– Из Латвии, из Риги, – ответил удивлённый Михаэль и не успел закончить фразу, как мужик набросился на него, стараясь схватить за горло:
– Гад! Латыш! Комиссаром прикинулся?! Удавлю тебя, как змею, зараза! Придушу!
Ничего не понимающий Михаэль пытался отбиться, но нападавший, несмотря на голод, был гораздо сильнее. Его пальцы уже рвали воротник гимнастёрки с новыми эмблемами и внезапно обмякли. Какие-то люди – Михаэль так и не понял, кто, – оттащили взбесившегося санитара. Подбежала Клава.
– Ты что делаешь, ирод?! – закричала она. – Под суд пойдёшь! Под расстрел!..
– Гражданский я, – только и сказал, постепенно приходя в себя, санитар – бородатый, жилистый дядька.
– Ну и что? За нападение на политрука знаешь, что тебя ждёт?!
– А и хрен с ним, – зло и в то же время с горечью ответил тот, – из-за бандитов этих, латышей, терять мне всё равно нечего. Дом сожгли и ни одной души в живых не оставили. А этот, – с ненавистью посмотрел он на Михаэля, – латыш…
– Да не латыш он вовсе, – вмешалась подошедшая Маша, устало вытирая какой-то ветошью руки. – А ну-ка, успокойся, дядя! Не то живо отправишься куда надо. Давай, говори по порядку!
Маше трудно было не подчиниться. Высокая, крупная, она своим командирским голосом умела заставить не только парней, но и матёрых мужиков уважать себя и слушаться.
Оказалось, что семью новгородца убили каратели, эсэсовцы-латыши, а сам он уцелел чудом. Перед самым их появлением в другую деревню поехал, к куму.
– Мне потом уже люди сказали. Они в Жестяной Горке жили, а когда всё началось, так на заимку, в лес перебрались. А в Жестяную Горку изо всей, почитай, округи свозили, там и расстреливали. Думали – немцы, а немцев тех только два начальника и было, а стреляли латыши. Наши-то, деревенские, сначала не поняли, только слышат – не германцы это, по-другому говорят. А по-какому? Ну и один мужик, он латышей по гражданской знал, догадался: латыши. Вот так и моих из дома взяли, и туда же, на снег. Говорят, патроны жалели. Или штыком заколют, а ежели дитё – лопатой по голове, – с трудом сдерживая готовый вырваться плач, рассказывал санитар.
– Что-то уж чересчур страшно, – недоверчиво произнесла Маша. – Лопатой, детей… Да за что? Они-то что сделали?
– А мы разве думали, что нас тронут?.. Поначалу только евреев малость, которых в наших краях отыскали, да цыган, да ещё коммунистов расстреливали. А потом пошло… И партизан, и пленных, и таких вот, как мои, ни к чему не причастных, а только из-за сына моего, который на фронте… – всхлипнул рассказчик. – Эх, да что там!.. Говорили, даже дьякона с попом прямо в церкви пристрелили. Вроде как они партизанам помогали. И всё эти самые, латыши, – взглянул он на Михаэля, словно ожидая его реакции, – волки лютые…
– Ну не все же, – сказал Михаэль. После того, как его чуть не задушили, он с трудом говорил. – Я вот с латышами вместе под Таллином был. И под Москвой. Недалеко от нас, под Старой Руссой, целая дивизия воюет.
– Насчёт этих не знаю, – угрюмо и по-прежнему зло процедил мужик, – а что те творили, люди сами видели. Они врать не будут. Воюют, говоришь?.. Ну да! А Настасья моя?! А сноха?! А внучата?! Они где?! Сынок единственный у меня остался. С войны вернётся – что я ему скажу?..
Михаэль не знал, что ответить. У старика горе, но онто здесь при чём? Михаэль готовился объяснить, что он не латыш, что таких, как он, убивают первыми, но вмешалась Клава.
– Ты, отец, разберись сначала, потом кулаками действуй. Что ты к комиссару с латышами прицепился? Он за них не отвечает. Он хоть из Латвии, но еврей. Всю его семью фашисты в заключении держат.
– Евре-е-й? – с плохо скрытым сомнением протянул санитар. – Ну, тогда извиняйте, ежели другое подумал. Ведь это как?.. Чуть вздремнёшь, тут же кошмары мерещатся. Сил уже нет… А вы того – не говорите никому, ребята, ладно? Ошибся я…
Казалось, инцидент был исчерпан, но вечером, проходя мимо палатки, в которой ютились санитары, Михаэль услышал негромкий разговор:
– Слышь, Николай, а мальчишка этот, политрук… еврейчик, оказывается. А я за латыша его принял. Вот нескладу-ха. Самому теперь стыдно. Поговорю с ним завтра душевно, по-доброму.
– Вот-вот, поговори, – отвечал невидимый Николай, – извинения попроси у жидёнка, а то придут за тобой – ахнуть не успеешь. Ничего, что мы в дерьме, – особисты не дремлют. А молокосос этот, комиссаром назначенный, устроился – мама не горюй! Медсестричка эта, Клава, – краля его. А ты и не догадывался. Ихняя нация…
– Ну чего ты, Коля, заладил? При чём тут нация? Хочешь знать, там, у Жестяной Горки, и евреев убивали. С моими вместе закопаны. Это как?..
– Давай, пусти слезу! Простота новгородская! Не знаешь ты их, а я повидал. Ладно, пойду. Спасибо за горючее. Подзаправился.
«Спиртом поделился, – подумал Михаэль о санитаре, – а где достал? Ведь каждая капля на учёте…»
Тот, которого звали Николаем, вышел из палатки, и Михаэль узнал сержанта, которого не раз уже видел в медсанбате. По-видимому, сержант ухлёстывал за какой-то молодой санитаркой и на этой почве познакомился со своим собеседником. «Не пущу его больше сюда, – решил Михаэль. – Сразу надо было выставить».
Приняв решение, он пошёл дальше. Его ждала Клава, но неприятный осадок, оставшийся после слов Николая, давил словно камень и напоминал, что не все тут свои. «Нет, – убеждал себя Михаэль, – большинство не такие».
А какие?.. Такие, как Клава?.. Как Бобровников, как непростой в своём отношении к евреям, но спасший ему жизнь и опекающий его теперь Игнатьев?.. Или такие, как Маша, как желтолицый больной комиссар Шевцов, убитый несколько дней тому назад, как многие из тех, с кем сегодня приходится жить, а завтра с большой долей вероятности – умирать?..
Клава! Решив всё выяснить и заговорив о Бобровникове, Михаэль был уверен, что Клава почувствует себя неуютно, – и просчитался. Неуютно почувствовал себя он. Клава не оправдывалась. Она вообще ничего не ответила, но посмотрела с такой укоризной, что затеявший разговор Михаэль тут же пожалел об этом.
Помолчав немного, Клава сказала:
– Мы с ним в медсанбате познакомились. В январе его ранило, так он два дня подряд бредил. Ирину звал, невесту свою. Меня за неё принимал. Потом на поправку пошёл. Дурачок, ты не знаешь какой Саша человек. Всё Ира да Ира, только про неё и рассказывал. А я ему – про тебя. И знаешь, он так за меня обрадовался, когда ты объявился. Сказал, что это настоящее чудо. Саша – друг! Только бы он выжил и со своей Ириной встретился…
Клава не лукавила, и Михаэль это чувствовал. С запозданием он понял, что лукавить она не умеет. «Но ведь с кем-то же у неё было, – вертелась мысль. – Если не с Бобровниковым, то с кем? Ладно, надо идти до конца. Спрошу у неё, сейчас же спрошу».
Но Клава словно прочитала его мысли.
– Не соврала я тебе тогда, в поезде, – сказала она после паузы. – Был у меня жених на фронте под Ленинградом. Там и погиб. Только не в эту войну, а в финскую, на Карельском перешейке. Он с отцом моим и братьями в одном цеху работал и меня заприметил. Мне тогда семнадцать было. Решили через год свадьбу играть, только… – помедлила Клава, – не дождались мы этой свадьбы. Любил он меня очень. А потом на войну его забрали. И всё… Долго я тогда плакала. Уж и новая война началась, а я как вспомню – так нахлынет. Пока вот тебя не встретила. Не хотела тебе говорить, молчала, да ведь не скроешь… Сердишься на меня?
Михаэля одолевала ревность. Напрасно он пытался убедить себя, что этот неизвестный ему соперник погиб и никогда не встанет между ним и Клавой. То, что он чувствовал, было сильнее его. Надо было что-то ответить, и он пробормотал:
– Да нет, что ты…
И попытался улыбнуться, только вышло плохо, и Клава всё поняла, но, как видно, не ждала другой реакции. Прижавшись к Михаэлю, она сказала:
– Ну что ты, Мишенька, дуешься? Я ведь тебя люблю, а Серёжи… того давно уже на свете нет. Знаешь что? Давай помечтаем. Вот заканчивается война, и приезжаем мы ко мне в Вологду…
Вологда! Об этом Михаэль не думал. Он вообще не думал о том, как сложится у него с Клавой. Здесь, на войне, где умереть можно в любой момент, – до этого ли сейчас?.. Так мало шансов остаться в живых, а Клава, оказывается, будущую жизнь планирует. Только найдётся ли ему в этой жизни место? Ему, еврею из Латвии, в исконно русском окружении? Примут ли его? А Палестина? Так и останется фантазией? Ведь Клава, даже если они чудом доживут до конца войны, ни на какую Палестину не согласится.
– Почему обязательно в Вологду? – Михаэль произнёс это только для того, чтобы не молчать. – Можно и ко мне, в Ригу.
– В Ригу? – переспросила Клава. – Не-е, Миша. Там, у вас, непривычно мне будет. И латыши… Вон, мужик про них рассказывал, который тебя чуть не задушил. А если таких, как эти каратели, много?..
Очередной налёт помешал ответить. Они едва успели запрыгнуть в наспех вырытую щель. Михаэль ожидал, что Клава вернётся к разговору, но этого не произошло. Зато в те недолгие минуты, когда они могли уединиться, Клава, похудевшая и не менее голодная, чем Михаэль, отдавалась ему так, словно это было в последний раз. Не то хотела убедить Михаэля в своей любви, не то что-то предчувствовала.
И вот теперь, когда они, пытаясь выйти из окружения и сдерживая наседающих гитлеровцев, заняли оборону у Финёва Луга, вероятность уцелеть становилась всё меньше и меньше.
А вскоре Михаэль и Клава расстались. Неожиданно появившийся в медсанбате Игнатьев коротко заявил Михаэлю:
– Некогда церемонию разводить. Забираю тебя обратно в полк. С комиссаром дивизии согласовано. А мне комроты нужен.
– Но я…
– Ну что «ты»? Что?.. В свой бывший батальон пойдёшь. Там командир теперь другой.
Михаэль хотел сказать, что он не Бобровников, которого муштровали в училище, что не сможет он ротой командовать, но понял, что возражения неуместны. И обстановка не та, и комполка уже всё решил.
Но тяжелее всего было прощание с Клавой. Михаэль обещал наведываться в медсанбат, Клава говорила, что будет ждать, но оба не знали, доживут ли они до завтра. Солнце больше не всходило, кругом была ночь, и только слабый просвет надежды ещё виднелся где-то на горизонте.
Михаэль оказался у Мясного Бора в тот момент, когда в горловине удалось ненадолго пробить предельно узкий, всего 300 метров, проход. Но пропускали через него только ходячих раненых и тех, у кого была крайняя степень дистрофии. Остальные, несмотря на всю безнадёжность ситуации, накапливались в насквозь простреливаемом пространстве, превращаясь в живые мишени.
На глазах у Михаэля то и дело кого-то убивало или ранило. Вскоре проход был снова перекрыт, и попытки восстановить положение, превратившиеся в тяжелейшие бои, не имели успеха. Михаэль видел только одно: непрерывное, наглое торжество побеждающей смерти, и не мог понять, почему 100-тысячная армия, призванная освободить Ленинград от блокады, превратилась в истощённую, оборванную толпу, а речка под названием Полнеть забита трупами так, что по ним можно перейти на другой берег, как по понтонам. Вокруг стоял тяжёлый, сводивший с ума запах.