Женщина поклонилась ей в пояс и бесшумно исчезла за плотной ковровой занавесью, словно шмыгнула в стену. Тогда Ирина Игнатьевна обратилась к Васе:
– Подойди-ка сюда, Васенька.
Вася приблизился к ней. Она обняла его и поцеловала в лоб, потом посмотрела ему в глаза долгим, каким-то проникновенным взглядом.
– Сиротка ты мой бедный… – сказала она. – Не обижает тебя тётка Екатерина?
– Нет, – отвечал Вася, удивлённый таким вопросом.
– И никто не обижает?
– Нет.
– Это хорошо. Грех обижать сирот. А учиться хочешь?
– Хочу.
– Учись. Ученье – свет…
На этом как бы закончив обязательную часть беседы, она просто спросила своим приятным молодым низким голосом:
– Завтракали?
– Завтракали, маменька, – отвечала Юлия.
– Ну так идите в сад, побегайте – я хочу отдохнуть. Потом поговорим с тобою, Васенька. Расскажешь мне, как тебе живётся.
Дети вышли из комнаты.
Вдруг Юлия зашептала Васе в самое ухо:
– Знаешь… папенька никогда здесь не бывает. Он говорит, что не любит попов. Когда к нам по праздникам попы приезжают, так он сказывается больным. Ссорится за это с маменькой. Вот видишь, как у нас… Только побожись, что никому, никому не скажешь.
И Юлия пустилась бежать, перебирая своими тонкими проворными ножками, обутыми в козловые башмачки, так быстро, что Вася, к удивлению своему, едва поспевал за ней.
Глава 12
Дядюшка Максим
Дядя Максим нравился Васе всё больше. Слыл он среди родни в Гульёнках и в Москве человеком необыкновенного характера и необыкновенной жизни. И впрямь он был человеком иных правил, чем тётушка Екатерина Алексеевна.
Войдя однажды в комнату, когда старая Ниловна помогала Васе умываться, он выслал няньку прочь, велел Васе раздеться догола, стать в круглую деревянную бадью и сам окатил его из огромного кувшина ледяной колодезной водой.
– Не боишься? – спросил он при этом ласково.
– Нет, не боюсь, – ответил Вася, вздрагивая под холодной струёй.
– Инако и быть не может, – заметил дядя Максим. – Природа полезна человеку. Вижу, моряком тебе быть, служить во флоте российском. Недостойно дворянина впусте жить с малолетства, хоть и много таких середь нашего дворянства.
И маленькую Юлию он воспитывал в своих собственных правилах.
Каждый день он посылал её гулять по улицам Москвы, но лошади не велел закладывать. Юлия с гувернанткой гуляли пешком.
Эта восьмилетняя девочка с живыми карими глазками и русыми косичками уверенно водила Васю по кривым московским улицам и переулкам, мимо дворянских особняков и садовых заборов. При этом гувернантка Юлии, уже пожилая француженка, ходила за ней всегда позади, едва поспевая за девочкой.
В первый же день Юлия пошла показывать Васе Москву. По Покровке, узкой, мощёной брёвнами улице, тяжело стуча колёсами, проезжали гружёные телеги и катились кареты.
Вдруг Вася остановился и громко засмеялся.
– Гляди, гляди! – сказал он, показывая Юлии на странный экипаж, в котором ехали франт в коричневом фраке, светло-голубом шёлковом жилете, в высоком цилиндре и дама в пёстрой мантилье и с туго завитой причёской-башней.
Франт сидел верхом в задке этого экипажа, представляющего собою нечто среднее между линейкой и бегунками, а его спутница сидела перед ним боком, поставив ноги на подножку. Впереди же, на самом тычке, кое-как держался возница.
Вася долго со смехом следил за этим нелепым экипажем, отчаянно прыгавшим на своих высоких рессорах по бревенчатому настилу улицы.
– Почему ты смеёшься? – спросила Юлия. – Этот экипаж зовётся у нас гитарой. Разве некрасивый экипаж?
– Нет – ответил Вася. – В Гульёнках я таких не видел.
Потом Юлия показала Васе Кремль, Лобное место на площади, где у длинных торговых рядов толпился народ и ездили огромные кареты четвернёй.
А вот и Воскресенские ворота, и Иверская.
– Скорее сними шапку! Скорей сними! – шепнула Юлия Васе. – Не то собьют.
Между двумя проездами, у ворот, стояла часовня. Шла служба. Двери часовни были открыты, и Вася увидел в глубине огромный образ, сверкающий дорогими украшениями, с тёмным, почти чёрным ликом, озаряемый пламенем сотен свечей.
А вокруг часовни ползали калеки. Тут были и безрукие, и безногие, и слепые, и страшные уроды, с растравленными язвами, с изуродованными голо вами.
Но внимание Васи занимала не пышная служба, не образ, украшенный алмазами, не нищие, просящие милостыню гнусавыми голосами, а женщина в бедном тёмном платье, стоящая на коленях на мостовой, у самого проезда. Проезжающие мимо экипажи чуть не задевали её колёсами.
У женщины измождённое, бледное, без кровинки лицо, лихорадочно горящие глаза, в которых сквозят мука и напряжение. У неё грубые, узловатые руки. В одной из них теплятся огарок восковой свечи, другой она крестится истовым, тяжёлым крестом, бия себя троеперстием в грудь.
Эта женщина с бледным лицом, с горящими, как уголья, чёрными глазами, с порывистыми движениями останется на всю жизнь в памяти Васи. Через десять, двадцать, тридцать лет случайно, мгновенно, неизвестно почему вдруг будет она появляться перед его мысленным взором, вызывая такое же чувство жалости, как и сейчас, – желание разгадать её тайну. Кто обидел её?
– Вася, что же ты загляделся? Пойдём отсюда, – говорит Юлия и тянет его за рукав. – Пойдём, а то ещё попадёшь под лошадь. Только не говори папеньке, что мы были здесь. Он будет смеяться.
Вася медленно отходит прочь.
– А вот это Неглинка, – поясняет Юлия, когда они переходят от Воскресенских ворот по мосту через грязную речушку, протекающую в укреплённых деревянными сваями берегах по просторной захламлённой площади. – Вот это, направо, Петровка. За нею Кузнецкий Мост, куда пошла твоя гувернантка.
– Это что? – спрашивает Вася, указывая на клочок бумаги, приклеенный хлебным мякишем к забору, и начинает читать, с трудом разбирая написанное: – «Про-да-ёца дев-ка честно-го по-ве-де-ния, осьмнадцати лет отроду, там же рыжий жеребец пяти лет, добро выезженный, там же сука гончая по второму полю, там же голубятня на крыльях, спросить у Николы на Щипке, дом Семиконечного».
Бумажка эта тоже поразила Васю.
За обедом он спросил у дяди Максима:
– Разве можно продавать девку вместе с гончей сукой по второму полю?