– Надень тапочки, а еще лучше… – тут он подбегает к столу, хватает мою кружку – та делает крутое пике и со звоном разлетается о деревянный пол – десятки мелких осколков поднимаются в воздух сверкающей волной. Они рассыпаются по полу, а меня пробивает самая настоящая дрожь. Он хватает меня за руку и тащит за собой – мы подбегаем к кухонному гарнитуру, он открывает шкафы и тумбы, он достает кружки, тарелки, фужеры из тонкого стекла. Вручает мне один из них, и я вижу, что его тоже трясет – тонкие пальцы – ходуном, дыхание рваное, судорожное, взгляд мечется по моему лицу:
– Ломать тоже нужно уметь, – говорит он. – Все думают, что только строить – великое искусство. Но ломать – искусство не менее великое! Знать, где надломить, знать, когда и как – вот что не менее важно. В мире, где каждый хочет творить, должны быть люди, умеющие разрушать. Бросай!
Я смотрю на него, на изящный, узкий фужер для шампанского и мотаю головой:
– Нет.
– Бросай! – кричит он на меня. – Учись! Учись ломать вещи, бить посуду, бросать людей! Это важно!
– Зачем? Для чего?
Тут он выхватывает бокал из моих рук и швыряет – стекло летит через всю кухню и взрывается осколками рядом с кофейным пятном.
– Это, – быстрое дыхание, горящие глаза, – дает возможность понять истинную ценность! То, на что не поднимется рука – истинная ценность! То, над чем плачешь и пытаешься собрать осколки – истинная ценность!
– В том то и дело! – кричу в ответ. – Как собрать то, что было ценно? Оно разбито, и уже не спасти…
– Зато теперь ты точно знаешь, какова была истинная ценность, – его голос опускается до еле слышного шепота. – Может быть, если судьба сжалится, если тебе повезет вновь… – он замолкает, яростно мотает головой и закрывает глаза, словно отгоняет мучительное видение, а затем. – В мире, где полно барахла, в мире, заваленном ненужными вещами, люди совершенно разучились понимать суть. А нужно уметь! Уметь отличать важное от второстепенного, улавливать и извлекать суть вещей. Мы видим ценность лишь тогда, когда вещь разбита.
Он берет еще один фужер, протягивает мне, смотрит мне в глаза:
– Никто не корпел над этим, никто не вложил в это часть души. Это – штампованный заводской товар. Ты точно не будешь оплакивать его, так сделай то, что я прошу.
– Зачем? – я слышу свой голос, и отчего-то он ломается, плывет, в нем отчетливо слышна подступающая истерика. – Чего ты хочешь от меня?
– Разбить, – говорит он и шагает мне навстречу. – Хочу узнать, буду ли я оплакивать то, что останется от тебя?
– Ублюдок! – кричу я и со всей силы бросаю фужер об пол. Тонкий звон, брызги стекла, и я плачу – в одно мгновение, в одну сотую долю секунды мне становится больно и хорошо – страх, горечь, обиды, фобии, ночные кошмары, прокисшие амбиции, заброшенные мечты – все разлетелось хрусталем, взорвалось фейерверком стекла и рассыпалось градом фальшивых бриллиантов. К чертям собачьим! Моя работа – не моя – я уволена и не жалею об этом. Мой единственный близкий мужчина, тот, что был гораздо старше меня, тот, что любил меня и тот, кого я бросила, потакая чужим предрассудкам – он был важен, он был ценнее всех. Он любил меня, а я дешево разменяла его любовь. Я хватаю первое, что попадается мне под руку и швыряю об пол – тарелка разлетается на несколько крупных и сотню мелких осколков. Я плачу – плачу оттого, что больше не могу прикоснуться к нему. И никогда больше не смогу.
Мы видим ценность лишь тогда, когда вещь разбита.
Бокалы, чашки, кружки, тонкие блюдца, массивные плошки, прозрачные фужеры – все летит в воздух, разбивается о стены и пол, рассыпаясь градом бесполезного стекла и фарфора. Женя кричит, радостно вопит и хохочет – его смех иссушает мои слёзы – прошлого не спасти, прошлое осталось далеко позади и даже осколков уже не найти, а потому я смеюсь вместе с ним. Бокал за бокалом, тарелка за тарелкой, пол покрывается битым стеклом. Мы смеемся, колотим посуду, и каждый из нас оплакивает что-то свое. Звон и смех – все больше осколков на полу, и они сверкают, искрятся в лучах утреннего солнца – бриллианты разбитого прошлого. Так красиво. Я смотрю, как он шагает вперед, как его ноги наступают на сверкающий хрусталь и замолкаю. Он тоже больше не смеется, не кричит – он задумчиво шагает по острым лезвиям. Я заворожено смотрю, как легким перышком скользит его тело над битым стеклом – легкий, невесомый, неповторимый. Он поворачивается ко мне:
– А ты будешь оплакивать меня, когда я разобьюсь?
Его глаза блестят, они сверкают зеленым хрусталем, и я представляю их разбитыми на миллиарды крошечных осколков – буду ли я плакать? Буду ли собирать то, что от него останется, проклиная себя за то, что не сумела удержать?
Открываю рот, но ничего не говорю. Опускаю взгляд вниз и смотрю на красные пятна, остающиеся от его правой ноги.
– У тебя кровь идет, – говорю я.
– Естественно, – тихо отвечает он.
***
Последний порез совсем небольшой, и я обрабатываю его йодом, закрываю баночку и ставлю на стол, мельком бросая взгляд на три осколка, лежащих на салфетке. Беру бинт и обматываю его ступню. Его голова покоится на мягком подлокотнике дивана, и он удовлетворенно смотрит на то, как я перевязываю его правую ногу.
– Зашить бы, – тихо говорю я, наматывая бинт виток за витком.
– И так сойдет, – отвечает он. Голос его – тихий, хриплый и спокойный. – Посоветуй мне книгу на сегодняшний вечер.
Поднимаю на него недовольный взгляд:
– Я не на работе.
– Это не мешает помочь человеку.
Отрезаю бинт, разрезаю конец на две части и обматываю ими стопу.
– Человеку-то помочь можно, а вот психу – нет. У меня не та квалификация, знаешь ли.
Он смеется, я завязываю концы бинта. Готово.
– Чем мы будем заниматься сегодня? – спрашивает он, глядя, как я убираю его ногу с моих колен. Я вздыхаю и поднимаю на него глаза:
– Может быть сексом? Было бы очень кстати.
Он улыбается, сверкая рядом ровных белых зубов:
– Нога болит, – отвечает он и в его глазах сверкает мерзкий огонек властолюбия – заставил меня просить о сексе. Как попрошайку. Пытаюсь испепелить его взглядом, но, проиграв, закусываю губу и поднимаюсь с дивана – собираю в салфетку кровавые шарики ватных тампонов, собираю аптечку. Поднимаюсь и иду на кухню. Пол я подмела, несмотря на жаркие протесты нестандартной личности, валяющейся на диване – он орал, что это красиво, а я – истребитель творчества, обвинял меня в геноциде свободной мысли, пока я молча орудовала метлой.
– Библиотека наверху, – кричит он мне в спину, пока я открываю дверцу и выбрасываю мусор в ведро. – Выбери нам что-нибудь.
Остаток третьего октября мы читали «451 градус по Фаренгейту», а четвертое провели в «Вирте» Джефа Нуна. Я, кстати, немало удивилась, найдя эту книгу на полке, и кое-что поняла.
***
Полночь, четвертое октября плавно перетекает в пятое, и мы встречаем его вместе – тонкая пелена света ночника на странице книги, и его рука на моей спине. Если бы не тонкие пальцы, скользящие по моей коже, я бы бросила чтение еще вчера. Если бы не возможность лежать у него под боком, вдыхать его запах, слушать тихий смех, язвительные замечания и пошлые зарисовки, рожденные книгой, ночью и двумя телами под тончайшим покрывалом похоти, я бы замолчала. Если бы не искрящееся эго, завораживающее блеском самолюбие, и сверкающая миллиардами осколков совершенно уникальная точка зрения на весь этот мир, я бы ни за что не пошла за ним, но… Господи, как же прекрасно, что есть бесконечная вселенная этих «если бы», а я сорвала джек-пот – мне достались самые изысканные, самые горькие, самые неповторимые «если». Замолкаю, отрываю взгляд от книги, смотрю на кончик длинного носа и поднимаюсь по переносице к зеленым глазам:
– Это не съемный дом, – говорю я.
Он удивленно вскидывает брови, а затем улыбается:
– Правда? – улыбка оголяет его зубы. – С чего ты взяла?
Я закрываю книгу и поворачиваю обложкой к нему:
– Вот с чего.
Он смотрит на книгу, затем на меня:
– И что? Книга, как книга – обложка, страницы, слова на бумаге.
Я улыбаюсь:
– Да, да, все на месте. А вот слова на бумаге… у них, знаешь ли, весьма своеобразный порядок, характерный отпечаток и интонации. Это книга на любителя. Брэдбери можно увидеть в любой коллекции, а вот это, – я машу книжкой из стороны в сторону, – нравится далеко не всем. Грязновато, знаешь ли, да и в нашей стране выпущено относительно недавно, и о ней немногие знают. Это не классика, интерес к которой продиктован общественным мнением, это – самостоятельный и весьма своеобразный выбор. Эта вещь не безлика, не декорация большого дома в аренде. Эта книга чья-то.
Он смотрит, и тонкий серп улыбки меркнет – его лицо становится задумчивым.