Конечно, поколоченного кем-то мошенника Гаттенберга, сидящего перед ней, стоило прогнать в тычки и забыть о его существовании. Но он был удобен, он хорошо знал хозяйство Смольного и отменно с ним управлялся. Эконом прекрасно ладил с персоналом и обслугой, со всеми этими классными дамами, пепиньерками, кухарками и прочими. Турнешь одного вора, но придет другой, не лучше, а может даже и хуже прежнего.
Эти мысли являлись определяющими в ее отношении к Гаттенбергу. Нет, она не хотела его менять, и когда пару лет назад случился скандал, вернее, маленькое происшествие, Леонтьева встала на сторону эконома, конечно, в разумных пределах.
А случилось то, что императору Николаю кто-то пожаловался на скверное питание девочек и взбешенный государь прибыл с неожиданной инспекцией через задний, непарадный вход. Попробовав остывший суп на плите, Николай разбушевался. Вороватому эконому, красневшему и бледневшему, трясшемуся как осиновый лист, было бы несдобровать по-крупному, но Леонтьева отправила к императору опытную даму Денисьеву, ту самую Анну Дмитриевну, за племянницей которой она заставила шпионить Гаттенберга.
Анна Дмитриевна все и уладила.
– Так что же, Константин? – иногда, чтобы показать расположение, Мария Павловна называла эконома по имени. – Что вы узнали?
– Я нашел квартиру, мадам директриса, – говорил Гаттенберг, продолжая ощупывать щеку, – ее снимает некий господин, а мадемуазель Денисьева ее посещает.
– Говорите, господин? Кто он? – Леонтьева округлила глаза от любопытства.
– Его дочери здесь учатся, Дарья и Екатерина. Это Тютчев.
– Федор Иванович? Вы ничего не попутали? Это точно он?
– Ей Богу! – Гаттенберг осенил себя крестом. – Господин Тютчев водил ее в ту квартиру на этой неделе. Именно он, уже его-то я ни с кем не спутаю.
– Ага! – глубокомысленно произнесла Леонтьева, задумавшись, как поступить. – А кто же вам поставил фингал, любезный Константин Иванович?
Эконом смутился.
– Пока я смотрел за господами, подбежал некий проховост и шибанул меня по физиономии. Ну, я упал, а когда поднялся, того и след простыл. Но, честно говоря, я и его узнал тоже. Это человек Тютчева.
– Такой высокий и нескладный, чех, кажется?
– Да, ваше превосходительство! Его сам господин Тютчев Щукой кличет.
– Щукой? Что за странности у Федора Ивановича! Ладно, ступайте, голубчик. И знаете что, спасибо за службу!
Леонтьева обернулась к одному из камердинеров, взяла из его рук заветную коробочку, где хранила деньги на разные нужды, порылась и извлекала оттуда два рубля серебром, а потом передала их с царственным видом Гаттенбергу.
Эконом, державший в своих руках деньги и покрупнее, впрочем, неудовольствия не выказал. Он вежливо улыбнулся, отчего пришлось напрягать болезненную щеку, поклонился и вышел. Его сутулая фигура показалась Леонтьевой жалкой, вызывающей чувство гадливого отвращения, словно рукой пришлось коснуться чего-то скользкого и мерзкого. Например, холодной лягушки.
И с такими людьми приходилось иметь дело!
Прямая как палка, Мария Павловна встала, прошлась к окну, оставив позади камердинеров, терпеливо ожидавших, когда мадам соизволит их отпустить. Они казались двумя молчаливыми Атлантами с алебастровыми, неживыми лицами, подпирающими лепной потолок, готовый обрушиться на голову бедной директрисы.
Да, новость была не из приятных. Она постояла у окна, глядя на бесприютную улицу, мерзкую, слякотную после подтаявшего снега, так некстати выпавшего накануне. Молочное солнце едва проглядывало сквозь серые тучи, делая погоду унылой и безрадостной. Редкие прохожие ускоряли шаг, подгоняемые злым ветром.
Леонтьева заметила на другой стороне улицы в полосатой будке, скрючившуюся от холода фигуру полицейского. Это она попросила полицмейстера выставить сюда пост, дабы не допускать непотребного поведения в отношении институток некоторых подгулявших молодчиков из числа военных. И надо сказать, что порядок после этого стал намного лучше. Намного!
Она довольно поджала губы. Между тем мысли ее перенеслись к Тютчеву.
Вот так связь! Камергер Тютчев и Леля Денисьева. Нет, не зря у нее было предчувствие, что дело не чисто. Не зря она подозревала в интрижке эту пару! Ах, Леля, Леля! Такая воспитанная девушка, как же можно!
«С этой историей нужно кончать как можно быстрее. Нельзя чтобы она получила широкую огласку», – с тревогой размышляла Леонтьева, поднаторевшая в дворцовых интригах. В ее институте не могло произойти ничего скандального или предосудительного, ведь она давно вращалась в круговерти светской жизни и знала каких усилий стоит заслужить доверие августейших особ.
Заслужить доверие сложно, но растерять легко.
Последствия
В Петербурге два месяца подряд, начиная с января, шли масленичные балы и маскарады, все торопилось до великого поста вдоволь развлечься и наплясаться. Не были исключением и царь с царицей, любившие по давно заведенной традиции посещать многочисленные места увеселений.
Задача по удалению мадемуазель Денисьевой и ее тетки, которую поставила себе Леонтьева, предполагала прямое общение с августейшими особами. Беседа должна быть неофициальной, полушутливой, как бы, мимоходом. По своему опыту Мария Павловна знала, что именно такие сплетни, преподнесенные на ходу, среди прочей разнообразной чепухи, на самом деле, запоминаются надолго.
Так, где же рассказать императору животрепещущую новость о предосудительной связи Тютчева с мадемуазель Денисьевой? Сомнений быть не могло! Конечно, на маскараде. Шумная, веселая круговерть, куда по традиции был открыт вход для всех желающих в масках, допускала известную демократию. Там были все равны, ибо никто не знал заранее, кого видит перед собой: человека простого звания или графа, а может и самого императора. Хотя скрытность и неузнанность, конечно, была условной, поскольку статную фигуру Николая нельзя было спутать ни с кем другим.
В то же время, в толпе, под маской, можно без помех приблизиться к государю и поведать печальную историю о падшей, заблудшей девушке Леле. При этой мысли Леонтьева довольно улыбалась. Государь, а она хорошо знала его натуру, быстро разрубит гордиев узел.
И вообще эти Тютчевы…
Мария Павловна вспомнила о дочерях камергера. Хорошо было бы избавиться заодно и от них, от милочек, как она их называла, и завершить задуманный план полным удалением Тютчевых из стен Смольного. О, как они ей противны: этот безнравственный, вечно растрепанный стихотворец, его любовница с потакавшей им Анной Дмитриевной, и обе дочери. Чтобы духу их здесь не было!
Для тетки Лели, внезапно обрушившийся гнев императора упал как снег на голову. Анна Дмитриевна оказалась раздавлена случившимся, она пролежала больной несколько дней, но к выпуску своего класса была вынуждена подняться. Этим немедленно воспользовалась Леонтьева. Директриса с явным удовольствием на лице огласила монаршую волю.
«По велению государя императора вам, Анна Дмитриевна, надлежит удалиться из института и освободить казенную квартиру, – говорила она, холодно улыбаясь, глядя на побледневшее лицо своей старой инспектрисы. – Вы также должны взять и свою племянницу мадемуазель Денисьеву. Ей теперь не разрешено присутствовать в классах. Тем более что вас ожидают такие хлопоты».
Леонтьева говорила о родах.
Медленно приходя в себя, Анна Дмитриевна теребила батистовый платочек в руках, не решаясь приложить его к намокшим глазам. Она не жалела себя, хотя и отдала этому заведению не один десяток лет, служила достойно. Но бог с ней – ее жизнь прожита! А вот Леля, она ведь никак не устроена. И о фрейлинском шифре для нее теперь следовало забыть напрочь.
Анна Дмитриевна чувствовала себя так, словно ее внезапно лишили опоры, словно во время бала она очутилась на полу, но никто из кавалеров не захотел подать ей руки, чтобы помочь подняться.
Растерянный Тютчев в эти дни тоже чувствовал себя не в своей тарелке. Он не опасался неудовольствия императора – у поэта были высокие покровители при дворе, но обо всем этом могла узнать Эрнестина Федоровна. Если уже не узнала.
Он терял почву под ногами. Ему казалось, что он беспомощно падает и падает, летит в слепящую синеву высокого неба, которая ожидает каждого в конце пути. Но путь его еще не кончен, и любовь Лели подтверждение тому. Тютчев мучился и не знал, как поступить. Что делать с Лелей? Что делать с женой? Ведь ее боль он тоже остро чувствовал. Но пребывая в душевном смятении, он продолжал стойко держаться. Как ни в чем не бывало, он ходил на рауты, пытался острить, любезничать с дамами.
– У вас, дорогой Федор Иванович, напряженный взгляд сделался, – шутливо заметил на одном из приемов Вяземский, – нервы пошаливают? Холодный компресс на живот вас вылечит[16 - Холодный компресс на живот считался хорошим средством от нервных припадков.].
– Подагра разыгралась, князь, – скупо, без привычной любезности ответил Тютчев. – Карл Карлович[17 - Гартман Карл Карлович – придворный лейб-медик, лечил Тютчева и его дочь фрейлину Анну.], к сожаленью, выехал на воды в Баден.
– А скажите-ка, Федор Иванович, по Петербургу бегает шальной гусарский майор, какой-то пензенский исправник, не знаете его? Слышали, что он грозится вызвать вас, мой дорогой, на дуэль из-за мадемуазель Денисьевой. Говорят, что это ее отец, он приехал на выпуск институток.
– Не знаю, право, однако ж, мы не представлены, и я его не видел, – расстроенно пробормотал Тютчев, до которого тоже дошли эти слухи.
Отец Лели Александр Дмитриевич, отставной гусар, человек самобытный и норовистый, разжалованный в свое время за дуэль с командиром полка, действительно, приехал на выпуск в Смольный институт. Однако узнав о происшедшем, пришел в сущее неистовство: он поклялся убить Тютчева на дуэли, а дочь проклял и запретил родне привечать ее, тем самым, изгнав из семьи.
«Поэт всесилен, как стихия»
Попутно Тютчев узнал и о другой интриге Леонтьевой, затеянной уже ради устранения его дочерей из Смольного. Директриса начала распространять слухи, что он, Тютчев, хочет сам забрать Дарью и Катю ввиду неловкости момента. Об этом несуществующем желании она доложила императрице, а классную даму Пирлинг подговорила отправить письмо Эрнестине Федоровне, мол, императрица не будет против, если девочек заберут из института. Государыня Александра Федоровна лишь выражает свое высочайшее сожаление по сему поводу.
По большей части рассеянный и задумчивый Тютчев, временами мог бывать вспыльчив. Узнав о происках Леонтьевой, он предпринял контрмеры, развеяв пущенные ею слухи, и не стал уклоняться от объяснений с самой директрисой.
Объяснение состоялось уже после рождения Лели маленькой, в июле. Лето того года оказалось изнуряюще жарким, яркое солнце нещадно палило все дни напролет. Городская зелень, и без того скудно росшая в Петербурге, вся увяла и пожухла. Тютчев ехал в пролетке по Монастырскому переулку, уличная пыль, разгоняемая ветром, била прямо в лицо. На нем был шапокляк[18 - Мужской складной цилиндр (от фр. chapeau – шляпа и claque – шлепок, удар ладонью).], сюртук, как всегда, небрежно застегнут на одну пуговицу. Он закрывался платком, чихал, но все равно, казалось, что въедливая пыль проникает в горло и мешает дышать.
Перед беседой с директрисой он был настроен мрачно. Тютчев, не боялся этой глупой и напыщенной особы. К тому же, ему пришлось предпринять некие шаги, чтобы удалить яд, который она в таком обилии разлила при дворе, чтобы опорочить его лично и его семью. Досадно только, что на такую безделицу, как на опровержение ложных истин, а сплетни и есть не что иное, как ложные истины, приходилось тратить столько усилий. Но он всегда говорил, что ложные истины имеют одно неудобство: им требуется много времени, дабы себя изжить.