Оценить:
 Рейтинг: 0

Элегiя на закате дня

Год написания книги
2016
Теги
<< 1 ... 4 5 6 7 8
На страницу:
8 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Оторвавшись от молитвы, Денисьева с недоумением посмотрела на него, все еще находясь во власти общения с богом.

– По Неве? Сейчас?

– Да, да, – с горячностью заговорил он, шаря рукой по сукну стола, чтобы нащупать очки, положенные туда Лелей, – именно сейчас. Я должен что-то сделать для тебя, показать всем, что мне наплевать на людской суд.

– Но зачем? Что ты хочешь доказать?

– Мне нечего тебя стесняться! Пусть другие стесняются. Наплевать! Поплывем по Неве, поедем в Павловск, в Царское – все равно куда, чтобы все видели.

На глазах Лели выступили слезы, она прижала руки к груди.

– Я не хочу от тебя никаких жертв. Для меня достаточно того, что ты меня любишь.

– Да, да, вот именно! Я тебя люблю и хочу доказать свою любовь.

Письма к жене

«Что же произошло в твоем сердце, если ты стала сомневаться во мне, если перестала понимать, перестала чувствовать, что ты для меня – все и что в сравнении с тобою все остальное – ничто? – Я завтра же, если это будет возможно, выеду к тебе. Не только в Овстуг, я поеду, если это потребуется, хоть в Китай, чтобы узнать у тебя, в самом ли деле ты сомневаешься и не воображаешь ли ты случайно, что я могу жить при наличии такого сомнения? Знаешь, милая моя кисанька, мысль, что ты сомневаешься во мне, заключает в себе нечто такое, что способно свести меня с ума»[22 - Письмо Тютчева от 2 июля 1851г. (пер. с фр.)].

Тютчев отложил перо в сторону, закончив письмо к Эрнестине в Овстуг, протянул руку и закрыл крышку тяжелой металлической чернильницы с фигурой Гете сверху. Этой вещью он дорожил, привез ее из Мюнхена. Гениального Гете он не знал – тот жил в Веймаре, а Тютчев служил по дипломатической части в Мюнхене. Но вот с его невесткой Оттилией он все же познакомился, попав в Веймар уже после смерти автора Фауста, и захаживал в ее в дом.

Вернувшись от Лели домой, Тютчев сел за широкий стол возле окна, откуда бил полуденный жар, долго и мучительно писал, подбирая слова. Письмо давалось ему с трудом, и оно было не первым, где он признавался в своем бессилии покинуть Эрнестину Федоровну.

Он смотрел на исписанный лист бумаги, на строчки, содержащие нежные, чувствительные слова к жене, призванные скрыть все, что бурлило и клокотало в нем последнее время, и чувствовал, что балансирует на тонкой грани правды и лжи. Не намереваясь делать выбор между двумя женщинами, он, по сути, признавался в любви им обеим. Однако, на самом деле, Тютчев мог все, кроме любви: мог обольщать, боготворить, преклоняться, мог молиться на богинь во плоти. Полюбить же казалось ему сложным делом.

Страсть, которая часто вспыхивала подобно яркой комете, особенно в молодости, могла заменять на первых порах любовь, создавать ее видимость, но физическое влечение угасало довольно быстро. И что же оставалось после? Обожание, духовный восторг, платоническое любование совершенными женскими формами, как любуются формами античных скульптур?

Так было, по крайней мере, раньше; женщины, чувствуя его охлаждение, относились к Тютчеву с понимаем, ведь поэтическая натура всегда пребывает в грезах, а значит к ней не предъявишь особенных требований. Его метрессы отступали, покидали поле любовного боя, признав поражение, отступали все, но не Леля. Она не желала смиряться с отчуждением любимого, ее Боженьки. Он чувствовал, что она вновь и вновь старается возбудить в нем любовь, не отпуская в заоблачные выси, заставляет жить полной и насыщенной жизнью здесь, рядом с ней.

Ее жгучие соблазнительные глаза, когда она лежала на постели в одном пеньюаре с распущенными волосами и, слегка улыбаясь, смотрела на него, возбуждали былую чувственность. А еще жаркое, зовущее тело, ее горячие, гибкие руки.

Сладок мне твой тихий шепот,

Полный ласки и любви;

Внятен мне и буйный ропот,

Стоны вещие твои.

Тютчев не мог выкинуть этих волнующих картин из головы.

«Как сладострастный старый сатир», – подумал он о себе с горькой иронией и уголки его тонких губ, с которых обычно сыпалось столько острот, печально опустились, а глаза же на минуту повлажнели.

Солнечный столбик пыли медленно поднимался к побеленному потолку. Плотные зеленые шторы из тяжелого габардина едва пропускали дневной свет, который пробивался сквозь широкую щель – Щука оставил ее, чтобы в комнату проникало хоть немного воздуха, пусть прогретого, пусть липкого, но все же… Однако шторы не колыхались. По лицу стекали капельки пота и, поднеся платок ко лбу, Тютчев вытер его, а затем пригладил рукой торчащие вихры седых волос, ощутив их теплоту и влажность. Жарко. Тяжело. Душно. Голова горела.

Он скинул с себя домашний халат, оставшись в панталонах с подтяжками и белой рубашке. Вообще, он любил жару – его часто видели на скамейке возле дома купца Лопатина на Фонтанке, где он снимал квартиру, читающим газету. Он грелся, размякал, подставляя солнцу лицо и щурясь на ярком свету. Но сейчас, этим летом, на которое выдалось столько переживаний, связанных с ним самим и его женщинами, жара совсем не радовала.

Мысли Тютчева вновь вернулись в Овстуг, и сразу припомнилась родная усадьба в Орловской губернии, широкие зеленеющие поля, маленькая прохладная речка Овстуженка. Там, по бескрайним просторам носился озорной свежий ветер, овевая его землю, его самого, его рощи и леса. Там он рос, впитывая в себя природу, как впитывает влагу полевой цветок на заливном лугу.

O rus, quando ego te aspiciam![23 - «О деревня, когда я увижу тебя!» (лат.) – строка из произведения римского поэта Горация «Сатиры», II, 6, 60] О, Овстуг!

Тютчева иногда влекло туда, в этот хмельной запах нескошенных трав, в нагретую солнцем уютность деревянных стен и полов родового дома. Хотелось снова ощутить медовый вкус яблок, а еще услышать по утрам неутомимое гудение шмелей, веселый стрекот сверчков.

Однако… Прожив большую часть взрослой жизни в городском обществе, купаясь в нем, дыша им, он не мог надолго покинуть петербургскую жизнь и предаваться деревенской неге. Его охватывала тоска, когда он глядел на обширные поля, ждущие тяжелого крестьянского труда, на летевших по небу неприкаянных лебедей, на безвольно клонящиеся к реке ветки молодых березок. Он изнывал, засыхал без светского общества, без ежедневных встреч, взаимных колкостей, эпиграмм, пересудов. В Петербурге бурлила жизнь, а в Овстуге тихим ручейком текла деревенская скука.

Когда же Федор Иванович поневоле оказывался в Овстуге, то всецело подчинялся тому деревенскому распорядку, который сложился уже давно и не тешил новизной и разнообразием. Так утром он обычно гулял с женой или кем-нибудь из дочерей, гостивших в усадьбе. Маршрут путешествия был одинаков: заглядывали на могилу отца, затем неторопливо шли к роще, росшей неподалеку.

Эта рощица вызывала у Тютчева умильные детские воспоминания, связанные с мертвой горлицей – однажды маленький Федя со старшим братом Колей обнаружил там бездвижную птицу, лежавшую возле тропинки. Они ее похоронили в траве неподалеку, и Тютчев написал эпитафию в стихах. Наверное, это была его самая первая пьеса.

А роща и горлица с того времени находились в одной связке памяти, вызывая элегические грустные воспоминания друг о друге, воспоминания, от которых сложно избавиться, как и от сопутствующих слез сентиментальности. Но он всегда избегал преувеличенных проявлений чувств, словно стеснялся своей человечности, поэтому и ходил среди разросшихся деревьев с отвлеченным, безразличным видом, будто прогуливался по аккуратной липовой аллее возле усадьбы.

Нагулявшись он пил чай, а потом до обеда читал Эрнестине Федоровне стихи, по большей части, чужие, или свежие газеты – супруга, как и он, интересовалась политикой. После обеда все собирались в гостиной у пылающего камина, и Тютчев снова читал, говорил, но уже в кругу любящего семейства и в одиннадцать вечера ложился спать.

Распорядок простой, без изысков и вычурных придумок. Пожалуй, такова и должна быть деревенская жизнь – тихая, простая и понятная, как вечер, клонящийся к закату.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 4 5 6 7 8
На страницу:
8 из 8