Но тем не менее, как бы даровит ни был его ум, эти крупные пробелы в его образовании сказались после, когда он занял высокое положение в государственной иерархии и должен был из специалиста-техника превратиться в государственного человека. Сознавая нужду в государственном образовании не только русском, но и европейском, он стал урывками заглядывать в книги, но дело служебное лишило его времени для этого государственного образования, даже русского, и когда много лет спустя, после блестяще пройденного им пути министра финансов, ему пришлось играть первую роль на сцене государственного управления, его большой ум, его дарования, его энергия не могли помешать отсутствию политического европейского образования и недостаточному знанию России, являться непобедимыми препятствиями к успеху в его новой государственной деятельности.
Так мирно и спокойно предавались мы беседам до 1892 года. В начале этого года петербургские сферы, в которых произносилось имя Витте, вдруг расширились благодаря тому, что стали ходить толки об уходе с должности министра путей сообщения Гюббенета и в преемники его стали прочить Витте. Прежде всего об этом заговаривать стал Вышнеградский. Гюббенет был хороший и честнейший человек, но государь, как мне пришлось узнать из его уст, находил его недостаточно энергичным и твердым в исполнении той задачи, которую он хотел на него возложить, – очистить ведомство от некоторых деятелей, которых он считал, на основании ему известных данных, ненадежными. По этому поводу государь заговорил с Вышнеградским, и Вышнеградский ему высказал мнение, что Витте, несмотря на его сравнительно молодой возраст, мог бы быть ему чрезвычайно полезным как знаток железнодорожного дела и как крупный административный ум. Затем, после разговора, государь спрашивал меня, знаю ли я Витте. Я ему высказал свои впечатления и прибавил, что, невзирая на то что я искренно уважаю Гюббенета, мне представляется, что ему уже не по силам предпринимать какие-либо коренные изменения в деле и в личном составе, а Витте, благодаря своей энергии, своему знанию и своей молодости, представляется мне способным исполнить то, чего нельзя ожидать от Гюббенета. Вскоре я узнал от Вышнеградского, что на докладе государь ему сказал о своем намерении назначить Витте на место Гюббенета. И действительно, вслед за тем появилось назначение Витте управляющим министерством путей сообщения, а с Гюббенетом государь расстался с самыми добрыми чувствами и назначил его членом Государственного совета.
Тут опять я должен сказать похвальное слово в честь Витте. Мне он очень пришелся по сердцу простотой и скромностью, с которыми он сделал этот громадный шаг наверх по иерархической лестнице. Нельзя было принять это повышение смиреннее, но в то же время с удовольствием пришлось заметить, что в нем сразу послышались энергия и твердая решимость. Без преувеличения можно сказать, что ведомство путей сообщения под влиянием первых же шагов нового своего начальника точно помолодело, поднялось и вдохновилось живым усердием к работе. Получилось впечатление, что нашелся в лице Витте хозяин ведомства и дела. Завелись и новые порядки: явились простота и доступность отношений подчиненных к главному начальнику, но не в ущерб принципам дисциплины. Новый начальник всех по делу выслушивал, от всякого требовал правды, но не давал никому переступать грани, далее которой сверчок перестает знать свой шесток; в то же время упразднилась одна из язв ведомства – подпольная интрига и разные собственные политики. В царствование Александра III это было третье назначение в министры, которое так наглядно и так скоро оказывалось блестящим по своей удаче и по результатам: первое было назначение графа Д. А. Толстого министром внутренних дел, второе – назначение Вышнеградского министром финансов и третье – назначение Витте управляющим Министерством путей сообщения, невзирая на то что последний в бюрократическом мире был назван министром нового типа. Но не успел Витте пробыть несколько месяцев на своем посту, как случилось печальное неожиданное событие. От усиленной работы Вышнеградский заболел приливом крови в голову, и хотя опасное состояние миновало, но, увы, доктора признали необходимым ему отойти от ежедневной работы, и к концу лета пришлось государю искать преемника Вышнеградскому. На последнем докладе своем Вышнеградский счел своим долгом сказать государю, что он другого преемника себе не может рекомендовать, как Витте. Государь, успевший познакомиться с ясным и дельным умом Витте, послушался совета Вышнеградского и назначил Витте управляющим Министерством финансов.
Это назначение оказалось событием огромной важности для России, но в то же время оно получило значение важного события в служебной жизни преемника Вышнеградского. Об его 11-летней деятельности на посту министра финансов я говорить не буду – она слишком известна по своим громадным делам и по своим блестящим результатам, – но я хочу только заключить главу моих воспоминаний о Витте кратким очерком той характерной метаморфозы, которая в нем произошла по переезде из дворца министра путей сообщения в дом министра финансов на Мойке.
На первом министерском посту Витте, по свойству своих обязанностей, мог оставаться тем, чем он был, имея отношения только к государственным людям по служебным делам, и из тесного делового круга не выходил; к тому же он пробыл на этом посту лишь несколько месяцев. С петербургским светом в его разнообразных видах ему знакомиться не пришлось. С назначением министром финансов для Витте сразу открылся громадный новый мир людских личных интересов, личных вожделений и самых разнообразных поводов обращаться к нему; а рядом с этим в мире государственных людей ему пришлось сразу познакомиться со всеми теми элементами, отношения к которым должны были устанавливаться в зависимости от его умения приобретать союзников и помощников и парализовывать противодействие ему противников. Словом, создалась целая огромная новая школа для человека, вступившего в нее без всяких о ней понятий. И вот началась двойная жизнь в судьбе Витте как министра финансов. Одна жизнь была жизнь напряженного крупного ума в области творчества и труда по министерству финансов, а другую жизнь составляли всевозможные новые отношения к людям всяких положений, и в особенности к так называемому большому свету, где охотников до казны всегда было больше, чем в других сферах. И вот эта вторая жизнь постепенно изменяла духовную личность человека в Витте, по мере того как для него выяснилось, какой политики он должен держаться и какими услугами должен покупать себе связи в большом свете и друзей в государственном мире. Школа эта дала ему то и другое – связи в большом свете и друзей в политическом мире, но в то же время то и другое, как я сказал, сделало его другим человеком. Как министр финансов, он оставался в своем кабинете тем же даровитым тружеником и творцом идей, но как собеседник, как человек, он утратил свою прелесть девственной, так сказать, простоты и естественной самостоятельности мысли; в нем стал слишком часто слышаться вопрос: а что скажет «княгиня Марья Алексевна»? – и все, что значительно позже с ним случилось, в 1904–1905 годах, – его подъем на огромную высоту и бессилие на ней удержаться, – явилось финальным последствием той метаморфозы, против которой он не мог устоять в доме министра финансов и которая влекла его постоянно на путь искушения грешить излишком в выборе себе друзей от мамоны, вместо того чтобы искать опоры в своей самобытности и в разных других элементах своей силы. Судьба его за это наказала, и даже слишком строго. Друзья от мамоны сказались в своей некрасивой наготе и создали для него драматический момент.
Больше ничего не могу сказать об этом крупном государственном человеке, коего главное несчастье заключалось в том, что он не сумел остаться самородком, а захотел украшаться мишурой vanitatum (тщеславия).
Мещерский В. П. Мои воспоминания. М., 2001. С. 643–646.
И. И. Колышко
Великий распад
Глава XIV. Витте
1. Восход
* * *
<…> На одной из «сред» кн<язя> Мещерского, густо усеянной сановниками и чающими движения воды, я возлежал в маленькой гостиной на моей любимой турецкой тахте, вслушиваясь издали в гул торжествующих и заискивающих голосов. Хозяин предоставлял полную свободу гостям и часто не мог толком назвать их фамилии. Был он тогда в зените своего влияния, хотя им не кичился, принимая, со свойственной ему неуклюжей грубоватостью, всех, кто к нему льнул. А льнули к нему, после назначения Вышнеградского, массы. Сидя в центре собрания, где каждый примащивался как мог и умел, Мещерский по обыкновению больше говорил, чем слушал, и говорил, как всегда, на злобу дня. Злобой же дня было обретение нового кудесника финансов. Увлеченный своей победой, ментор дома Романовых безапелляционно решал проблемы, в которых мало смыслил. Возражающих почти не было. От времени до времени только пытался в чем-то усомниться заика Сазонов, специализировавшийся на народном хозяйстве, единомышленник ненавистного Мещерскому Шарапова. В ту пору этот Сазонов играл в четыре руки – у Мещерского и у Шарапова. Спустя шесть лет он доигрался до редакторства известной газеты «Россия», закрытой за амфитеатровский фельетон о семье «Обмановых». А еще через шесть лет пригрел старца Распутина.
Под гул голосов из соседней комнаты я начинал дремать. Но дверь распахнулась, и в гостиную вошел огромными шагами огромный человек в длиннополом сюртуке. Из-под одной его штанины нагло болталась белая тесемка. Я уставился на эту тесемку.
– Витте, – раздался надо мной сочный тенорок.
Ко мне протянулась большая рука, но я, как загипнотизированный, смотрел на тесемку.
– Не можете встать?
– Извините… Тесемка…
Витте оборвал тесемку, и я наконец встал и отрекомендовался.
Витте тоже зарылся в тахту, и мы обменялись первыми фразами.
– Иван Алексеевич здесь?
– Кажется, сегодня нет.
– Кто же там?
– Все те же почти: Филиппов, Ермолов, Плеве, Стишинский. Много новых…
– Пишете?
– Стараюсь.
– Где служите?
– У путейцев…
– У Гюббенета?
Витте рассыпался сиплым смешком.
– Я ему салазки загну… И всему вашему ведомству… Гермафродиты какие-то…
В лице со сломанным носом, высоким челом, вишневыми глазами и влажным ротиком было что-то детски задорное. И лицо это вовсе не подходило к репутации Витте – циника и нахала. Я с места был им пленен. Мы дружески болтали.
– Ну, идем, – встал Витте. – Представьте меня князю и сановникам. А то я трушу…
Он лукаво ухмылялся.
Мы прошли в кабинет, и Витте тотчас стал центром общего внимания. Мещерский к нему отнесся почти с отеческой нежностью; сановники куксились, и прочая братия, разинув рты, жадно в него всматривалась, ловила его приказчичий говорок, внимали его дерзким речам. Витте говорил о разнузданности путейцев, об оторванности Петербурга от России, о глупости и тупости тех, кто не верил в Россию, о Новом Завете русской экономики, которую только такой царь, как Александр III, и такой министр, как Вышнеградский, могли подарить погрязшей в рутине стране. Говорил он много и хорошо, чуть в нос, с сипотцой, с неуклюжими местами, но с чарующей убежденностью и юным задором. А вишневые глаза его чуть насмешливо обводили нахохленных сановников, часто останавливаясь с вопросом на мне. В этом смешливом вопросе я читал:
– Здорово?
В моем ответном взгляде он, вероятно, читал одобрение. Прощаясь, крепко сжал мне руку:
– Заходите! В департамент.
Когда сановники разошлись, мы обменялись с Мещерским мнением о Витте. Оказалось, старик влюбился в него, как и я.
– Его надо сделать министром, – изрек он.
– С этой неуклюжестью, говорком?
– В этом его прелесть…
Витте унес мою ильковую[80 - Ильковая – из меха ильки, представителя крупных куньих.] шинель вместо своей. (Моя была без хвостов, его с хвостами.) Наутро я ему ее вернул. Мы опять дружески поболтали, и он пошутил, что этот обмен шубами знаменует наши будущие хорошие отношения.
Департамент жел<езно>дорожн<ых> дел, который вручил ему Вышнеградский, помещался в двух этажах над рестораном Кюба на Большой Морской. Это был и географический, и кутежный центр Петербурга. Покуда Витте управлял этим департаментом, он затмевал собой все остальные правительственные учреждения. А среди финансовых и железнодорожных тузов, подъезжавших к дому на углу Кирпичного переулка, трудно было различить, кто собирался покутить у Кюба, а кто – пошептаться с Витте. Шептался с ним в ту пору весь Петербург, да, почитай, и вся Россия. Уж очень много аппетитов разжег его сиплый говорок. Во всяком случае, с первых же шагов его государственной карьеры Витте стал для одних – желанным, для других – одиозным.
* * *
<…> Мне придется остановиться на ходком и нудном слове – тарифы. Все мы знаем, что такое тарифы; но мало кто из нас задумывался над вопросом, какую огромную (по мнению многих – роковую) роль сыграли они в судьбах нашего отечества. Железнодорожные тарифы – это новая география России, оружие в борьбе с самым страшным русским врагом – пространством. И это оружие было первым, которое судьба дала в руки своему новому избраннику, Витте, для осуществления его целей. Ниже мы увидим, каковы были эти цели. Для характеристики же этого могучего оружия скажем, что если на закате карьеры судьба вручила Витте хирургические щипцы для добытия русской свободы, то на заре ее она дала ему ножницы для закрепления русской неволи. Ибо тарифами, как они были применены, Витте создал в России новое крепостное право.
Заключалось оно в том, что народ потерял свой нормальный вековой эквивалент труда и был прикреплен к тяглу государственных, вне его лежавших, от него не зависевших, ему непостижимых целей. Потеряла смысл основная аксиома быта, по которой все ближнее, сподручное, оценивается выше дальнего, несподручного. Потеряла смысл и другая аксиома – что все более ценное должно давать больший доход, чем менее ценное. Потеряла смысл и третья аксиома, что более населенные местности составляют предмет больших забот государства, чем менее населенные. В руках Витте все эти аксиомы перевернулись вверх тормашками. Своими дифференциальными тарифами он сдавил густо населенный, с дорогими землями и дорого налаженным хозяйством центр России на экономическое дно и притянул к экономической поверхности малонаселенный, мало еще ценный российский бордюр. Получилось нечто похожее на узелок со сдавленной середкой и вытянутыми в руке, несущей его, концами.
Схема дифференциальных тарифов заключалась в том, что чем расстояние больше, тем стоимость провоза по нему дешевле (если не абсолютно, то относительно). При известных условиях за пуд груза, перевозимого к балтийским и черноморским портам из ближайших к ним мест, взималось дороже, чем из дальнейших. Весь русский населенный центр оказался таким образом отодвинутым от рынков сбыта, а ненаселенные окраины – придвинутыми. И отсюда – первый удар по индивидуальному хозяйству. Я был помещиком Рязанской губ<ернии> и хозяйничал на землях средней стоимости в 200 руб. дес<ятина>. Стоимость рабочих рук и процент на капитал делали мне себестоимость ржи – 80 к., овса – 1 р., пшеницы – 1 р. 20 к. Мой приятель хозяйничал на Оренбургских степях, купленных от 40 к. до 3 руб. за десятину, и при машинном труде и огромных запашках пуд ржи обходился ему в 30 коп., овса – в 50 коп., пшеницы – в 70 коп. И этот груз перевозился к портам дешевле, чем мой. А потому, когда в портах цена на рожь устанавливалась в 60 коп., на овес – в 80 коп., а на пшеницу – в 1 руб., то он хорошо зарабатывал, а я в лоск разорялся. Вот что случилось с земледельческой Россией по введении виттевских дифференциальных тарифов.
Катавасия эта целыми годами служила в экономическом обществе, в земствах и в разных специальных собраниях темой для идиотского спора: что выгоднее для России – высокие или низкие цены на хлеб? А в публике, наряду с разорением мелкого дворянского землевладения, она развила бешеную земельную спекуляцию, предшествовавшую биржевой.
Целью Витте, как всякий поймет, была разработка втуне лежавших русских окраин. Цель эта в свое время создала ему ореол. Но была и другая цель, менее показная: поддержание русской золотой валюты и сосредоточение в руках казны доходов от железных дорог (коллективизация). Валюта была блестяще поддержана. Но по головам голодавшего русского центра неслись к Риге, Либаве, к Одессе поезда с сибирским маслом, яйцами, птицей, мясом, а великоросс, провожая их, только облизывался в заботе – как и куда выпустить куренка? Русским сахаром откармливала Англия своих свиней, на вывоз сахара в Персию, Турцию, на Балканы давались вывозные премии, а великоросс пил чай вприглядку. В Берлине в дни привоза русского мороженого мяса и птицы немцы обжирались ими до отвалу; а великоросс ел мясо лишь по двунадесятым праздникам[81 - Двунадесятые праздники – двенадцать важнейших православных праздников после Пасхи.]. Коллективизация же русского железнодорожного хозяйства, дав бюджету могучее подспорье, осушила каналы внутреннего денежного обращения, убила частную инициативу и дала толчок к образованию оторванного от производительного труда 3-го сословия. (Чему в огромной степени помогла и винная монополия.)