– Ну, ин будь по-твоему, получай… Что делать!.. Но только знай, отдаю из дружества да из любви твоей к нашей молодой хозяюшке, а на угрозы твои мне наплевать. Вот что… – заговорил совершенно другим тоном расхрабрившийся Яков, распоясал кафтан, вынул висевший у него за поясом в кожаных ножнах нож, распорол им подкладку, вынул грамотку и подал ее Ермаку Тимофеевичу.
– Ладно, ладно, верю, что из дружества, а не из-за чего прочего, – чуть заметно усмехнулся Ермак, схватил дрожащей рукой грамотку, сломал печать, развернул ее, посмотрел, разорвал на мелкие клочья и, бросив на землю, стал топтать ногами.
– Так-то лучше. Теперь поезжай с Богом. Счастливого пути!
Он сам отвязал лошадь Якова и подвел ее к нему. Тот вскочил в седло, подобрал поводья и быстро поехал далее, крикнув Ермаку:
– До свидания!
XV
Наедине с собою
Веселый и довольный вернулся Ермак Тимофеевич в поселок.
Было уже под вечер. В поселке он застал оживление. Круг уж был собран Иваном Кольцом, решали поход половины людей по жребию.
Жребий был брошен, и к моменту возвращения Ермака уже вынувшие жребий похода под предводительством Ивана Ивановича выходили из поселка, оглашая тишину летнего вечера песнею:
От Усы-реки, бывало,
сядем на струга.
Гаркнем песни, подпевают
сами берега…
Свирепеет Волга-матка,
словно ночь черна.
Поднимается горою
за волной волна…
Через борт водой холодной
плещут беляки.
Ветер свищет, Волга стонет,
буря нам с руки!
Подлетим к расшиве: – Смирно!
Якорь становой!
Лодка, стой! Сарынь на кичку,
бечеву долой!
Не сдадутся – дело плохо,
значит, извини!
И засвищут шибче бури
наши кистени!
Эта волжская разбойничья песня далеко разносилась по запермской равнине. Забилось ретивое у Ермака. Бегом бросился он догонять уходивших казаков.
Один из оставшихся в поселке казаков, видя бегущего за уходившими товарищами атамана, вывел ему со двора коня.
Ермак быстро вскочил в седло, не сказав даже спасибо казаку, и помчался далее. Он вскоре очутился впереди шедших в поход людей и успел даже подхватить последний куплет песни:
Не сдадутся – дело плохо,
значит, извини!
И засвищут шибче бури
наши кистени!
Увидав любимого атамана, толпа прервала песню, и из сотен грудей вырвался крик восторга:
– С нами, атаман, с нами!..
Ермак Тимофеевич сделал знак рукой, что хочет говорить. Толпа остановилась и смолкла.
– Нет, братцы, с вами я не пойду, поведет вас наш удалец есаул Иван Иванович… А мне надо здесь остаться, не ровен час, и сюда гости пожалуют незваные, прознавши, что ушли мы все отсюда… Прискакал я пожелать вам счастливого пути и знатной добычи.
– Благодарствуем, атаман! – пронеслось по толпе подобно громовому раскату.
– Не жалейте поганую нечисть, крошите ее, рубите, в полон не берите, полонянников нам ненадобно… Слышите, честные казаки?
– Слышим, атаман! – снова раскатилось в толпе.
Ермак слез с коня, подошел к Ивану Кольцу, обнял его и трижды поцеловал, затем снова вскочил на лошадь и крикнул:
– С Богом, ребята!
– Прощенья просим, атаман! – раздался возглас из сотен грудей.
Ватага двинулась, Ермак Тимофеевич отъехал в сторону и пропустил мимо себя людей. Они прошли, они уже были далеко, а конь Ермака все стоял как вкопанный среди степи. Умное животное чувствовало, что всадник тоже как завороженный сидит в седле и не намерен покидать своего наблюдательного поста.
Ермак Тимофеевич действительно, не отводя глаз, смотрел на удаляющихся товарищей. Они шли бодро и споро, как это обыкновенно бывает в начале похода. Вот толпа вытянулась в одну черную линию на горизонте, а затем как бы по волшебству исчезла совсем. Эту иллюзию произвел чуть заметный степной склон.
Ермак Тимофеевич еще несколько секунд посмотрел вслед исчезнувшим казакам, затем тихо повернул коня и шагом поехал обратно к видневшемуся посаду. Он почти завидовал Ивану Кольцу, шедшему теперь на ратное дело с легким сердцем, во главе удальцов, которые не посрамят русского имени и явятся Божьей грозой для неверных. Ему самому бы хотелось вести этих людей, разделить с ними и труды и опасности похода, как прежде. Но, с другой стороны, был ему несказанно мил и этот поселок, куда он возвращался, освещенный последними лучами заходящего солнца. Но одного ли солнца? Не ярче ли небесного солнышка глядела на него из окон светлицы Ксения Яковлевна?
Ермак снова слегка тронул поводья своего коня. Тот побежал крупной рысью уже по улице поселка.
Подъезжая к своей избе, Ермак Тимофеевич поднял голову. И в окне светлицы увидел две женские фигуры.
Ермак спрыгнул с коня, пустил его на волю – он знал, что конь найдет хозяйскую хату, – и вошел в избу.
Только теперь, очутившись один в четырех стенах своей одинокой избы, Ермак Тимофеевич снова ощутил в сердце то радостное чувство, с которым он ехал в поселок, после того как расстался с Яшкой на дне оврага. Это чувство было на некоторое время заглушено грустным расставаньем с есаулом и ушедшими в поход казаками – горьким чувством остающегося воина, силою обстоятельств принужденного сидеть дома, когда его сподвижники ушли на ратные подвиги. Но горечь сменилась сладостным воспоминанием!
«Она любит тебя, Ермак Тимофеевич! Она любит! Не потому ли не посмел ты сегодня, как прежде, дольше остановить свой взгляд на Ксении Яковлевне, стоявшей у окна светлицы?» – думал он, усевшись на лавку.
– Любит! – повторил он вслух.
Как много и как долго мечтал он об этом счастье, как недавно казалось ему оно несбыточной, радужной мечтой! И вот счастье далось ему! Она любит!
Вот отчего и недужится ей, бедняжечке, истомилось золотое сердечко ее, вот отчего и не отходит она от окна светлицы, из которого как на ладони виден поселок и его изба.
Бедная, бедная!
И Ермаку Тимофеевичу показалось, что теперь ему тяжелее не в пример, чем тогда, когда он любил ее один, когда не знал о взаимности. Тогда и страдал он один. Теперь страдают они оба. Она сохнет, терзается! И кто виной тому? Он, он один! Теперь он не в силах уйти от нее. Она должна быть его во что бы то ни стало! Она любит его!
Должна быть его! Легко сказать! Они не имеют права даже видеться друг с другом. Разве такая хоть и взаимная любовь – счастье?