
Судебный случай. Вопросы права в классической литературе
Когда какой-нибудь шах персидский, Иоанн Грозный, Чингисхан, Нерон режут, бьют людей тысячами, это ужасно, но все-таки не так ужасно, как то, что делают г-да Петражицкие и им подобные. Эти убивают не людей, а все то святое, что есть в них.
Нехорошо суеверие и отчасти обман какой-нибудь разносимой по народу чудотворной иконы матушки царицы небесной, но в этом суеверии и обмане есть некоторая поэзия, кроме того‚ обман этот вызывает все-таки добрые чувства в людях, но в суеверии и обмане «права» нет ничего, кроме самого гадкого мошенничества, желания не только скрыть от людей сознаваемую всеми нравственно-религиозную истину, но извратить ее, выдать за истину самые жестокие и противные нравственности поступки: грабежи, насилия, убийства.
Поразительны при этом и дерзость, и глупость, и пренебрежение к здравому смыслу, с которыми эти г-да ученые вполне спокойно и самоуверенно утверждают, что тот самый обман, который более всего другого развращает людей, нравственно воспитывает их. Ведь говорить это можно было и то с грехом пополам, когда происхождение «права» признавалось божественным, теперь же, когда то, что называется «правом», выражается в законах, придумываемых или отдельными людьми, или спорящими партиями парламентов, казалось бы‚ уже совершенно невозможно признавать постановления «права» абсолютно справедливыми и говорить о воспитательном значении «права». Главное же говорить о воспитательном значении «права» нельзя уже потому, что решения «права» приводятся в исполнение насилиями, ссылками, тюрьмами, казнями, т. е. поступками самыми безнравственными. Говорить теперь об этическом, воспитательном значении «права» все равно что говорить (да и говорили это) об этическом воспитательном значении для рабов власти рабовладельцев. Мы теперь в России с полной очевидностью видим это воспитательное значение «права». Видим, как на наших глазах развращается народ, благодаря тем неперестающим преступлениям, которые – вероятно, оправдываемые «правом» – совершаются русскими властями. Развращающее влияние деятельности, основанной на «праве», особенно резко заметно теперь в России, но то же самое всегда и везде есть, было и будет, где есть, – а оно везде есть – признание законности всякого рода насилий, включающих и убийство, основанных на «праве».
Да, воспитательное значение «права»!
Едва ли в каком-либо другом случае доходили до таких пределов и наглость лжи и глупость людей.
Этическое воспитательное значение «права»! Ведь это ужасно. Главная причина безнравственности людей нашего христианского мира это этот ужасный обман, который называется «правом», а они говорят о воспитательном значении «права».
Ведь никто не станет спорить о том, что самые первые, невысокие требования нравственности, не говоря уже о любви, состоят в том, чтобы не делать другому, чего не хочешь, чтоб тебе делали, сострадать бедному, голодному, прощать обиды, не грабить людей, не присваивать одним людям того, на что другие имеют одинаковое с ними право, вообще не делать того, что сознается злом всяким неиспорченным разумным человеком. И что же, как образец справедливости и исполнения нравственных требований, самым торжественным образом делается людьми, считающими сами себя учителями, руководителями людей? Охранение богатств крупных земельных собственников, фабрикантов, капиталистов, наживших свои богатства захватом земли, естественно долженствующей быть общей, или ограблением трудов рабочих, поставленных вследствие отнятия земли в полную зависимость от капиталистов; охранение такое усердное, что когда [кто] либо из ограбленных, забитых, обманутых, со всех сторон спаиваемых одуряющими напитками людей как-нибудь присвоит себе 0,0000001 предметов, которые постоянным грабежом отняты у него и его товарищей, его по «праву» судят, запирают, ссылают.
Живет владелец тысячи десятин земли, т. е. человек, противно всякой самой несомненной справедливости завладевший один естественным достоянием многих, в особенности тех, которые живут на этой земле, т. е. явно ограбивший и не перестающий грабить их. И вот один из этих огрубляемых людей, безграмотный, одуренный ложной верой, передаваемой ему из рода в род, спаиваемый правительством водкой, нуждающийся в удовлетворении самых первых жизненных потребностей, идет ночью с топором в лес и срубает дерево, необходимое ему или для постройки, или для того, чтобы на вырученные деньги купить самое необходимое. Его ловят. Он нарушил «право» владетеля 1000 десятин леса, знатоки «права» судят его и сажают в тюрьму, оставляя голодную семью без последнего работника. То же совершается везде, в сотнях, тысячах таких случаев в городах, заводах и фабриках.
Казалось бы, что не может быть нравственности без справедливости, доброты, сострадания, прощения обид. Тут все это нарушается во имя «права». И такие-то дела, совершаемые на основании «права» ежедневно повсюду тысячами, нравственно воспитывают людей!
Воспитательное, этическое влияние «права»?!
Нет ничего – даже не исключая богословия, которое так неизбежно развращало бы, не могло бы не развращать людей.
Можно только удивляться тому, как, несмотря на это постоянное и усиленное с двух сторон развращение народа, еще удержалось в нем истинное понимание справедливости, уже совершенно потерянное нерабочими сословиями.
«Если ученые господа, знающие все божеские и человеческие законы, притом ни в чем не нуждающиеся, богатые, считают, что надо бедняка, который по нужде, или даже по глупости, пьянству, невежеству срубил в лесу дерево или унес из завода на 2 рубля товару, посадить в тюрьму и не прощать, а морить с голоду его семью, то что же мне-то голому, безграмотному делать, когда у меня сведут лошадь. Судить, и не то что засудить, а убить конокрада». – Так должны бы рассуждать люди из народа, но они, несмотря на все развращение, которому подвергаются от «права» и богословия, преимущественно от «права», все-таки удерживают настоящие нравственные человеческие черты, которых нет и помину людей, устанавливающих «права» и живущих по ним.
Кант говорил, что болтовня высших учебных заведений есть большей частью соглашение уклоняться от решения трудных вопросов, придавая словам изменчивый смысл. Но мало того, что эта болтовня ученых имеет целью уклонение от решения трудных вопросов, болтовня эта, как это происходит при болтовне о «праве», имеет часто еще самую определенную безнравственную цель – оправдание существующего зла.
Так это и в нравственном отношении, но и с точки зрения разумности вера в какую-нибудь чудотворную матушку царицу небесную, или в канонизированную на днях Жанну д’Арк все-таки не так нелепа, как вера в атрибутивные, императивные переживания и т. п. Казалось бы, в наше время уже и явная неточность, софистичность самых понятий и искусственность несуществующих выдуманных слов для их выражения должны бы сразу отталкивать свежие, молодые умы от занятия такими предметами. Но по вашему письму вижу, что и теперь то же самое, что было 60 лет тому назад. Я ведь сам был юристом и помню, как на втором курсе меня заинтересовала теория права, и я не для экзамена только начал изучать ее, думая, что я найду в ней объяснение того, что мне казалось странным и неясным в устройстве жизни людей. Но помню, что чем более я вникал тогда в смысл теории права, тем все более и более убеждался, что или есть что-то неладное в этой науке, или я не в силах понять ее; проще говоря, я понемногу убеждался, что кто-то из нас двух должен быть очень глуп: или Неволин, автор энциклопедии права, которую я изучал, или я, лишенный способности понять всю мудрость этой науки. Мне было тогда 18 лет, и я не мог не признать того, что глуп я, и потому решил, что занятия юриспруденцией свыше моих умственных способностей, и оставил эти занятия. Теперь же, занятый десятками лет совсем другими интересами, я как-то забыл о науке «права», и даже мне смутно представлялось, что большинство людей нашего времени уже выросли из этого обмана. Но по вашему письму я, к сожалению, вижу, что «наука» эта все еще существует и продолжает совершать свое злотворное дело. И потому я рад случаю высказать об этой науке то, что теперь о ней думаю, и полагаю, что думаю не один я, а вместе с очень многими и многими.
Не стану советовать профессорам разных «прав», проведшим всю жизнь в изучении и преподавании этой лжи и устроившим на этом преподавании свое положение в университетах и академиях и часто наивно воображающим, что, преподавая свои мотивационные действия этических переживаний и т. п., они делают что-то очень важное и полезное, не стану таким людям советовать бросить это дурное занятие, как не стану советовать это священникам, архиереям, проведшим, как и эти господа, всю жизнь в распространении и поддерживании того, что они считают необходимым и полезным. Но вам, молодому человеку, и всем вашим товарищам не могу не советовать как можно скорее, пока голова ваша не совсем запуталась и нравственное чувство не совсем притупилось, бросить это не только пустое и одуряющее, но и вредное и развращающее занятие.
Вы пишете, что г-н Петражицкий в своих лекциях упоминает о том, что он называет моим учением. Учения у меня никакого нет и не было. Я ничего не знаю такого, чего не знали бы все люди. Знаю же я со всеми людьми, с огромным большинством людей всего мира то, что все люди свободные, разумные существа, в душу которых вложен один высший, очень простой, ясный и доступный всем закон, не имеющий ничего общего с предписаниями людей, называемыми правами и законами. Высший закон этот, самый простой и доступный всякому человеку, состоит в том, чтобы любить ближнего, как самого себя, и потому не делать другому того, чего не хочешь себе. Закон этот так близок сердцу человеческому, так разумен, исполнение его так несомненно устанавливает благо как отдельного лица, так и всего человечества и так одинаково был провозглашен закон этот всеми мудрецами мира, от Ведантистов Индии, Будды, Христа, Конфуция до Руссо, Канта и позднейших мыслителей, что если бы не те коварные и зловредные усилия, которые делали и делают богословы и правоведы для того, чтобы скрыть этот закон от людей, закон этот уже давно был бы усвоен огромным большинством людей, и нравственность людей нашего времени не стояла бы на такой низкой степени, на которой она стоит теперь.
Так вот те мысли, которые вызвало во мне ваше письмо и которые я очень рад случаю высказать.
Письмо это мне бы хотелось напечатать. Если вы разрешите это, я бы напечатал его с вашим письмом.
27 апр. 1909
Ясная Поляна
Антон Чехов
Ночь перед судом
– Быть, барин, беде! – сказал ямщик, оборачиваясь ко мне и указывая кнутом на зайца, перебегавшего нам дорогу.
Я и без зайца знал, что будущее мое отчаянное. Ехал я в С-ий окружной суд, где должен был сесть на скамью подсудимых за двоеженство. Погода была ужасная. Когда я к ночи приехал на почтовую станцию, то имел вид человека, которого облепили снегом, облили водой и сильно высекли, – до того я озяб, промок и обалдел от однообразной дорожной тряски. На станции встретил меня станционный смотритель, высокий человек в кальсонах с синими полосками, лысый, заспанный и с усами, которые, казалось, росли из ноздрей и мешали ему нюхать.
А понюхать, признаться, было что. Когда смотритель, бормоча, сопя и почесывая за воротником, отворил дверь в станционные «покои» и молча указал мне локтем на место моего успокоения, меня обдало густым запахом кислятины, сургуча и раздавленного клопа – и я едва не задохнулся. Жестяная лампочка, стоявшая на столе и освещавшая деревянные некрашеные стены, коптила, как лучина.
– Да и вонь же у вас, синьор! – сказал я, входя и кладя чемодан на стол.
Смотритель понюхал воздух и недоверчиво покачал головой.
– Пахнет, как обыкновенно, – сказал он и почесался. – Это вам с морозу. Ямщики при лошадях дрыхнут, а господа не пахнут.
Я услал смотрителя и стал обозревать свое временное жилище. Диван, на котором мне предстояло возлечь, был широк, как двухспальная кровать, обит клеенкой и был холоден, как лед. Кроме дивана, в комнате были еще большая чугунная печь, стол с упомянутой лампочкой, чьи-то валенки, чей-то ручной саквояж и ширма, загораживавшая угол. За ширмой кто-то тихо спал. Осмотревшись, я постлал себе на диване и стал раздеваться. Нос мой скоро привык к вони.

Снявши сюртук, брюки и сапоги, бесконечно потягиваясь, улыбаясь, ежась, я запрыгал вокруг чугунной печки, высоко поднимая свои босые ноги… Эти прыжки меня еще более согрели. Оставалось после этого растянуться на диване и уснуть, но тут случился маленький казус. Мой взгляд нечаянно упал на ширмы и… представьте мой ужас! Из-за ширмы глядела на меня женская головка с распущенными волосами, черными глазками и оскаленными зубками. Черные брови ее двигались, на щеках играли хорошенькие ямочки – стало быть, она смеялась. Я сконфузился. Головка, заметив, что я ее увидел, тоже сконфузилась и спряталась. Словно виноватый, потупя взор, я смирнехонько направился к дивану, лег и укрылся шубой.

«Какая оказия! – подумал я. – Значит, она видела, как я прыгал! Нехорошо…»
И, припоминая черты хорошенького личика, я невольно размечтался. Картины одна другой краше и соблазнительнее затеснились в моем воображении и… и, словно в наказание за грешные мысли, я вдруг почувствовал на своей правой щеке сильную, жгучую боль. Я схватился за щеку, ничего не поймал, но догадался, в чем дело: запахло раздавленным клопом.
– Это черт знает что такое! – услышал я в то же время женский голосок. – Проклятые клопы, вероятно, хотят съесть меня!
Гм!.. Я вспомнил о своей хорошей привычке всегда брать с собой в дорогу персидский порошок. И на сей раз я не изменил этой привычке. Жестянка с порошком была вытащена из чемодана в какую-нибудь секунду. Оставалось теперь предложить хорошенькой головке средство от «энциклопедии» и – знакомство готово. Но как предложить?
– Это ужасно!
– Сударыня, – сказал я возможно сладеньким голосом. – Насколько я понял ваше последнее восклицание, вас кусают клопы. У меня же есть персидский порошок. Если угодно, то…
– Ах, пожалуйста!
– В таком случае я сейчас… надену только шубу, – обрадовался я, – и принесу…
– Нет, нет… Вы через ширму подайте, а сюда не ходите!
– Я и сам знаю, что через ширму. Не пугайтесь: не башибузук какой-нибудь…
– А кто вас знает! Народ вы проезжий…
– Гм!.. А хоть бы и за ширму… Тут ничего нет особенного… тем более, что я доктор, – солгал я, – а доктора, частные пристава и дамские парикмахеры имеют право вторгаться в частную жизнь.
– Вы правду говорите, что вы доктор? Серьезно?
– Честное слово. Так позволите принести вам порошок?
– Ну, если вы доктор, то пожалуй… Только зачем вам трудиться? Я могу мужа выслать к вам… Федя! – сказала брюнетка, понизив голос. – Федя! Да проснись же, тюлень! Встань и поди за ширму! Доктор так любезен, он предлагает нам персидского порошку.
Присутствие за ширмой «Феди» было для меня ошеломляющею новостью. Меня словно обухом ударило… Душу мою наполнило чувство, которое, по всей вероятности, испытывает ружейный курок, когда делает осечку: и совестно, и досадно, и жалко… На душе у меня стало так скверно и таким мерзавцем показался мне этот Федя, когда вышел из-за ширмы, что я едва не закричал караул. Федя изображал из себя высокого жилистого человека лет пятидесяти, с седыми бачками, со стиснутыми чиновничьими губами и с синими жилками, беспорядочно бегавшими по его носу и вискам. Он был в халате и туфлях.
– Вы очень любезны, доктор… – сказал он, принимая от меня персидский порошок и поворачивая к себе за ширмы. – Merci… И вас застала пурга?
– Да! – проворчал я, ложась на диван и остервенело натягивая на себя шубу. – Да!
– Так-с… Зиночка, по твоему носику клопик бежит! Позволь мне снять его!
– Можешь, – засмеялась Зиночка. – Не поймал! Статский советник, все тебя боятся, а с клопом справиться не можешь!
– Зиночка, при постороннем человеке… (вздох). Вечно ты… Ей-богу…
– Свиньи, спать не дают! – проворчал я, сердясь сам не зная чего.
Но скоро супруги утихли. Я закрыл глаза, стал ни о чем не думать, чтобы уснуть. Но прошло полчаса, час… и я не спал. В конце концов и соседи мои заворочались и стали шепотом браниться.
– Удивительно, даже персидский порошок ничего не берет! – проворчал Федя. – Так их много, этих клопов! Доктор! Зиночка просит меня спросить вас: отчего это клопы так мерзко пахнут?
Мы разговорились. Поговорили о клопах, погоде, русской зиме, о медицине, в которой я так же мало смыслю, как в астрономии; поговорили об Эдисоне…
– Ты, Зиночка, не стесняйся… Ведь он доктор! – услышал я шепот после разговора об Эдисоне. – Не церемонься и спроси… Бояться нечего. Шервецов не помог, а этот, может быть, и поможет.
– Спроси сам! – прошептала Зиночка.
– Доктор, – обратился ко мне Федя, – отчего это у моей жены в груди теснение бывает? Кашель, знаете ли… теснит, точно, знаете ли, запеклось что-то…
– Это длинный разговор, сразу нельзя сказать… – попытался я увернуться.
– Ну, так что ж, что длинный? Время есть… все одно, не спим… Посмотрите ее, голубчик! Надо вам заметить, лечит ее Шервецов… Человек-то он хороший, но… кто его знает? Не верю я ему! Не верю! Вижу, вам не хочется, но будьте так добры! Вы ее посмотрите, а я тем временем пойду к смотрителю и прикажу самоварчик поставить.
Федя зашаркал туфлями и вышел. Я пошел за ширму. Зиночка сидела на широком диване, окруженная множеством подушек, и поддерживала свой кружевной воротничок.
– Покажите язык! – начал я, садясь около нее и хмуря брови.
Она показала язык и засмеялась. Язык был обыкновенный, красный. Я стал щупать пульс.
– Гм!.. – промычал я, не найдя пульса.
Не помню, какие еще вопросы задавал я, глядя на ее смеющееся личико, помню только, что под конец моей диагностики я был уже таким дураком и идиотом, что мне было решительно не до вопросов.
Наконец, я сидел в компании Феди и Зиночки за самоваром; надо было написать рецепт, и я сочинил его по всем правилам врачебной науки:
Rp. Sic transit 0,05
Gloria mundi 1,0
Aquae destillatae 0,1
Через два часа по столовой ложке.
Г-же Съеловой.
Д-р Зайцев.
Утром, когда я, совсем уже готовый к отъезду, с чемоданом в руке, прощался навеки с моими новыми знакомыми, Федя держал меня за пуговицу и, подавая десятирублевку, убеждал:
– Нет, вы обязаны взять! Я привык платить за всякий честный труд! Вы учились, работали! Ваши знания достались вам потом и кровью! Я понимаю это!
Нечего было делать, пришлось взять десятирублевку.
Так в общих чертах провел я ночь перед днем суда. Не стану описывать те ощущения, которые я испытывал, когда передо мной отворилась дверь и судебный пристав указал мне на скамью подсудимых. Скажу только, что я побледнел и сконфузился, когда, оглянувшись назад, увидел тысячи смотрящих на меня глаз; и я прочел себе отходную, когда взглянул на серьезные, торжественно-важные физиономии присяжных…
Но я не могу описать, а вы представить себе, моего ужаса, когда я, подняв глаза на стол, покрытый красным сукном, увидел на прокурорском месте – кого бы вы думали? – Федю! Он сидел и что-то писал. Глядя на него, я вспомнил клопов, Зиночку, свою диагностику, и не мороз, а целый Ледовитый океан пробежал по моей спине… Покончив с писанием, он поднял на меня глаза. Сначала он меня не узнал, но потом зрачки его расширились, нижняя челюсть слабо отвисла… рука задрожала. Он медленно поднялся и вперил в меня свой оловянный взгляд. Я тоже поднялся, сам не знаю для чего, и впился в него глазами…
– Подсудимый, назовите суду ваше имя и проч., – начал председатель.
Прокурор сел и выпил стакан воды. Холодный пот выступил у него на лбу.
– Ну, быть бане! – подумал я.
По всем признакам, прокурор решил упечь меня. Все время он раздражался, копался в свидетельских показаниях, капризничал, брюзжал…
Но, однако, пора кончить. Пишу это в здании суда во время обеденного перерыва… Сейчас будет речь прокурора.
Что-то будет?
1886
Суд
Изба Кузьмы Егорова, лавочника. Душно, жарко. Проклятые комары и мухи толпятся около глаз и ушей, надоедают… Облака табачного дыму, но пахнет не табаком, а соленой рыбой. В воздухе, на лицах, в пении комаров тоска.
Большой стол; на нем блюдечко с ореховой скорлупой, ножницы, баночка с зеленой мазью, картузы, пустые штофы. За столом восседают: сам Кузьма Егоров, староста, фельдшер Иванов, дьячок Феофан Манафуилов, бас Михайло, кум Парфентий Иваныч и приехавший из города в гости к тетке Анисье жандарм Фортунатов. В почтительном отдалении от стола стоит сын Кузьмы Егорова, Серапион, служащий в городе в парикмахерской и теперь приехавший к отцу на праздники. Он чувствует себя очень неловко и дрожащей рукой теребит свои усики. Избу Кузьмы Егорова временно нанимают для медицинского «пункта», и теперь в передней ожидают расслабленные. Сейчас только привезли откуда-то бабу с поломанным ребром… Она лежит, стонет и ждет, когда, наконец, фельдшер обратит на нее свое благосклонное внимание. Под окнами толпится народ, пришедший посмотреть, как Кузьма Егоров своего сына пороть будет.
– Вы всё говорите, что я вру, – говорит Серапион, – а потому я с вами говорить долго не намерен. Словами, папаша, в девятнадцатом столетии ничего не возьмешь, потому что теория, как вам самим небезызвестно, без практики существовать не может.
– Молчи! – говорит строго Кузьма Егоров. – Материй ты не разводи, а говори нам толком: куда деньги мои девал?
– Деньги? Гм… Вы настолько умный человек, что сами должны понимать, что я ваших денег не трогал. Бумажки свои вы не для меня копите… Грешить нечего…
– Вы, Серапион Косьмич, будьте откровенны, – говорит дьячок. – Ведь мы вас для чего это спрашиваем? Мы вас убедить желаем, на путь наставить благой… Папашенька ваш ничего вам, окроме пользы вашей… И нас вот попросил… Вы откровенно… Кто не грешен? Вы взяли у вашего папаши двадцать пять рублей, что у них в комоде лежали, или не вы?

Серапион сплевывает в сторону и молчит.
– Говори же! – кричит Кузьма Егоров и стучит кулаком о стол. – Говори: ты или не ты?
– Как вам угодно-с… Пускай…
– Пущай, – поправляет жандарм.
– Пущай это я взял… Пущай! Только напрасно вы, папаша, на меня кричите. Стучать тоже не для чего. Как ни стучите, а стола сквозь землю не провалите. Денег ваших я никогда у вас не брал, а ежели брал когда-нибудь, то по надобности… Я живой человек, одушевленное имя существительное, и мне деньги нужны. Не камень!..
– Поди да заработай, коли деньги нужны, а меня обирать нечего. Ты у меня не один, у меня вас семь человек!
– Это я и без вашего наставления понимаю, только по слабости здоровья, как вам самим это известно, заработать, следовательно, не могу. А что вы меня сейчас куском хлеба попрекнули, так за это самое вы перед господом богом отвечать станете…
– Здоровьем слаб!.. Дело у тебя небольшое, знай себе стриги да стриги, а ты и от этого дела бегаешь.
– Какое у меня дело? Разве это дело? Это не дело, а одно только поползновение. И образование мое не такое, чтоб я этим делом мог существовать.
– Неправильно вы рассуждаете, Серапион Косьмич, – говорит дьячок. – Ваше дело почтенное, умственное, потому вы служите в губернском городе, стрижете и бреете людей умственных, благородных. Даже генералы, и те не чуждаются вашего ремесла.
– Про генералов, ежели угодно, я и сам могу вам объяснить.
Фельдшер Иванов слегка выпивши.
– По нашему медицинскому рассуждению, – говорит он, – ты скипидар и больше ничего.
– Мы вашу медицину понимаем… Кто, позвольте вас спросить, в прошлом годе пьяного плотника, вместо мертвого тела, чуть не вскрыл? Не проснись он, так вы бы ему живот распороли. А кто касторку вместе с конопляным маслом мешает?
– В медицине без этого нельзя.
– А кто Маланью на тот свет отправил? Вы дали ей слабительного, потом крепительного, а потом опять слабительного, она и не выдержала. Вам не людей лечить, а, извините, собак.
– Маланье царство небесное, – говорит Кузьма Егоров. – Ей царство небесное. Не она деньги взяла, не про нее и разговор… А вот ты скажи… Алене отнес?
– Гм… Алене!.. Постыдились бы хоть при духовенстве и при господине жандарме.
– А вот ты говори: ты взял деньги или не ты?
Староста вылезает из-за стола, зажигает о колено спичку и почтительно подносит ее к трубке жандарма.
– Ффф… – сердится жандарм. – Серы полный нос напустил!
Закурив трубку, жандарм встает из-за стола, подходит к Серапиону и, глядя на него со злобой и в упор, кричит пронзительным голосом: