не правда ли, граф? Хотя, впрочем, холодно… ладожский лед идет.
Карташев сделал гримасу.
– Да, но пледы нашей Шотландии, лорд…
Карташев заглянул в смеющееся, румяное от холода лицо Шацкого.
Они прошли еще несколько шагов.
– Лорд, вы, конечно, гуляли?
– Как вам сказать? Да-а…
– Хорошая вещь это – прогулка, лорд. Но иногда под видом прогулки происходят ужасные вещи… Вы знаете нашу Шотландию, лорд: убить, например, человека, снять с него ботинки…
Шацкий смущенно хохотал.
– Это не убийство, граф Артур… вы ошиблись… это – нищета…
– А! В таком случае это ничего, лорд. Лучшие роды впадают в нищету, и можно старые ботинки продавать с таким достоинством, какому позавидуют короли…
Они подходили к дому. Шацкий перестал смеяться.
– Не говори только, пожалуйста, Ларио, что я продал его ботинки, а то убьет… я обещал заложить только, но нигде их не берут или дают двадцать копеек.