«Разве он похож на меня?»
Она старалась снова войти в колею домашней жизни, но ощущение душевной разбитости долго не проходило. Она быстро уставала. Марк старался снять с нее часть забот. Он делал вид, что ничего не замечает, но всегда оказывался под рукой, когда надо было избавить ее от каких-нибудь утомительных усилий – переставить мебель или взобраться на лестницу, чтобы повесить портьеры. Эта бережность была в нем новой чертой – новой для него, да и для нее; как все очень правдивые люди, он боялся, чтобы Аннета не усмотрела в ней то преувеличенное усердие, от которого несет родственным лицемерием, и тогда он старался принять равнодушный вид. Аннета, растроганная и смущенная, начинала его благодарить, но сбивалась и кончала холоднее, чем хотела. Оба выжидали, внимательные, ласковые, мало говоря, исподлобья следя друг за другом… Кто же заговорит? Каждый боялся начать разговор, боялся нового разочарования. Марк ничего не спрашивал у матери о ее поездке и неожиданном возвращении. И если она иногда, сама того не замечая, впадала в задумчивость, он отворачивался из целомудрия, из боязни нечаянно подглядеть, что творится у нее в душе; он даже удалялся в свою комнату, чтобы не стеснять Аннету. А когда Аннета расспрашивала сына о том, что он делал в ее отсутствие, ему становилось больно – она задавала вопросы, на которые он уже ответил в своих письмах. Неужели она так мало любит его, что лишь небрежно пробежала их?
Если бы не случайное замечание Сильвии, Аннета так и не узнала бы о существовании этих писем. Сильвия иногда навещала «молодую чету», как она выражалась; видя, что Аннета и Марк «открывают» друг в друге неведомые им раньше чувства, она дала себе слово не вмешиваться и всецело предоставить им самим труд и радость этих открытий. Но уж очень они тянули, и Сильвия решила подтолкнуть их. Однажды в отсутствие Марка, разговаривая с Аннетой, она назвала их «влюбленными». На возражения Аннеты Сильвия, смеясь, ответила:
– Я не говорю о тебе, жестокосердная! Ты довольна, когда по тебе сохнут, это твоя роль.
– Еще бы! – бросила Аннета.
Но Сильвия знала, куда гнет.
– Зато юный твой поклонник, который в твое отсутствие писал тебе каждый день…
Аннета уже не слушала продолжения. Он писал ей каждый день! Она не подумала оставить адрес для пересылки писем, и они валяются там!.. Да, Сильвия права, у нее жестокое сердце… Она тотчас же затребовала оставшиеся в чужом краю письма. Но не хотела, чтобы Марк знал об этом. Лишь бы пакет с письмами не был вручен ему! Аннета сторожила почтальона, но письма долго не приходили; все же ей удалось незаметно выхватить их из рук привратника под носом у Марка, которого она опередила. Она дожидалась его ухода, чтобы прочесть их.
Их было восемь. Целый клад!.. С первых же слов глаза Аннеты затуманились слезами. Ей хотелось прочесть все, единым духом, а читать она не могла. Она попыталась подобрать их по числам, чтобы потом медленно, одно за другим, прочесть. Но это было ей не под силу. Она проглатывала их как попало. Выхватив письмо наудачу, Аннета читала его залпом, перескакивая через строчки, останавливаясь, жадно возвращаясь к особенно нежным словам. Только утолив свой первый голод, она смогла еще раз прочесть их по порядку, еще раз упиться ими. От переполнившей ее любви, от смущения кровь прихлынула к ее щекам. Как же велика ее вина перед сыном!..
Нельзя сказать, чтобы Марк был щедр на излияния. Он ненавидел сентиментальность (тем более что сам подозревал себя в этом грехе). И в своих письмах воздерживался от нежных слов, готовых сорваться с его губ. Но мать, которая знала малейшую складку этих губ, волновалась еще сильнее, почувствовав узду, которую он наложил на себя. В первом письме он писал:
«Мама, ты не любишь меня.
(Сердце Аннеты сжалось.).
…Я и сам не люблю себя. Я ничего не сделал для того, чтобы меня полюбили. И, значит, это справедливо. Но я же твой сын! И я ближе к тебе, чем к кому бы то ни было. Я был не в силах сказать тебе об этом. Так разреши мне написать! Мне нужен друг. У меня его нет. Мне нужно думать, что ты мой друг, даже если это не так. Не отвечай мне! Я не хочу, чтобы ты назвала себя моим другом по доброте, из жалости. Я ненавижу доброту.
Не хочу унижения. Не хочу обмана. И я люблю тебя не за то, что ты добра.
Я не знаю, добра ли ты. Я люблю тебя за твою правдивость… Не отвечай мне! Что бы ты обо мне ни думала, я не могу не писать тебе. Пусть моя мать не друг мне, я пишу моему другу, я не пишу матери. Надо же мне доверяться кому-нибудь. Слишком многое меня тяготит… Слишком я одинок.
Слишком неуклюж! Помоги мне! Я знаю, что ты помогаешь другим. Ты можешь помочь и мне! Для этого достаточно выслушать меня. Ответа я не прошу…
Мне надо много сказать тебе. Я уж не тот, таким был. За последний год я сильно, сильно изменился… Когда я взялся за перо, мне хотелось рассказать тебе обо всем, что я делал в этом году, о происшедшей во мне перемене. Но теперь у меня не хватает смелости – так много было постыдного.
Мне страшно: что, если ты отдалишься от меня еще больше? Ты и так уже далека! И, однако, придется когда-нибудь открыть тебе все, даже если ты будешь меня презирать. Я еще больше презирал бы себя, если бы не сказал.
Я скажу. После. В другой раз. На сегодня довольно. Сегодня я уже достаточно отдал тебе. Целую тебя, моя подруга».
Этот тон властной любви объял, взволновал, покорил Аннету. Другие письма были проникнуты той же страстностью. Марк не решался рассказать о том, что больше всего волновало его. В каждом письме он говорил:
«Может быть, сейчас?.. Нет, пока не могу. Не могу! Ведь надо забыть, что ты женщина. Друг мой… Хочешь ли ты им быть? Можешь ли?.. Ты ведь все-таки женщина, а женщинам я не верю. И не очень-то их уважаю. Прости!
Ты другое дело. С недавних пор! До прошлого года я считал, что ты такая же, как все. Я был привязан к тебе (не показывая этого), но доверия у меня не было. Теперь картина изменилась. Немало я за это время увидел, узнал и, вероятно, угадал. В тебе, в себе, в других… Видишь ли, многое мне открылось… Слишком даже!.. И, между прочим, много уродливого, открылись такие вещи, от которых больно. Но я решил, что лучше знать их, раз это правда. Да, непригляден мир. Женщин я не уважаю. Мужчин презираю. Презираю и себя самого. Но тебя – тебя я уважаю. Я научился понимать тебя. Я узнал о тебе кое-что, чего ты не говорила мне (не очень-то много ты мне говорила!) и о чем мне рассказывала Сильвия. Дошло до меня и другое, о чем Сильвия не говорила, о чем она даже не подозревает;
Сильвия славная, но такие вещи она не может понять… А я их понимаю…
(Так мне кажется… Нет, я уверен!) И от этого мне многое стало ясно во мне самом, чего я раньше не понимал… Ах, как это все бессвязно, все, что я пишу тебе!..
(От досады его перо вонзилось в бумагу и продырявило ее.).
…Как трудно рассказывать о себе и издалека и с глазу на глаз! Язык скован. Мне кажется, что легче было бы объясниться, если бы ты была здесь, передо мной… Нет, нет! Не знаю… Твой взгляд, когда ты смотришь на меня, ласково-покровительственный или насмешливый (и то и другое приводит меня в ярость), или же отсутствующий, далекий… Ты смотришь мимо меня… Взгляни как на сына своего, как на друга, как на мужчину!..»
Аннета видела его глаза, неотрывно смотревшие на нее, взыскательные и суровые. И робко отвернулась… Ее сын – мужчина!.. Этого она еще не представляла себе. Мать всегда видит в своем ребенке дитя. В этих письмах подростка, неровных, неуверенных, гневных, она слышала повелительную ноту. И склонилась, как в старину склонялась мать, лишившись мужа и отдавшись под покровительство старшего сына.
Но тотчас же опять выпрямилась…
«Мой сын. Человек, которого я создала. Мое творение… Мы равные».
Она все читала и читала в сумраке, не замечая, что сумрак густеет…
Марк вошел. Она быстро смела со стола письма, и они упали на пол. Нет, не надо, чтобы он застал ее за чтением. Она не могла признаться ему, что еще не читала их до сих пор.
Марк удивился, застав ее в темноте, и хотел включить свет. Аннета остановила его. Они подошли к окну и заговорили. Они смотрели на улицу: в магазинах вспыхивали огни, мимо них торопливо скользили тени. Обоих охватило смущение. Аннета старалась разобраться в новом потоке запутанных чувств. Марк был настороже, его обижало, что она ни разу не намекнула на все, в чем он открылся ей. Говорили холодно, принужденно. Часто умолкали. Марк рассказывал о том, что узнал за день: о последних известиях с фронта, о боях, потерях… Ничего интересного! Аннета не слушала…
И вдруг она молча прижала его к себе. Марк стоял неподвижно, онемев от удивления.
Она сказала:
– Зажги свет! Он повернул выключатель. И увидел письма, разбросанные по полу. Она показала их ему. И призналась во всем, во всем, что хотела от него утаить. Попросила у него прощения. И сказала:
– Друг мой…
Но теперь это уже был не мужчина, в чьих письмах прорывались ноты гнева и гордости. Это был маленький мальчик, и он скрылся к себе в комнату, чтобы совладать со своим волнением.
Аннета не последовала за ним. Она сама не могла справиться со своим волнением. Она стояла на том самом месте, где он покинул ее, и молчала.
Приход Сильвии разрядил их напряжение. Пообедали втроем. Сильвия, всегда такая чуткая, не поняла, что с ними происходит. В них была какая-то тишина, далекость.
Но лишь только Сильвия ушла, они сели за стол и несколько часов подряд просидели рука в руке, тихонько разговаривая. И продолжали перебрасываться фразами из комнаты в комнату даже и после того, как решились наконец расстаться. Ночью Марк встал и босиком подошел к кровати Аннеты: он уселся на низкий стул у ее изголовья. Они уже не говорили. Но жаждали быть вместе, в тесной близости друг к другу.
В наступившей тишине парила измученная душа дома. Печали и страсти этого дома, охваченного пламенем… Этажом ниже семья Бернарденов, обезглавленная потерей сыновей, не de profundis clamat[74 - Из глубины взывает (лат.).] к вечному молчанию… Двумя этажами ниже скорбит Жирер, осиротевший после смерти единственного сына, засохший в своем патриотическом идолопоклонстве, за которое он отчаянно цепляется… Этажом выше, где живут молодые супруги Шардонне, неотвязная, позорная и невысказанная тайна выжигает, словно каленым железом, тело и душу: двух любящих людей, навек соединившихся, она сделала навек чужими… Даже в квартире Аннеты через коридор, в пустой, боязливо запертой комнате, еще носится жаркое дыхание кровосмесительницы, наложившей на себя руки… Дом – как чадный, наполовину сгоревший факел. Из тех, кто остался в живых, никто не смыкает глаз в этот глухой полночный час. Их гложут лихорадка, боль, неотвязные мысли…
Лишь они одни, сын и мать, плывут на гребне потока над этими пылающими душами. Несколько слов, которыми они обменялись, показывают, что оба подумали об этом. Им не хотелось высказать вслух свою мысль, но они взялись за руки, точно страшась потерять друг друга. Они вместе спасались от пламени, как на пожаре в Борго…
В Аннете проснулась материнская тревога, и она сказала своему маленькому Энею:
– А теперь – спать! Это неблагоразумно, мой мальчик. Ты заболеешь.
Но он упрямо тряхнул головой:
– Ты подежурила у моей постели. Теперь моя очередь.
Забрезжил рассвет. Марк заснул сидя, приникнув головой к одеялу. Аннета встала и уложила его на свою постель; он не проснулся. И, пока не наступил день, она просидела в кресле.
Проговорив весь вечер и едва ли не всю ночь, они почти ничего не сказали друг другу, кроме самого насущного: что они снова нашли друг друга и теперь пойдут рука об руку. Но подробную исповедь о том, что наполняло их ум и сердце, они отложили на будущее и продолжали откладывать потом.
Аннета исподволь узнавала, как за последний год менялись взгляды ее сына на войну и общество. И она с волнением прочла между слов (ему неловко было сказать ей это в лицо, а ей неловко слушать), как он открыл и узнал душу своей матери и как стал ее боготворить.
Но те мучительные признания, которые камнем лежали на сердце Марка, он все еще не решался сделать. Аннета не старалась вызвать его на откровенность. Но она поняла, что они будут неотвязно преследовать его, пока он не избавится от них, и пришла на помощь этой беспокойной душе, как опытная акушерка.