Аннета вспомнила трезвые слова умершего:
«Если забвение опаздывает, ему идут навстречу».
Франц опять заговорил, как влюбленный поэт. Влюбленный в кого? Он говорил одной женщине о другой. Но присутствие Аннеты вдохновляло его гораздо больше, чем образ той, о которой он говорил. Он не спускал с Аннеты глаз, эти глаза ласкали ее, он пил воздух, струившийся вокруг нее. И вдруг останавливался, пораженный видом, приковавшим к себе жадный взгляд художника. Он восторгался линиями, оттенками, гармоническими сочетаниями. Но Аннета не останавливалась. Она шла вперед, высокомерная, рассеянная, не поворачивая головы, насупившись. В ней закипало раздражение и презрение к этим душам артистов, столь изменчивым, что каждое мгновение вытесняет у них предыдущее: жизнь и смерть проходят сквозь них, как сквозь сито…
Она стала подыматься по откосу на скалистую площадку – узкую и длинную седловину. Поднялась, не переводя духа. Там, в вышине, небо было светлое и жесткое, как зрачки Эрики Винтергрюн. Обдувавший вершины весенний ветер, свежий и сильный, струился по склону, пригибая к земле длинные стебли трав. Он обжигал лица Аннеты и ее спутника. Они уселись в ложбинке под защитой купы искривленных, низкорослых деревьев. Пастбища сбегали по круче в долину, где мчался поток. Вверху – круг белого, как металл, неба, обведенный бахромой темных скучившихся облаков, которые разбивались о горные вершины, как волны об утес.
Аннета расположилась на траве – дикой мяте, росшей среди жнивья и согретой последними лучами заходящего солнца. От бурных порывов северного ветра – и гнева, который разгорался в ее душе, – щеки ее раскраснелись. Сидя рядом с Францем, она смотрела не на него, а вперед, высоко подняв голову и презрительно улыбаясь. Она вся лучилась силой и гордостью. Франц смотрел на нее во все глаза – и прекратил болтовню. Молчание жгло Аннету. Из своего презрительного далека она ощущала на своем теле огонь взгляда, скользившего по ней. Она продолжала улыбаться. Но последний порыв страсти налетел на нее, как вихрь на вершины деревьев, распростерших над ней свои крылья. Она сказала про себя этим глазам, которые видела, не глядя в них:
«Наконец-то ты открываешь меня!..»
И крикнула отсутствующей сопернице, которая ждала там внизу, под ее ногами, той, чьи больные ноги не могли бы одолеть крутого склона:
«Стоит мне только захотеть… и он мой! Попробуй отнять его!..»
Но она не захотела.
Вместе с пожаром заката перед ее глазами прошла волна крови. И немое безумие погасло, как солнце за горами. Она повела плечами, поднялась во весь рост и, стоя на плато, на самом ветру, повернулась к Францу, который шел за ней, как собака. Глаза юноши жадно ждали ее взгляда, молили о нем. Но, встретив этот взгляд, он увидел в нем только холод, отчуждение.
Аннета заметила, что он разочарован, улыбнулась ему и, встряхнувшись, посмотрела на него с выражением спокойной материнской доброты.
– Франц, ты не злой, – сказала она, – но ты можешь причинить много зла… Ты это знаешь? Пора знать, мой друг!.. Да не ты один. Хороша и я… Все мы рождаем зло, как яблоня яблоки. Но этот плод нашего дерева надо съедать самим. Уволим от него других!..
Франц, растерявшись, попытался увернуться от смысла этих слов и от взгляда, насквозь пронзавшего его. Но взгляд упорно сверлил, а слова впивались. Сильной руке легко было наложить отпечаток на его гибкую натуру. Надолго ли? Аннета себя не обманывала. Но сейчас он был у нее в руках, и она формовала эту душу сурово и нежно. Ей доставляло удовольствие чувствовать под своими пальцами эту мягкую, трепещущую, живую глину.
– Эрика любит тебя, – сказала она, – и ты ее любишь. Это хорошо. Но берегись! Ты одарен опасным уменьем мучить тех, кого любишь, – о, в полной душевной простоте!.. Это и есть верх мастерства… Надо отучиться от этого. Ты знаешь, как я привязана к тебе, слишком привязана… Я не умею лгать. И зачем лгать? Ты ведь и так все знаешь… Я привязана к тебе, как к сыну, а пожалуй, что и больше… И желаю тебе счастья. Но видеть, как ты играешь любовью и по легкомыслию наносишь раны этой девочке, которая так предана тебе… Нет, я предпочитала бы видеть тебя всю жизнь несчастным. Она приносит тебе в дар много больше, чем ты можешь дать ей.
Все, чем она владеет. Всю себя целиком. Ты же можешь отдать ей только часть себя. Вы, мужчины, берете себе лучшее, львиную долю, – для вашего мозга, этого чудовища в клетке, этого людоеда, для ваших мечтаний, мыслей, искусства, честолюбия, для ваших дел. Я не корю вас и на вашем месте поступала бы так же… Но эта частица, которую вы приносите нам в дар, – пусть она будет чиста! Пусть она будет прочна! Не отбирайте ее тотчас после того, как подарили! Не плутуйте в игре! От вас требуют немногого. Но уж этим немногим хотят владеть. Способен ли ты дать ей эту малость? Спроси свое тело! Спроси свое сердце! Она твоя желанная? Она твоя любимая? Так бери же ее? Но и будь взят! Дар за дар! Научись брать и хранить навсегда, облачная душа, воплощенный ветер!..
Франц неподвижно стоял, опустив голову, под градом жестких слов, под огнем глаз, в которых теперь заискрился смех. Наконец Аннета выпустила свою добычу. Она весело рассмеялась и сказала:
– Пойдем домой.
Они молча начали спускаться с горы. Она шла впереди. Он впился глазами в ее затылок, смуглый, золотистый. Ему хотелось, чтобы этот спуск никогда не кончился.
Когда вдали показались первые дома, Аннета остановилась. Обернувшись к Францу, она протянула ему руки. Как при первой встрече в лагере, он склонился и стал осыпать их поцелуями. Аннета высвободила руки, положила их Францу на плечи, заглянула ему в глаза и сказала:
– Прощай, дитя мое!
Она вернулась к себе одна и решила не дожидаться завтрашнего утра, как обещала: она уехала ночью.
На следующий день Эрика и Франц пришли к ней проститься. Но клетка уже опустела. Они почувствовали жалость… И облегчение.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Аннета не доехала до Парижа. Она сошла на глухой станции, где никому не было до нее дела. В душе у нее царило смятение. Ей надо было подвести итоги. Найти потерянное направление.
Ее вдруг придавила усталость последних месяцев, беспрерывное напряжение, последний удар, пробудивший в ней жгучее сознание неотвратимо надвигающейся старости и неутоленную потребность в любви, любви цельной, которой у нее никогда не было. Печаль неопределенная и опустошающая. Отдать себя всю, без остатка – к чему? Теперь, все отдав и от всего отказавшись, она почувствовала себя до ужаса свободной. Нити порваны. За что же держаться? Не за что… А хуже всего то, что она потеряла себя; она уже не верила в себя, не верила в свою веру в человечество… Наихудшая из катастроф! Насколько это хуже, чем просто потерять веру в человечество!.. Утратив веру, мужественная душа создает себе другую, она заново отстраивает свое гнездо. Но когда сама душа изменила!.. Рассыпалась, как песок… В своей пламенной честности непримиримая Аннета казнила себя за ложь. На языке у нее было слово «человечество», а жадное сердце, этот паук, подстерегало добычу, раскинув свою паутину. Оказалось, что человечество – это для нее человек, мужчина… Мужчина… Первый встречный, приветливый, незначительный!.. Ну не смешно ли это! Сколько потрачено сил на порывы веры и самоотречения, как она рисковала собой и другими – и все для того, чтобы угодить в западню! Весь восторг самопожертвования – ради этой приманки, ради этого мальчика (его или другого! Случай избрал орудием его!), и вот уже самопожертвование разубрано, точно кумир, а желание облачено для полноты удовольствия в отрепья идеализма и названо священным именем, ложным именем человечности!..
Она злобно стискивала зубы. Она возводила на себя поклеп… Съежившись, опершись подбородком на кулаки, согнув локти, она пила из чаши унижения и поражения…
Аннета уединилась в маленьком городке, затерявшемся среди полей. Она даже не знала его названия. Сойдя с поезда ночью, она пошла наугад и остановилась в первой попавшейся гостинице. В большой бернской гостинице с широкой крышей, которая нависала над маленькими, в мелких квадратах, окнами, уставленными цветущей геранью.
За этой красной ширмой, в тени широкого навеса, смятенная душа понемногу успокоилась и вошла в русло. Но впоследствии она не раз еще разобьется о берега. Напрасно ты говоришь себе:
«Довольно! Я складываю оружие, я больше не защищаюсь. Побеждена. Смирилась… Разве тебе этого не достаточно?..»
Нет, ей не довольно. Природа напоминает нежданной атакой, что договор вступает в силу лишь после того, как подписала его она. Аннете еще долго потом приходилось вести борьбу против тройной муки, которую причиняли ей нелепая страсть, вечное рабство, отлетевшая молодость – призрачный огонь, жалкий костер, остылый пепел жизни. По утрам она просыпалась усталая, немая, изнуренная после ночных бурь… И она не единственная.
Сколько их вокруг нас – спокойных лиц, днем таких как будто бесстрастных и холодных – в маске, прикрывающей следы борьбы, которая идет у них в душе по ночам!
Наконец все взвешено и подсчитано. Она признала себя банкротом. Подвела итог. Раздираемому ненавистью человечеству, уже издававшему предсмертные стенания, Аннета противопоставила свою душу – душу свободной, одинокой женщины, которая не поддается ненависти, не поддается смерти, прославляет жизнь, не желая делать выбор между братьями, врагами, простирает материнские объятия всем своим детям… Это была великая гордыня.
Аннета переоценила себя. Она была несвободна. Не по плечу ей пришлось одиночество. Она не была матерью, забывающей себя ради своих детей.
Собственного ребенка, свое дитя по крови, она забыла. Вечная раба она была, лукавая раба, которая прячется и жадно, как собака, стремится удовлетворить свое желание. Хорошо бескорыстие! Ведь ее идеализм оказался только приманкой, которой ее соблазнила природа, чтобы хлыстом загнать на псарню. Она не доросла до того, чтобы сбросить свою зависимость от псаря…
«Ну что ж, пусть! Надо поучиться смирению… Я хотела… Я была не в силах… Но захотеть – это уже нечто!.. Я не могла… Может быть, когда-нибудь другой, лучше, сильнее меня, сможет…»
Потерпев поражение и смирившись – до нового мятежа, Аннета решила вернуться в Париж.
В купе она была одна с двумя мужчинами, французами: молоденьким лейтенантом, раненным в лицо, с черной повязкой на глазах и с забинтованной головой, и его провожатым, санитаром. Это был неуклюжий здоровяк, равнодушный к страданиям, которыми он пресытился (слишком много он их насмотрелся). Кое-как пристроив больного в углу купе, он перестал обращать на него внимание. Он сразу принялся за еду: уплел несколько ломтей ветчины, прихлебывая из бутылки вино, а затем снял огромные башмаки, растянулся во весь рост на скамье против больного и захрапел. Раненый сидел на той же стороне, что и Аннета. Она видела, как он сделал несколько неуверенных движений, с трудом поднялся и начал рыться в сетке над головой, но, не найдя того, что искал, снова сел и вздохнул. Она спросила:
– Вы что-то ищете? Не могу ли я вам помочь? Он поблагодарил. Он хотел найти порошки; его мучила дергающая боль в виске. Аннета растворила порошок в воде и подала ему. Обоим не спалось. И они разговорились под громыхание колес. Их то и дело встряхивало. Устроившись рядом с больным, Аннета оберегала его от тряски; она набросила на его дрожащие колени одеяло. Теплота ее сочувствия оживила его. И раненый, как это бывает со всеми заброшенными людьми, когда над ними участливо склоняется женщина, не замедлил по-детски излиться ей. Он поверил ей то, чего не сказал бы мужчине, да и ей, пожалуй, не сказал бы, если бы мог ее видеть.
Пуля пробила ему навылет оба виска. Двое суток он пролежал слепой на поле битвы. Понемногу зрение вернулось. А потом опять стало слабеть и погасло навсегда. Вместе со зрением он утратил все. Он был художник.
Свет являлся его достоянием, его хлебом. Неизвестно к тому же, не задет ли мозг. Его мучат боли…
И это было еще не самое худшее… Истерзалась душа. Она плакала без слез в объявшей ее тьме, она исходила кровавым потом… У нее не осталось ничего. У нее взяли все. Он ушел на войну, не испытывая ненависти, из любви к близким, к людям, к миру, к священным идеям. Он шел убить войну. Он шел избавить от нее человечество. Даже врагов. В мечтах своих он нес им свободу. Он отдал все… И потерял все. Мир над ним насмеялся.
Слишком поздно понял он безмерную не правду, подлую корысть тех, для кого политика была игрой, а он только пешкой на шахматной доске. Он уже не верил ни во что. Его околпачили. И он, поверженный, лежал, даже не чувствуя потребности взбунтоваться… Скорее уйти, скатиться в бездну, не быть и даже не помнить, что ты был) Опуститься на дно ямы, где тебя обнимет вечное забвение!
Он говорил ровно, усталым, приглушенным голосом, и голос этот наполнял Аннету братским сочувствием… Ах, как много общего было в их судьбе, казалось бы такой различной. Этот человек видел в войне только любовь, а она видела только ненависть – и оба принесены в жертву. Кому?
Чему? Как трагически нелепы подобные жертвы!.. И все же и все же!.. В этом избытке горечи (перед лицам такой катастрофы она едва дерзала признаться себе в этом) есть трагическая радость!.. Нет, недаром мм истерзаны, растоптаны, растерты, как гроздья винограда! А если даже, и даром, то разве эnо мало – быть вином? Это Сила, которая пьет нас, – чем бы она была без нас? Какое устрашающее величие!..
Наклонившись над слепым, Аннета сказала жгучим шепотом:
– Да, возможно. Быть самоотверженным – значит быть обманутым… Ну что ж, пусть лучше обманутым! Меня тоже одурачили. Но я готова все начать сначала. А вы?
Эти слова поразили его:
– Я тоже! Их руки встретились в пожатии.
– По крайней мере мы с вами не извлекли выгоды из обмана. Быть обманутым – в этом есть своя красота!
Поезд остановился. Дижон. Санитар, проснувшись, отправился в буфет промочить горло. Аннета заметила, что раненый старается сдвинуть бинт.