Тютчев огляделся по сторонам – каменный Петербург, строгие, бездушные в своей геометрической правильности, городские улицы не доставляли ему радости.
С каким удовольствием, с каким внутренним восторгом он бы оказался в Европе! Только там его посещало душевное спокойствие – там, среди благожелательных граждан, погруженных в размеренную убаюкивающую жизнь. Ему мечталось снова оказаться в Ницце, охладить ноги в морской соленой воде. Может быть, тогда не так бы мучала подагра? Временами боли в ногах становились невыносимыми, и он курил опиум, как советовали врачи.
Управительница Смольного института встретила его с непроницаемым лицом, на котором иногда появлялось едва уловимое выражение брезгливости. Брезгливость, видимо, была вызвана состоянием его платья – он торопился выехать, и камердинер не успел оттереть следы воска со свечи, случайно упавшей на левый рукав сюртука. На темно-синем сукне явственно проступали желтые пятна. Но разве ему есть дело до платья? Главное, что вопрос с дочерями, с Дарьей и Китти, уже решен через высоких покровителей из императорской фамилии и не дело какой-то Леонтьевой противиться.
За ее спиной, как обычно, стояли два статных камердинера. Желающий соблюсти приватность разговора из-за деликатности темы, Федор Иванович с неудовольствием покосился на них.
– Мадам, – он говорил спокойно, – я хотел бы объясниться начистоту. Мои дочери должны закончить обучение в стенах вашего учреждения в пепиньерском классе. После окончания общего курса у них есть такое право, как у лучших учениц. Разве вы не находите это справедливым? В будущем, мне кажется, из них получатся хорошие классные дамы, ведь воспитательная деятельность одна из самых достойных.
Холодное лицо мадам Леонтьевой залило краской, она заговорила раздраженно, уставясь на него совиными глазами:
– Господин Тютчев, в силу определенных вещей дальнейшее обучение ваших дочерей под крышей Смольного просто неуместно! Мы не можем допустить, чтобы в стенах нашего славного института произрастали ростки разврата, что бросает тень на всех нас, вредит нашей репутации, а ведь вы знаете, что императорские особы ставят превыше всего вопросы морали.
Тонкие губы Тютчева скривились в саркастической усмешке.
– Позвольте спросить, кто же сеет здесь семена разврата?
– А вы не знаете?
– Если вы на кого-то намекаете, то извольте говорить прямо, – вскипел он. – Если подразумеваете меня, то я почту это оскорблением. Я принят при дворе, и никто не обвинял меня в чем-то непозволительном, мадам.
– В любом случае, я считаю, что ваши дочери должны покинуть мой институт. Я советовалась там! – она подняла указательный палец к потолку, намекая на вышестоящие инстанции.
Этот жест вызвал еще большую вспышку гнева у Тютчева.
– Вы советовались? А я только что от великой княгини Елены Павловны. Она решила вопрос в мою пользу, – произнес он, яростно сверкая стеклами очков.
Леонтьева смешалась.
– Вы… Что…
– Да, мадам, не советую вам ослушаться княгиню.
«Скудоумная дура!» – хотел он добавить еще, глядя на злое лицо директрисы, этой вздорной твари, но воздержался.
– А если вы, – продолжил Тютчев повышенным тоном, – надумаете заняться искательством обходных путей, то будьте покойны, я смогу дойти иных влиятельных особо.
Он имел в виду некоего Гофмана[19 - Андрей Логгинович Гофман (1798–1863гг.) – статс-секретарь, начальник IV Отделения Собственной Его Величества канцелярии, ведающего богоугодными и учебными заведениями ведомства императрицы Марии.] – начальника четвертого отделения канцелярии Его Императорского Величества, давнего приятеля и влиятельного чиновника. Когда после взаимных объятий горячась и волнуясь, Тютчев прочел ему вслух письмо от госпожи Пирлинг, тот обещал при первой удобной возможности перемолвиться с императрицей Александрой Федоровной. В данном случае Тютчев поступал как все, и в этом состояло одно из неписанных правил света – на чужие интриги следовало отвечать своими, ибо никому нельзя спускать нанесенных обид.
Мария Павловна на мгновение нахмурилась, но вдруг лицо ее разгладилось, сделалось безмятежным, а затем и приобрело приветливое выражение. В это мгновение ей вспомнилось как перед родами мадемуазель Денисьевой, когда по указанию Леонтьевой персонал Смольного устроил обструкцию обеим Денисьевым – тетке и племяннице, когда их превратили в изгоев и все дело велось к позорному изгнанию из подведомственного учреждения, вдруг произошло нечто необычное.
Императрица Александра Федоровна неожиданно явилась с ранним визитом к ним в институт и пожелала пить чай не с кем-нибудь, а с самой Анной Дмитриевной. Наедине.
Кроме того, Леонтьевой доложили, что императрица нашла Лелю в удручающем состоянии, что она ободрила ее и обещала замолвить словечко перед государем. Не случайно из дворца полетели слухи, что старую Денисьеву отправляют на покой из Смольного, но дают приличный пенсион в три тысячи рублей годовых.
А что если этот щуплый и задиристый господин, сидящий перед ней, взаправду заручился поддержкой августейших особ? Он, конечно, неприятен, строптив, его стоило бы поставить на место, но… Служба, положение при дворе, ее репутация, дороже этих вспыльчивых господ, напоминающих нашкодивших мальчишек. В этой ситуации ей, Леонтьевой, больше жаль мадемуазель Денисьеву, чем Тютчева. Она с сожалением, совсем непритворно, говорила близким подругам: «Ох уж эта мадемуазель Денисьева! Так по-глупому сойтись с Тютчевым, а ведь могла стать фрейлиной и от женихов отбоя бы не было! И добро бы просто роман – кто из нас не грешил в молодости? Но рожать? Помилуй Бог, это же дурно выглядит! Говорят, он поэт, так что ж! Его пьески[20 - Здесь в смысле стихи.] не стоят положения в обществе!»
Она думала: пусть этот господин развратничает в другом месте, а не в ее высоконравственном и благопристойном заведении. Он совратил Денисьеву, однако мог положить глаз и на других молоденьких – смазливых девиц в Смольном хватало.
Теперь же, после беседы старого ловеласа с княгиней Еленой Павловной, положение в корне изменилось, и будет лучше, если она уступит, не станет ссориться из-за пустяков. Возможно, ее время еще придет, и она одержит над ним верх. Сейчас же лучше отступить.
Дочери Тютчева продолжили обучение в Смольном. Более того, труды Гофмана не пропали даром. Императрица распорядилась содержать их бесплатно, а деньги, вносимые отцом в счет платы, вернуть им через год, по окончании пепиньерского класса – всем было известно о стесненных денежных обстоятельствах дипломата-стихотворца.
Встречаясь с Тютчевым, Леонтьева приторно улыбалась, но он знал, что змея готова ужалить в любой момент. Теперь он ждал только одного – когда дочери закончат Смольный и вырвутся из-под опеки злонамеренной и трусливой дамы. И отныне он полностью переменил свое мнение относительно их будущности – нет, не бывать им классными дамами.
«Толпа вошла, толпа вломилась»
– Вы слышали, у нашего Тютчева роман с институточкой молодой…
– Да вы что? Ах, он проказник! В его лета пора бы уж и угомониться.
– У Тютчева, роман? Боже мой! Но он же, извините меня, полный старик. Посмотрите-ка на него!
Дамы, ведущие светский разговор посмотрели в сторону, куда показала веером одна из них.
По большому залу среди вальсирующей публики небрежной походкой двигался невысокого роста мужчина. Он был в черном фраке, шел, склонив голову на бок, словно к чему-то прислушивался: то ли к музыке, то ли к говору толпы, то ли к внутреннему голосу. Седые волосы были не прибраны и торчали космами, а фрак оказался небрежно застегнут – рассеянный хозяин пропустил несколько пуговиц.
Увидев знакомых дам, он кивнул, изображая на лице почтение, и отправился дальше, очевидно, в поисках людей, с которыми коротко знался.
Дамы сидели в бальных шелковых платьях нежно-розового, голубого и бежевого цветов, платья были декольтированы и зрелые дамы, прикрывали их легкими накидками. Все они держали в руках небольшие ридикюли, украшенные драгоценностями, но в руках уже не было записных книжечек для танцев – возраст не тот, чтобы пускаться в пляс.
– Ну как видели? – продолжила Елена Павловна Захаржевская – вдова бывшего коменданта Санкт-Петербурга, говорившая о возрасте Тютчева. В свете она была известна прямотой и резкостью суждений: – Он, как всегда, в потертом фраке.
– Да, да, вы правы, – важно подтвердила княгиня Салтыкова, сидевшая прямо и недвижно, будто проглотила аршин. – Федор Иванович постоянно ходит точно разорившийся дворянчик из провинции. Добро бы был в полной бедности, но ведь нет! Уж ему, сколько было говорено, и намеками и так, мол, голубчик, нельзя в затрапезном виде являться в обществе. Надобно следить за платьем. Если сам не можешь – заставь камердинера!
Зашуршав накрахмаленными юбками под кринолином, к собеседницам наклонилась старая графиня Марья Разумовская, которая к восьмидесяти годам стала худо слышать. Скандалезная история с Лелей Денисьевой ее занимала, ведь там помимо страсти была замешана любовь, а в любви графиня знала толк. Давным-давно, когда она была замужем за князем Голицыным, между нею и графом Разумовским вспыхнула любовь. Граф долго добивался, чтобы увести ее у грубого и заносчивого мужа и, наконец, нашел способ. Голицын слыл известным любителем карточной игры, они сыграли на Марью Григорьевну, и Разумовский выиграл.
Тогда история тоже вызвала громкий скандал, бурное обсуждение в свете, едкие насмешки. Говорят, что Лермонтов даже описал этот случай в поэме «Тамбовская казначейша». Но император Александр и церковь признали ее право на счастье, и она сделалась Разумовской. Поэтому графиня Марья никогда строго не судила девиц, захваченных сильным чувством.
– А как же августейшие особы отнеслись? – поинтересовалась Разумовская, пожевав губами.
– Мне говорила Леонтьева, вы ее, верно, знаете, она директриса Смольного, – охотно взялась пояснять Захаржевская, – будто императрица посетила мадемуазель Денисьеву и ее тетку. Она выказали им милость, откушав чаю в их присутствии, а потом, говорят, замолвила слово перед государем. Но все равно, это ее не спасло, я говорю о молодой Денисьевой, все дома ей отказали.
– Я тут слышала историю, – подхватила Салтыкова, – будто мадемуазель Денисьева приехала к Сологубам, а те не пустили ее на порог. Она сидела в коляске на солнцепеке, долго ждала, пока не явился слуга и не объявил ей, что господа не принимают.
Салтыкова, словно это она отказала Денисьевой, засмеялась довольным смехом.
– Ну, Катенька, – по-старушечьи покачивая головой, произнесла Разумовская, – ты слишком строга к бедной девочке, она положительно не виновата, что полюбила. А вот Федор Иванович… Тютчев, как человек умудренный опытом, мог бы остудить ее пыл. Но, полагаю, мужское тщеславие довлеет над ним. Как же, заставил потерять голову неопытную молодую девицу! Денисьевой теперь остается только молиться о божьей милости, и о том, чтобы история эта скорее забылась. Только молиться!
– Вот пусть и молится! – резко бросила Захаржевская. – Ах, объявили польку-мазурку, сейчас будет так интересно!
Умиротворение
– Какой же ты беспомощный!
Сняв с него очки, Леля со смехом смотрела на лицо Тютчева. И вправду, перед ним предстала смутная, нечеткая картина мира: пятно вместо лица Лели, смазанные, расплывающиеся книги на полках, светлый ореол вокруг окна, смутные очертания стола с зеленым сукном. Но эта беспомощность не была тревожной или удручающей, она была приятной.
Тютчев лежал на кушетке, укрыв ноги пледом, а Леля сидела возле него и разглаживала пальцами морщины на лице своего Боженьки, как она его называла.