Оценить:
 Рейтинг: 3.6

В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2

Год написания книги
2016
<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 60 >>
На страницу:
25 из 60
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Замечание это было сделано, однако, таким добродушным тоном, что кое-где в рядах арестантов слова "порожний бочонок" вызвали даже легкий смех – до того насмелела кобылка. Этого было вполне достаточно, чтобы начальник не дал дальнейшего хода своей разыгравшейся веселости и принял тотчас сдержанный, серьезный вид. Радостно расходилась кобылка по номерам. Я видел с своего наблюдательного поста, как Шестиглазый долго еще стоял после того посредине двора и благодушно ораторствовал о чем-то перед своим серым и молчаливым помощником. Разговор шел, по-видимому, вполне частный, и тем не менее Ломов то и дело отдавал начальнику: честь. Надзиратели держались в почтительном отдалении. Наконец вся свита отправилась в тюрьму и пробыла там больше часу. Я уже думал, никогда не кончится эта длинная церемония, от долгого ожидания у меня расходились нервы и разболелась голова. Но вот процессия наконец вышла и прежде всего направилась к кухне: впереди быстро шагал, развевая полами шинели, Шестиглазый; несколько поодаль, скосив набок голову, шел грузной походкой Ломов, а позади стройно выступали попарно, точно проглотив по аршину, шесть или семь надзирателей. Из кухни шествие прошло… к помойной яме. И там бравый капитан долго что-то объяснял мрачному подпоручику, красноречиво жестикулируя руками; и лишь по тщательном освидетельствовании помойной ямы он быстро направился наконец к больнице. Тут только я покинул свой пост и поспешил в палату.

В последнее время я жил в ней не один, а имел сожителем старого хохла Ткаченко.

Загремели в сенях двери, и по полу коридора застучали десятки сапог. Слышно было, как, приближаясь к моей каморке, Лучезаров сказал что-то вполголоса Ломову. И вот все свободное пространство впереди меня и Ткаченки быстро заполнилось шинелью бравого капитана, почти прижавшего меня к маленькому столику, стоявшему между двумя койками. Входя в тюремные камеры, капитан никогда не снимал с головы шапки, в больничные же палаты, напротив того, являлся всегда с обнаженной головой; точно так же поступали и надзиратели. И теперь, еще на пороге моей кельи, он грациозным движением руки скинул папаху, не позабыв тут же сдунуть с нее какую-то пылинку. Ломов остановился на пороге, надзиратели столпились в коридоре. Я не глядел на порог, но чувствовал, как там стояло что-то большое, тяжелое и темное…

Лучезаров медленно снимал с руки лайковую перчатку и наполнял комнату благоуханием острых духов, к которым чувствовал всегда пристрастие. Несколько мгновений он глядел на меня сверху вниз не то насмешливым, не то дружелюбным взглядом.

– Ну-с, каковы наши дела? Я молча пожал плечами.

– Поправляемся?

– Понемногу.

Разговор никак не клеился и бравый капитан торопливо повернулся в сторону Ткаченки.

– Ну, а ты, старина, что ты делаешь?

– Хлеб жую, господин начальник, да богу молюсь, – попробовал пошутить арестант, видя доброе настроение начальника. Но Лучезарову этот ответ, видимо, не понравился.

– Ага, – нахмурился он, – хлеб жуешь? Это-то и я, братец, умею… В лазарет не хлеб жевать поступают, а от болезней лечиться.

– Да этого добра у меня, господин начальник, довольно! Тыща болезней, просто и счету нет… Одною спину как разломило!

– Бурно пожил! – многозначительно бросил Лучезаров в мою сторону и, слегка кивнув головой, выбежал тотчас же из палаты.

Коридор опять загремел от топота многочисленных шагов.

– Это что ж такое значит: "бурно пожил"? – недовольно обратился ко мне Ткаченко.

Я, смеясь, объяснил ему. Хитрые раскосые глаза старика сердито забегали туда и сюда; седые бакенбарды и толстые усы забавно топорщились. Он не то действительно не понимал, не то не хотел понять моего объяснения.

– Бурно?.. – восклицал он с комическим негодованием. – Нет, шалишь, брат! Нет, вовсе даже недурно я пожил. Право, недурно! В тюрьму, вот, дурно, попал – что верно, то верно.

На вечернюю поверку следующего дня явился уже один Ломов. Во все время церемонии он Не проронил ни слова. Дежурный надзиратель то и дело подскакивал с вопросами: "Прикажете, господин помощник?" – и он на все только угрюмо кивал головой. Само собой разумеется, что и шапок надевать он не разрешал, так что арестанты, за исключением Штейнгарта и Башурова, всю поверку от начала до конца простояли на жестоком декабрьском морозе с обнаженными головами. Склонив несколько набок шею, Ломов, казалось, ничего не замечал и думал о совершенно посторонних вещах. Арестанты разошлись по камерам, не раскусив еще характера нового помощника: кто сравнивал его с бараном, а кто – с затравленным волком; но интерес, в общем, был возбужден крайне слабый.

Еще прошел день, наступила вторая поверка, на которой опять присутствовал Ломов, и я снова с любопытством и с затаенной тревогой наблюдал за всем происходившим. Едва только окончилась молитва, как он вынул из кармана колоду – как мне показалось сначала – карт и стал раздавать арестантам, громко вызывая по фамилиям. Голос у него оказался громкий, но с каким-то раздражительным, желчным раскатом в окончаниях слов.

– Мило-сердов! Гриб-ский! Вла-а-димиров! Вызываемые униженно снимали шапки, выдвигались из строя и, подходя к Ломову, брали из его рук карты. Он пристально вглядывался в каждого, словно желая запомнить физиономии. Наблюдавшие вместе со мною больные живо догадались, что это за карты.

– Квитки! Квитки, ребята, выдает… Насчет строков… Сбавки какой не вышло ли?

– Чи-рок! Ишни-язов! Огур-цов! – продолжал выкликать Ломов.

У меня усиленно билось сердце в ожидании неизбежной истории.

– Шара-фетдинов! Но-гайцев! Ба-а-шуров!

Маленький татарин Шарафетдинов и толстый Ногайцев, поспешно засунув шапки под мышки, кинулись получать квитки. Медленной походкой шел за ними Башуров, и на голове у него торчала злополучная шапка. Ломов, протягивая к нему руку с бумажкой, поднял глаза.

– Шапку забыл снять… Как твоя фамилия? Шапка не снималась.

– Шапку долой!! – почти взвизгнул помощник и двинулся к Башурову. – Беспоря-адок! Ответом было прежнее молчание.

– Как фамилия?

Надзиратель стрелой подлетел и, приложив к козырьку руку, назвал фамилию.

– Отвести в карцер! – еще пущим визгом разразился Ломов. Башурова повели в карцер. По дороге он, взглянул на больничное окно и с веселой улыбкой кивнул мне головою… Между тем Ломов, пока надзиратели не вернулись из карцерного дворика, в явном возбуждении расхаживал впереди арестантского строя; Ткаченко уверял даже, что видит, как все лицо его перекашивается…

– Ну и злости жевем! Этот еще почище Шестиглазого будет. Сущий волк! Говорил я, что на волка походит, – вот по-моему и вышло… Даром, что голова набок: скрючена, а все видит!

С возвращением надзирателей перекличка продолжалась как ни в чем не бывало. Я с замиранием сердечным ожидал вызова Штейнгарта… Однако каким-то чудом его квитка не оказалось, так же как и квитков некоторых других арестантов, и остальная часть поверки прошла благополучно.

На другое же утро я покинул лазарет и перешел в тюрьму: раз началась борьба, я хотел быть с товарищами. По указанию надзирателя, мне пришлось поместиться не в ту камеру, в которой находился Штейнгарт. Последний настаивал, чтобы я немедленно вызвался к Лучезарову для переговоров. Как ни тяжела была эта обязанность, выбора не представлялось, так как имелись сведения, что Штейнгарт пользовался преимущественным нерасположением капитана, и я заявил дежурному о своем желании видеться с начальником тюрьмы по неотложному делу. На работу в этот день я не был назначен ввиду того, что только что выписался из больницы, и целый день пробродил по тюремному двору, волнуясь и нетерпеливо ожидая, что вот-вот меня пригласят в контору. За три с лишком года пребывания в Шелае Лучезаров несколько избаловал меня в этом отношении: он вызывал меня немедленно всякий раз, как я докладывал о необходимости видеться. Но сегодня происходило что-то странное: часы шли за часами, а меня и не думали вызывать. Вернулись наконец горные рабочие.

– Ну что? Как? – кинулся ко мне Штейнгарт.

– Ничего.

– Все еще не вызывал?

– Нет.

– Что же это значит?

– Сам не знаю. Подождем еще немного…

– Ну, а Валерьян что?

И я стал делиться сведениями, какие успел добыть об арестованном товарище.

И в этот вечер на поверку опять явился Ломов. Мы с Штейнгартом стояли все время в шапках, но он, очевидно, не замечал "беспорядка", и все сошло благополучно. Лучезаров еще целых два дня не подавал никаких признаков жизни, и это начинало нас не на шутку раздражать… Однако в беседах с Штейнгартом я считал своим долгом по возможности охлаждать его негодование и силился даже придать всей истории несколько комический характер. Штейнгарта это злило.

– Что вы тут комичного видите, я не понимаю! – говорил он с сердцем. – И разве сами вы не то же делаете, что и мы?

– Конечно, делаю, но это не мешает мне внутренно подсмеиваться и над собой. Подумайте сами: каторгу мы терпим, солдатский строй терпим, черт знает что терпим, а тут вдруг из-за какой-то несчастной шапки артачимся!

– Иван Николаевич, да ведь одна лишняя капля может переполнить чашу терпения…

– Но не лишить способности рассуждать логически. Снимание шапки – такая же в конце концов формальность, как и все остальное. От товарищества я, разумеется, никогда не отступлю; возможно и то, что, живи я здесь один, без вас, я и тогда поступил бы так же, как теперь, вместе с вами. Но, с другой стороны, по совести скажу вам, что если, бы товарищи решили плюнуть на этот вопрос, я не стал бы упираться…

Штейнгарт горячо протестовал против такого взгляда.

– Я гляжу не так… По-моему, даже телесное наказание не в такой степени принижает человека! Что может сделать человек со связанными руками против грубого физического насилия? И разве его оно унижает? Но этот сравнительно маленький и смешной, на ваш взгляд, вопрос об обязательном снимании шапки – о, это совсем другое дело! Тут я не пассивно, а уже активно унижаюсь, из шкурного страха я сам, собственной рукой делаю то, что мне в высшей степени неприятно делать…

– Значит, Дмитрий Петрович… Простите мой вопрос, но помните вы решение, которое приняли в первый вечер пребывания здесь: "Я стану все терпеть, ч-то только не заденет основ моего человеческого достоинства"? Это была просьба, с которою… И вы думаете, что теперь задета одна из таких основ?

Штейнгарт вспыхнул и затем опять побледнел.
<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 60 >>
На страницу:
25 из 60