– Лады, – услышал он сонный голос приятеля. – Давай там же…
Сидя за грязным столиком кафе “На набережной” с видом на мутную реку, Михаил вспоминал о том времени, когда юным священником служил в небольшом селе, гулял по пшеничному полю, напевая праздничные тропари. От его летнего подрясника пахло землёй и сеном. Местные жители, из прихожан, почтительно здоровались с ним и просили благословения. Служа в старенькой церквушке, освещённой тихими лучами вечернего солнца, он с особой радостью произносил любимый возглас: “Слава Тебе, показавшему нам свет!” – и казалось тогда, что не гнусавый дьячок, а сами ангелы невидимо поют в храме и в мире затихают войны.
Когда появился сослуживец с гуляющей улыбкой на губах, Михаил решил, что ничего ему рассказывать не будет. Они редко говорили серьёзно, даже когда речь шла о работе. И если он поведает, что когда-то был попом, да к тому же монахом, то ничего путного, кроме дикого смеха и сальных шуточек насчёт обета целомудрия, из этого не выйдет.
– Ты о чём-то хотел поговорить? – рассеянно спросил приятель, листая меню.
– Да нет… Просто спал нехорошо, – не желая выдумывать что-то новое, ответил Михаил.
– Ага, значит, просто решил поднять настроение, – не отрываясь от меню, лыбился сослуживец.
– Типа того.
Юная блондинка в костюме “под морячка” принесла закуску и водку. Приятель хищно оскалился, провожая её взглядом.
– Слушай, а ты с Катериной Ивановной ещё как… мутишь?
– С ней опасно мутить. Она мне всю спину исцарапала, – выдавил улыбку Михаил.
– Зверь баба! – оживился приятель. – Но мне говорить на эти темы противопоказано, – сделал он невинное лицо, лукаво блестя глазами. – Жена меня крестить собралась. Говорит, надо с тобой, Тошик, что-то делать, а то так и помрёшь нехристем. А ты сам-то крещёный?
– Крещёный, – сухо ответил Михаил и потянулся за бутылкой.
– Не, я, конечно, попам не верю. Кто их знает, чего они там себе в бороду шепчут. Я в Бога верю, – серьёзно сказал приятель и от этого заметно поглупел лицом.
– Ну, за Бога тогда и выпьем… – сказал Михаил, опрокинув ледяное зелье в рот.
Михаил не мог вспомнить, что и когда пошло не так в его жизни. Вот он – умный ребёнок, сын учительницы, берущий с полки взрослые книги и удивляющий своими познаниями школьных учителей. Вот он – молчаливый студент с пытливым взглядом, жадно ищущий то, чему можно было бы отдаться целиком, без остатка. На языке вертелось избитое слово “истина”. Но что такое истина и есть ли она вообще, он не знал. Вот он – бросает институт, “поселяется” в церковной библиотеке, и неотмирный язык Евангелия перекраивает его душу, открывая ту самую истину, которую он искал и которая есть Христос. Вот он – крестообразно лежит в центре храма в белом хитоне и слышит старческую речь игумена: “Что пришёл еси, брате, припадая святому жертвеннику и святей дружине сей?” И он со слезами отвечает: “Желая жития постнического, честный отче…” Вот он – юный иеромонах, служащий свою первую литургию в светлом облачении, прощающий иронический шёпот бывалым толстопузым попам и надменным епископским подхалимам. “Где же та серая капля, та червоточинка, с которой всё началось?..” – спрашивал себя Михаил, и его тонкая мысль против воли упиралась во что-то твёрдое и неприятное, чему нет названия…
Распрощавшись с приятелем, Михаил решил в этот же день пойти на исповедь. Он сворачивал на безлюдные улицы, бил себя по щекам, чтобы вышел хмель, и рассуждал, что если нынче же этого не сделает, то не сделает никогда. И словно бы где-то внутри просыпалась надежда, словно бы он заново обретал потерянную веру, и, посмотрев в небо, он обрадовался тому, что небо было безоблачным и светлым. И первый раз за всё “безбожное время” он истово перекрестился, не обращая внимания на прохожих, подняв голову к небу, – словно бы ему пели ангелы, словно бы в небе проявился лик Того, Кого он так горячо любил и так бесстыдно оставил… “Я пойду, даже если там будет этот краснощёкий юнец, мне всё равно, – думал Михаил. – Пусть он коснётся меня своей епитрахилью, как я когда-то касался грешных голов, и тогда всё изменится…”
“Я свободе-е-ен!” – неожиданно запело в его кармане.
Михаил вздрогнул и достал мобильник.
– Да…
– Здравствуй, Миша. Узнал?
– Катя, ты?
– Я сегодня одна, и в моём холодильнике задыхается от пробки бутылка хорошего вина. Нужна помощь. Ну? Чего молчишь?
– Жди. Я приду.
Михаил сплюнул на асфальт и скорым шагом направился в сторону автобусной остановки.
Окно напротив
Каждую ночь в окне дома напротив зажигается свет. Горит – яркий, как от светильника, с которого сорвали абажур, – до самого утра. Я смотрю на него из своей конуры сквозь гущу осязаемой тьмы, сковавшей двор, ветви деревьев, похоронившей день.
Стынет чай. От монитора на стол падают холодные блики, обнажая слева край ступенчатой книжной башни, справа – послушную мышь, полумесяц кружки и стальную полоску чайника, по центру – мой восковой лик. Всё, что за спиной, съедено мраком.
“Ночь. Город угомонился. За большим окном тихо и торжественно, как будто человек умирает…” Точнее не скажешь. Волоокий Блок. Слишком холодно, чтобы шуметь под окнами, тащить пьяных девок за волосы и выяснять отношения насчёт предательской эсэмэски… Сентябрь. Чёрная ночь, волчья.
Окно напротив ослепло. Так бывает. Совсем черно, тихо. Погасла точка, благодаря которой можно было бы думать, что мир существует. Мир умер, потух. Есть только я и окружающая меня тьма, которой можно коснуться, опасаясь, что пальцы завязнут в чём-то пахучем и липком, как дёготь.
Человек без абажура прилёг на кровать, сомкнул очи, задумался. Кто он? Почему не спит по ночам? О чём думает? Непогашенный кредит, тревога за отечество, болезнь… Неизвестно. Почему так хочется знать об этом…
В этот час интернет вял и непослушен. То окно погасло. Это – горит. Я вхожу в мир, где всегда светит солнце.
Новых сообщений нет. Собственных посланий – тоже. Я никому не пишу – лень, да и с какой стати. Я вижу солнечную жизнь знакомых и незнакомых мне людей. Ночь, а они не спят: делятся мыслями, тоскуют, пускают розовые пузыри, спорят… Я проникаю в чужие миры, наблюдаю.
Человек любит копаться в прошлом. Я тоже. Я – человек. Прошлое – долговая тюрьма, сумерки жизни. В сумерках всегда что-нибудь теряешь – любовь, честь, молочные зубы. В сумерках бывает страшно, но они притягивают, как тихая глубина обрыва. Ты невольно вглядываешься в тени, в мерцающие огни, боишься, но смотришь – до мигрени, до слепоты… Невозможно забыть.
Загляну-ка, что там мои старые приятели, что там мои детские дружбаны. Никогда не делайте этого. Сумерки опасны. Привычно скольжу мышкой. Кто это? Нет, это не он. Это кто-то чужой. Что он слушает?! Зачем эта крашеная девица на его коленях? А ведь я помню запах сладких червивых яблок, что мы кидали с тобой через забор на головы прохожих, а затем прятались в шалаше. Ты хладнокровно раскорябывал свои старые болячки до крови и улыбался, а я смотрел, морщился и думал о боли. О чужой боли…
Жадно отхлёбываю чай. Я всегда пью крепкий.
Так, идём дальше. А вот и ты, дружище… Вернее, то, что от тебя осталось. Рябое щекастое лицо умеренно пьющего мужчины средних лет. Пускай ты не стал поэтом, зато детская мечта сбылась: изо дня в день ты возишь на стареньком автобусе людей. Сигналишь, давишь на газ, посылаешь на… – от точки до точки, с утра и до поздней ночи. Женат. Фотографии жены нигде нет. Неспроста ты её прячешь. Я не поленился представить толстое капризное существо с двойным подбородком: “Миша, иди борщ жрать. Миша, не заглядывайся. Миша, мне бы шубку на зиму присмотреть…” Не ты ли читал мне пронзительные стихи о “пьяных звёздах” в сигаретном дыму коммунальной кухни и намеревался бежать в Питер? Да что там… Вечная память.
Я тоже никуда не сбежал. Ничего не добился. Слово-то какое – “добился”, будто я должен всю жизнь долбить в чью-то дверь, чтобы мне отворили и угостили конфеткой мира сего. Нет уж, я лучше подремлю, покурю, повращаю глазами. Странные мысли поселились в моей голове надолго, перезревшие слова скребут горло. А некому. И незачем. Хроническая немота и вялотекущая меланхолия. Ночь – возможность бессмысленно вглядываться в темноту и пить чай. За здравым смыслом – к солнцу и тем, кто склонен корчиться под его лучами, играя в настоящую жизнь. Глоток, ещё глоток… Хорошо…
Есть пустынные, сиротливые странички, как брошенные дома с пылью, забытыми вещами и запахом человеческой тоски. Присохшие к “стене” сообщения пятилетней давности без единого смайлика, как строки в газете о пропавшем без вести, навевают тревожные мысли. Что с ним? Умер, отрешился от мира, перебрался в фейсбук…
Её нигде нет. Пусто. Даже “слепой собачки” – и той нет. Первая любовь – самая долгая и болезненная, как кошачий укус. Я привязывал её к холодному столбу качелей (по мотивам “Рабыни Изауры”), вставлял в рот пахучую тополиную ветку, чтобы молчала. Она не сопротивлялась. Это всего лишь детская игра. Я носил её на руках и целовал в сладкие конфетные губы. Кто-то мне сказал, что она вышла замуж, родила и уехала в деревню: не то Бобровку, не то Борзовку. Впрочем, один хрен. Но ведь прогресс, информационное общество, все дела. Какой должна быть твоя жизнь, Катя, что даже “слепой собачки” у тебя нет? А если твой муж дурак и пьяница, что почти очевидно… Только бы жила. Живи, Катя. Ведь отсутствие имени в Сети ещё не говорит о том, что тебя нет “здесь”, где царит ночь и рука тянется подогреть ещё чаю…
Иду на ощупь в сортир. Шарю выключатель. Рука в извёстке. Темно. Нашёл. Жмурюсь. Толчок захлёбывается водой, шумно отрыгивает, умолкает. Так же на ощупь возвращаюсь обратно. Полстакана заварки, затем кипяток – чай готов. Можно жить.
Тебя я нашёл сразу. Стройная блондинка за рулём сияющего авто. Умница. Твоё послание считывается безупречно: фитнес, пляж, клубные мальчики. Любой поймёт, что ты счастлива, успешна и живёшь всей полнотой солнечной жизни. Те же бесстыжие глаза, влажные, как у русалки. Тебе далеко за тридцать, детей нет. С трудом верится, что на этой тонкой руке (утомлённой бесконечными селфи) когда-то пестрели феньки, что эти пальцы резались в кровь о жёсткие струны. В тебе было достаточно хаоса и тёмного опыта, чтобы в свои шестнадцать камлать Янкины песни у костра, заставляя меркнуть тихие степные звёзды… Впрочем, я любил тебя. Недолго. А потом наш чердак забили досками, голуби помёрзли в январскую стужу, и в моём хвосте засеребрился первый седой волос.
Сумерки прошлого сгущаются. Занавес. Театр теней откланялся и разбирает декорации. Я отвожу взгляд от монитора, делаю несколько горьких глотков и вижу – в окне дома напротив снова горит свет. Но теперь он как-то странно мерцает, словно подаёт мне сигнал.
– Не спишь? – моргает светильник.
– Не сплю, – отвечаю я.
– Вот и мой хозяин не спит. Всё думает.
– О чём же он думает?
– Да кто вас, людей, поймёт. То верёвку к трубе прилаживает, то чай пьёт.
– А к окошку подходил, улыбался?
– Улыбался.
– А песни русские, протяжные пел?