С этой книгой под мышкой, – и чуть ли не благодаря ей, – я и ушел в армию.
В 1966 г. экзистенциализм стал моей религией. Моей верой, надеждой, любовью и матерью их Софией, премудростью Божьей. В экзистенциализме я тогда обрёл спасение.
Вот эта книга.
Она прошла со мной три года армии и сорок лет блуждания в пустыне.
В ней 563 страницы.
Это, возможно, лебединая песня Оттепели, попытка в последний момент, пока ещё окончательно не завинтили гайки, сообщить русскому читателю о современном состоянии мировой мысли, в конечном счете, о тех «произведениях мировой литературы», которые написаны и продолжают писаться «без разрешения», но главное – о том, как дальше жить: «что значит быть самим собой, как мы должны пользоваться нашей свободой, как мы можем сохранить мужество перед лицом смерти», – ну, это уже цитата из предисловия.
Итак, современный экзистенциализм. 1966 год. Несколько выдержек и обобщенных выводов из книги [в квадратных скобках] и пара моих нынешних замечаний:
[Смысл не имеет никакого отношения к жизненной реальности, которая принципиально неразумна и поэтому бессмысленна]. -Отчаяние, сомнение – это нормально, понял я. Это естественное состояние человеческого сознания. И в то же время это как раз и есть точка отсчета. Дно, на которое ты упал, это всего лишь место, от которого надо оттолкнуться, чтобы снова подняться на поверхность. Но делать это надо быстрей, – потому что под всяким дном есть ещё большая глубина – отчаяния, сомнения, страха. По принципу, который отметил Станислав Ежи Лец: «Когда я дошел до дна, снизу постучали».
[Речь идет о подлинном отчаянии, т. е. возникающем не из-за отдельных жизненных лишений, а в связи с общим метафизическим чувством]. —
Это «общее метафизическое чувство» отчаяния есть чувство несправедливости Вселенной и жизни в ней, которая кончается не только личной смертью, но и конечным распадом самой Вселенной, – такое отчаяние является стартовой площадкой для мужества, для вызова абсурду. Под таким углом зрения абсурд становится нормой, а мужество перед лицом смерти – естественным способом жить. Мужество, таким образом, становится онтологической категорией, условием бытия. Эта идея меня совершенно заворожила. Где же еще можно было проверить мужество как онтологическую категорию, если не в тюрьме или в армии? Армия казалась мне более романтическим выбором.
[Задача человека заключается в том, чтобы, находясь в мире враждебного абсурда, найти путь к подлинной жизни, к истинному существованию. – Существование человека расщепляется на подлинное и неподлинное. Подлинное и неподлинное существования резко противостоят друг другу. – Подлинное существование человека есть его экзистенция, т. е. внутренняя свобода, стремящаяся себя проявить, саморефлексия, внутреннее переживание, возможность спрашивать самого себя и делать собственный выбор в мире бессмысленности и абсурда]. —
Цель и суть этого выбора – мужественное приятие своего удела. Когда мужественно принимаешь свой абсурдный удел, – прекращаются всякие вопросы, проблемы и недоумения. Чего уж тут недоумевать, если абсурд – это нормально? Вся суть в том, что тебя ничто не может удивить. Замечательная позиция в 18 лет.
[Неподлинное существование это жизнь человека как члена общества]. —
Это жизнь человека в составе коллектива, роя, – будь то нация, партия или семья вкупе со всеми родственниками. Жизнь с ними и тем более для них – вот неподлинное существование. А также университет и учеба в нем. Жить надо одному в тайге на берегу озера, подальше от железной дороги и промышлять охотой. Ну и писать бессмертные книги. Так я понимал подлинную жизнь в 1966 г., читая сборник «Современный экзистенциализм».
[В неподлинном мире, т. е. в мире любого коллектива, господствует толпа, «Оно», «Das Man», общественное мнение, формой проявления которого в повседневной жизни выступют пустословие, недоброжелательное любопытство, двусмысленность, безответственность, пошлость. – Человек в толпе рассматривается как предмет. Но «я» – это не вещь, не предемет, а свобода, возможность осуществления самого себя, своей экзистенции. – Экзистенция есть внутреннее соотношение индивида с самим собой]. —
Принципами этого внутреннего соотношения вполне могут быть пушкинские «покой и воля» или православные «непамятозлобие и бодрствование», или «недеяние», или «благоговение перед жизнью», или «безупречность и борьба с чувством собственной важности», или «страх Божий», – всё, что угодно, главное, – чтобы это было действительно твоё, внутреннее, переживаемое глубоко и со всей отдачей, чтобы это было для тебя тем, что Дон Хуан называл «путём сердца», т. е. чтобы этот путь гармонически соответствовал твоей собственной сущности вплоть до мельчайших деталей твоей повседневной жизни.
[Внутренняя душевная жизнь индивида принадлежит лишь ему одному, и никакая история не может коснуться этой области. – Каждый человек является в сущности экзистенциалистом, и если он этого не сознаёт, то лишь потому, что не прислушивается к своему экзистенциальному «я», оставаясь во власти своего внешнего отчужденного бытия, которое есть не существование, а бегство от него, побуждаемое страхом перед самим собой. – Общественная жизнь человека, сколь бы ни была она значительной и плодотворной и какое бы удовлетворение она ему ни доставляла, ни в малейшей степени не снимает мучительности его страданий, хотя и создает видимость этого снятия, в которой пытается найти себе убежище человек. – Цель и смысл человеческой жизни – вопреки всем диссонансам и противоречиям мира сохранить и утвердить себя как личность, т. е. как самобытного, неповторимого и незаменимого человека. – Человек творит себя из ничего. Человек «брошен в мир» без сущности. Он сам ее создает в процессе своего существования. – Человек есть всегда становление: то, что раньше было лишь возможным, потенциальным, – реализуется, становится действительностью, подлинной жизнью. – Человек не может быть то свободным, то рабом. Он или всегда и целиком свободен, или его нет вовсе. – Человек борется за себя сам. – Быть свободным, – значит быть самим собой. – Существовать – значит свободно выбирать свою сущность, становиться собой, подняться до уровня личности. – В конце концов «быть» – значит выбирать себя.] —
Мир, т. е. коллектив, «Оно», старается превратить человека в вещь, чтобы он не «был», а только «казался». Это ведет к деперсонализации человека, к его превращению в предмет, которым можно манипулировать как угодно, особенно в целях коллектива, толпы, абстрактного всеобщего.
[Единственный способ принадлежать самому себе – это не отождествлять себя с замкнутой системой детерминированных интересов, но утвердить самого себя как творческую возможность, как мыслящее и свободное существо.] —
Еще раз хочу напомнить: вот этот текст открыто опубликован в 1966 г. в СССР, в сверхзамкнутой системе сверхдетерминированных интересов, где всё было сделано и каждый день делалось для того, чтобы человек НЕ утвердил самого себя как творческую возможность, НЕ утвердил себя как мыслящее и свободное существо! Куда же смотрела цензура? Кто дал «добро»? Может быть, коллеги того гэбэшника, курировавшего дискуссию о счастье в ленинградском НИИ, который сообщил публике, что я – экзистенциалист? Вот загадка для исследователей жизни «совка». А может быть «совок» на самом деле вовсе и не был таким «совком», каким его теперь изображают?
[Выбирая себя, я созидаю мир. – Человек, осужденный быть свободным, несет всю тяжесть мира на своих плечах: он ответствен за мир и самого себя как за определенный способ бытия. – Мы ответственны за то, ЧЕМ мы являемся. – Каждая ситуация есть МОЯ ситуация, потому что она является отражением моего свободного выбора. Поэтому в жизни нет случайностей. Ни одно общественное событие, возникшее внезапно и увлекшее меня, не приходит извне: если я мобилизован на войну, эта война есть МОЯ война, я виновен в ней и я ее заслуживаю. Я ее заслуживаю прежде всего потому, что мог бы всегда уклониться от нее – стать дезертиром или покончить с собой. Если я этого не сделал, значит, я ее выбрал, стал ее соучастником.]
С «войной» всё вообще совпало совершенно мистически. В 1968 г. я не стал дезертиром и не покончил с собой. Поэтому несу ответственность. Хотя теперь интерпретирую эти события совершенно иначе, чем делал это тогда, в 68-м, исполненный ненависти к своим и презрения к чужим.
Теперь я ясно вижу историческую безответственность и тех и других, комплекс мученичества и жертвы на одной стороне и упрямое топтание на месте, – в традиции Единой Поднебесной до последнего моря, – на другой.
Но ни от «комплекса», ни от «топтания на месте» не оступить, не отойти ни на шаг, и бесполезно обвинять, бесполезно искать виновного, бесполезно становится на одну сторону, как бесполезно становится и на другую.
Этническая история – это боль, но боль постепенно пройдёт, – даже если её пока культивируют сознательно мазохисты всех оттенков.
Боль пройдёт и абсурд обернётся смыслом, и отчаяние станет странным и ненужным…
Тогда будут только новое небо и новая земля.
Предположим?
Сегодня, бегло пролистав порядка трёхсот страниц своей бывшей «библии», я страшно устал.
Я устал от ощущения той невероятной богооставленности, в состоянии которой находится большинство представленных в этой книге экзистенциалистских авторов (за исключением католической их ветви); устал от их метафизической, трансцендентной беспочвенности, от их «заброшенности», – но не в мир естественной повседневной жизни, из которой только и вырастает жизнь вечная, а в океан испуганного человеческого, слишком человеческого сознания, где не видно и следа спасательных шлюпок Бога.
Дай покой, Господи, душам их, как Ты дал моей, и дай всем нам волю…
Тем не менее тогда, в 1966 г., это было богатством.
Кладом на необитаемом острове.
Подумать только, что богатством этим, этим тогдашним моим спасением я был обязан, в конечном счёте, неизвестному гэбэшнику-интеллектуалу из секции тонкой идейной пропаганды и контрпропаганды. Ведь это он крестил меня в апреле 1966 года в мою юношескую религию.
Коллектив НИИ ещё неделю гуськом шел в лабораторию, где я возился у токарного станка, и жал герою руку. На что герой спесиво говорил: «Ведь я же сказал: счастье – это когда ты один».
«Ну это Вы уже перегибаете палку», отвечали недовольные технари.
Больше «недовольных» не было, – за вражеское выступление на дискуссии о счастье меня никто не наказал.
Что говорить, Святая Русь, как это ей и положено, обладает женским характером, – одного швыряет в ссылку за безобидные частные стихи, другого не трогает даже за публичное антисоветское выступление.
Зато через восемь лет, в 1972 г. (когда бессмертный Чак Берри спел свою песню You Never Can Tell), реакция была уже по полной программе, – на этот раз меня выкинули из университета без малейшего промедления, – и за гораздо меньший грех, чем неверие в счастье строительства коммунизма.
Правда, и русская геологическая эпоха была уже не та: 1966-й был годом ссылки Бродского (как-никак, а всё же дома), а 1972-й – уже годом его высылки в никуда (и не давать ему дома ни огня, ни пищи, ни воды, ни крова, ни железа, ни жизни).
Кстати об эпохе.
Сейчас сложилось такое представление, что суд над тунеядцем Бродским был центральным событием русской жизни середины 1960-х гг.
Однако, например, ни мои одноклассники (11-й класс, вполне взрослые люди), ни я об этом процессе почти ничего не слышали.
Правда, моя матушка что-то там трендела за воскресным обедом о каком-то позорище с каким-то тунеядцем, но только в том смысле, что тунеядец этот был некоренной национальности и мог, таким образом, вызвать репрессии против остальных представителей этой же национальности (к 1965 г. уже всем в нашем доме, а не только мне, было наконец ясно, какой мы «национальности», поэтому о ней молчали ещё круче), так что трендение это постепенно, как, впрочем, бывало и всегда, превращалось в очередной предлог устроить «нашему дураку» превентивную взбучку, чтобы не трепал в школе языком, не болтал лишнего и вообще не высовывался.
Поскольку в советских газетах я читал тогда только сообщения о хоккее, никакой другой информации о гонениях на гениального поэта у меня не было и я даже не предствлял, что живу в одном городе с естественным кандидатом на Нобелевку.
Однако стихи Бродского уже сидели в сознании, хотя я еще и не знал, что это стихи Бродского.
Уже осенью 1965 г. Клячкин пел на порванной в трех местах пленке моей «Астры»:
«Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы. Увечны они и горбаты, голодны, полуодеты, глаза их полны заката, сердца их полны рассвета…».
Этого было вполне достаточно, чтобы понять, что неизвестный автор этих стихов – гений (я сначала думал, что это сам Клячкин). Пилигримы, естественно, эти были мы. Это наши глаза были полны заката, а сердца полны рассвета. С этого мы начинали. С «вельтшмерц», с мировой скорби, с вселенского пессимизма.
И потом еще вот это, в кайф одиночеству: