Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Мартовские дни 1917 года

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Более надежными являются «Записки о революции» Суханова, где наиболее подробно и в хронологической последовательности изложены перипетии, связанные с переговорами в ночь на 2-е марта. Большая точность изложения объясняется не только свойствами мемуариста, игравшего первенствующую роль со стороны Исп. Ком. в переговорах, но и тем, что еще 23 марта ему было поручено Исп. Ком. составить очерк переговоров. Суханов поручения не выполнил, но, очевидно, подобрал предварительно соответствующий материал: поэтому он так отчетливо запомнил «все» до пятого дня – это была «сплошная цепь воспоминаний, когда в голове запечатлевался чуть ли не каждый час незабвенных дней». И совершенно неизбежно в основу рассказа надо положить изложение Суханова, хотя и слишком очевидно, что иногда автор теоретические обоснования подводит post factum и себе приписывает более действенную, провидящую роль, нежели она была в действительности.

I. Среди советской демократии

1. Тактическое банкротство

По чьей инициативе начались переговоры. Представитель крайнего течения, большевик Шляпников, определенно утверждает, что Исп. Ком. стал обсуждать вопрос о конструкции власти по «официальному предложению» со стороны Комитета Гос. Думы. Противоположную версию устанавливает другой представитель «революционной демократии», Суханов, не принадлежавший к группе лиц, входящих в ленинскую фалангу; понимая, что «проблема власти» – основная в революции, именно он настаивал на обсуждении ее в Исп. Ком., и по его инициативе возникла мысль о необходимости вступить в переговоры с представителями «цензовой общественности». Версия Суханова, как увидим, более достоверна[6 - Надо иметь в виду, что Шляпников в эти дни работал в значительной степени на периферии и был поглощен текущей работой (непосредственным участием в «боевом» действии и мало интересовался вопросом, что из «этого выйдет»). Последовательный «революцюнизм» мешал ему, уже в качестве мемуариста, признать инициативу, исходившую от советских кругов.], хотя Стеклов, официальный докладчик Исп. Ком. на Совещании Советов 30 марта, дававший через месяц отчет перед собранием и рассказавший историю «переговоров», развивал то же положение, что и Шляпников: думский-де Комитет начал переговоры «по собственной инициативе» и вел их с советскими представителями, как с «равноправной политической стороной».

Так или иначе вопрос об организации власти подвергся обсуждению в Исп. Комитете днем 1 марта – вернее урывками происходил довольно случайный и бессистемный обмен мнений по этому поводу, так как текущие вопросы («куча вермишели», по выражению Суханова) постоянно отвлекали внимание. Беседы происходили, как утверждает Шляпников, в связи с сообщением Чхеидзе, что Врем. Комитет, взяв на себя почин организации власти, не может составить правительство без вхождения в него «представителей левых партий». Намечались три течения: одно из них (согласно традиционной догме) отвергало участие социалистов во власти в период так называемой «буржуазной» революции; другое (крайнее) требовало взять управление в свои руки; третье настаивало на соглашении с «цензовыми элементами», т.е. споры шли по схеме: власть буржуазная, коалиционная или демократическая (социалистическая). В 6-м часу Исп. Ком. вплотную подошел к разрешению проблемы власти и даже подверг вопрос баллотировке, причем 13 голосами против 7 или 8 постановил не входить в цензовое правительство.

Впоследствии была выдвинута стройная теоретическая схема аргументаций, объяснявшая, почему демократия, которой якобы фактически принадлежала власть в первые дни революции в Петербурге, отказалась от выполнения павшей на нее миссии. Такую попытку сделал Суханов в «Записках о революции». Другой представитель «советской демократии», Чернов, непосредственно не участвовавший еще в то время в революционных событиях, касаясь в своей исторической работе «Рождение революционной России» решения передать власть «цензовой» демократии, не без основания замечает, что в данном случае победила «не теория, не доктрина», а «непосредственное ощущение обузы власти» и желание свалить эту обузу под соусом теоретического обоснования на «плечи цензовиков». Пять причин, побуждавших к такому действию и свидетельствовавших об отсутствии «политической зрелости» и о «тактическом банкротстве» руководящего ядра, исчисляет Чернов: 1. Не хватало программного единодушия. 2. Цензовая демократия была налицо «во всеоружии всех своих духовных и политических ресурсов», революционная же демократия была представлена на месте действия случайными элементами, «силами далеко не первого, часто даже и не второго, а третьего, четвертого и пятого калибра». Самые квалифицированные силы революционной демократии находились в далекой ссылке или в еще более далеком изгнании. 3. У цензовиков были «всероссийские имена», руководители же революционной демократии за немногими исключениями являлись «для широкого общественного мнения загадочными незнакомцами», о которых враги могли «распространять какие угодно легенды». 4. Крупнейшие деятели рев. демократии были «абсолютно незнакомы с техникою государственного управления и аппаратом его», и «прыжок из заброшенного сибирского улуса или колонии изгнанников в Женеве на скамьи правительства был для них сходен – с переселением на другую планету». 5. «Буржуазные партии» имели за собой свыше десяти лет открытого существования и устойчивой, гласной организации – трудовые, социалистические и революционные партии держались почти всегда лишь на голом скелете кадров «профессиональных революционеров».

Пространную аргументацию несколько кичливых представителей эмигрантских «штабов»[7 - Надо признать, что появление на исторической авансцене представителей политической эмиграции – «людей знания», которых на мартовском съезде к.-д. приветствовал фактический вождь тогдашней «цензовой общественности», – ничего положительного революции не дало: слишком оторвались они от реальной русской жизни.] – подобную же аргументацию развивает и Троцкий в «Истории русской революции» – можно было бы кратко подытожить словами Милюкова на упомянутом митинге 2 марта в Екатерининском зале Таврического дворца, когда бывший лидер думской оппозиции с большим преувеличением говорил о единственно организованной «цензовой общественности». Во всех этих соображениях имеется, конечно, доля истины, но все они аннулировались в тот момент аргументом, который представляло собой настроение масс и сочувствие последних революционным партиям. «Престиж Думы» был огромен, несравним с вожаками левых, известных лишь в узком круге, – усиленно подчеркивает и Маклаков, а между тем для успокоения революционной стихии имело огромное значение вхождение именно Керенского в состав Временного правительства, причем играло роль само по себе не имя депутата, а его принадлежность к революционной демократии. Оспаривать этот факт не приходится, так как сама военная власть с мест, где разбушевалась стихия, систематически взывала в первые дни к новой власти и требовала прибытия Керенского. Неоспоримо, что правительство, составленное из наличных членов Исп. Ком., было бы весьма неавторитетно, но почти столь же неоспоримо, что революционная общественность могла бы составить такое правительство из имен более или менее «всероссийских», которое имело бы в те дни, быть может, больше влияния, чем случайно составленное и не соответствовавшее моменту «Временное правительство», которое приняло бразды правления в революционное время[8 - Вопрос о техническом правительственном аппарате не так уже неразрешим на практике. В 18 г. немцы разрешили его просто, создав при социалистическом кабинете «управляющих делами» – Fachminister.].

Основная причина «передачи» власти цензовым элементам, или, вернее, отказ от каких-либо самостоятельных попыток создать однородное демократическо-социалистическое правительство, лежала не в сознании непосильной для демократии «обузы власти», а в полной еще неуверенности в завтрашнем дне. В этом откровенно признавался впоследствии в Совещании Советов докладчик о «временном правительстве» Стеклов – один из тех, кто непосредственно участвовал в ночных переговорах 1—2 марта: «…когда намечалось… соглашение, было совсем неясно, восторжествует ли революция не только в форме революционно-демократической, но даже в форме умеренно-буржуазной. Вы… которые не были здесь, в Петрограде, и не переживали этой революционной горячки, представить себе не можете, как мы жили: окруженные вокруг Думы отдельными солдатскими взводами, не имеющими даже унтер-офицеров, не успевши еще сформировать никакой политической программы движения… Нам не было известно настроение войск вообще, настроение Царскосельского гарнизона, и имелись сведения, что они идут на нас. Мы получали слухи, что с севера идут пять полков, что ген. Иванов ведет 26 эшелонов, на улицах раздавалась стрельба, и мы могли допускать, что эта слабая группа, окружавшая дворец, будет разбита, и с минуты на минуту ждали, что вот придут, и если не расстреляют, то заберут нас. Мы же, как древние римляне, важно сидели и заседали, но полной уверенности в успехе революции в этот момент совершенно не было».

Слишком легко после того как события произошли, отвергнуть этот психологический момент и утверждать, что «царизм» распался, как карточный домик, что режим, сгнивший на корню, никакого сопротивления не мог оказать, что «военный разгром революции был немыслим». Дело, конечно, было не так. Успех революции, как показал весь исторический опыт, всегда зависит не столько от силы взрыва, сколько от слабости сопротивления. Это почти «социологический» закон. У революции 17 года не было организованной реальной военной силы. Все участники революции согласны с тем, что цитадель революции – Таврический дворец – была в первые дни беззащитна. В ночь на 28 февраля находившиеся в Гос. Думе фактически не располагали ни одним ружьем – признает Керенский (La Verite). Имевшееся артиллерийское орудие было без снарядов, бездейственны были и пулеметы (Мстиславский). Потому так легко возникала паника в стенах Таврического дворца – и не только в первый день, как о том свидетельствуют мемуаристы: достаточно было дойти неверному слуху о сосредоточении в Академии Генеральн. Штаба 300 офицеров, вооруженных пулеметами, с целью нападения на революционную цитадель. Казалось, что небольшая организованная воинская часть без труда ликвидирует восстание или по крайней мере его внешний центр[9 - Таково же было ощущение и в Москве. Первый председатель Совета Хинчук в своих воспоминаниях попытку посеять панику приписывает «храбрым» интеллигентным «вождям» из Комитета общ. организаций и полученным сведениям о наступлении Эверта с Зап. фронта, и противопоставляет растерянность «общественников» уверенности рабочих, опиравшихся на то, что «воинские части группами, полным составом» отдавали себя в распоряжение Совета. Старый большевик, Смидович сделал по этому поводу примечание: «Ничего подобного не было. Еще около недели в нашем распоряжении были только тысячи полторы сброда (большинство без винтовок) да пара пушек без снарядов, кажется, без замков».]. И если такой части не нашлось, то это объясняется не одной растерянностью разложившейся власти, а и тем, что уличное неорганизованное движение в критический момент оказалось сцеплено с Государственной Думой – поднять вооруженную руку против народного представительства психологически было уже труднее, учитывая то обстоятельство, что во время войны армия превратилась в сущности в «вооруженный народ», как то неоднократно признавалось в самом правительстве (см., напр., суждения в Совете министров в 15 году). Война парализовала в значительной степени волю к противодействию, и Суханов совершенно прав, утверждая, что Комитет Гос. Думы служил «довольно надежным прикрытием от царистской контрреволюции», отсюда рождалось впечатление, что власть «явно запускала движение», и подтверждалась распространенная легенда о «провокации».

Если в Петербурге 1 марта, когда решался вопрос о власти, переворот закончился уже победоносно, то оставалось еще неизвестным, как на столичные события реагирует страна и фронт. Керенский, не очень следящий за своими словами, в одной из последних книг (La Verite) писал, что к ночи 28-го вся страна с армией присоединилась к революции. Это можно еще с оговоркой сказать о второй столице Империи, где ночью 28-го было уже принято обращение Городской Думы к населению, говорившее, что «ради победы и спасения России Госуд. Дума вступила на путь решительной борьбы со старым и пагубным для нашей родины строем». Но народ, который должен был фактически устранить «от власти тех, кто защищал старый порядок, постыдное дело измены», 1 марта в сущности стал лишь «готовиться к бою», как выражается в своих воспоминаниях непосредственный наблюдатель событий, будущий комиссар градоначальства с.-р. Вознесенский. Полное бездействие власти под начальством ген. Мрозовского определило успех революции и ее бескровность: три солдата и рабочий – такова цифра жертв восстания в Москве… В матери русских городов – Киеве, где узнали о перевороте лишь 3-го и где в этот день газеты все же вышли с обычными «белыми местами», еще первого был арестован по ордеру губ. жанд. управления старый народоволец, отставн. полк. Оберучев, вернувшийся из эмиграции в середине февраля «на родину». Во многих губерниях центра России (Ярославль, Тула и др.) движение началось 3-го. Жители Херсона даже 5 марта могли читать воззвание губернатора Червинского о народных беспорядках в Петербурге, прекращенных Родзянко в «пользу армии, Государя и отечества». На фронт весть о революции, естественно, пришла еще позже – во многих местах 5—6 марта; об отречении Императора на некоторых отдельных участках узнали лишь в середине месяца. Местечковый еврей, задавший в это время одному из мемуаристов (Квашко) вопрос: «а царя действительно больше нет, или это только выдумка», – вероятно, не был одинок. В захолустье сведения о происшедших событиях кое-где проникли лишь к концу месяца. Для иностранных читателей может быть убедительно свидетельство Керенского, что на всем протяжении Империи не нашлось ни одной части, которую фактически можно было двинуть против мятежной столицы, то же, конечно, говорит и Троцкий в своей «Истории революции». Но это малоубедительно для русского современника, знающего, что фронтовая масса и значительная часть провинции о событиях были осведомлены лишь после их завершения.

Чернов делает поправку (то же утверждение найдем мы и в воспоминаниях Гучкова): войсковую часть можно было отыскать на фронте, но посылка ее не достигла бы цели, ибо войска, приходившие в Петербург, переходили на сторону народа. Но это только предположение, весьма вероятное в создавшейся обстановке, но все-таки фактически неверное, вопреки установившейся версии, даже в отношении того немногочисленного отряда, который дошел до Царского Села во главе с ген. Ивановым к вечеру 1 марта[10 - Легенду эту породило неверное сообщение, полученное председателем Думы Родзянко и сообщенное им ген. Рузскому на Северном фронте.]. Большевистские историки желают доказать, что «демократия», из которой они себя выделяют, отступила на вторые позиции не из страха, возможности разгрома, революции, а в силу паники перед стихийной революционностью масс: в первые дни – вспоминает большевизанствующий с.-р. Мстиславский – «до гадливости» чувствовалось, как «верховники» из Исп. Ком. боялись толпы[11 - Для характеристики искренности мемуариста, которому 27-го «и пойти было некуда» (столь неожиданна для него была нарастающая февральская волна), можно привести такую выдержку из записи Гиппиус 1 марта: «По рассказам Бори (т.е. Андрея Белого), видевшего вчера и Масловского и Разумника, оба трезвы, пессимистичны, оба против Совета, против «коммуны» и боятся стихии и крайности».]. Бесспорно, страх перед неорганизованной стихией должен был охватывать людей, хоть сколько-нибудь ответственных за свои действия и не принадлежавших к лагерю безоговорочных «пораженцев», ибо неорганизованная стихия, безголовая революция, легко могла перейти в анархию, которая не только увеличила бы силу сопротивления режима, но и неизбежно порождала бы контрреволюционное движение страны во имя сохранения государственности и во избежание разгрома на внешнем фронте.

Керенский, быть может, несколько преувеличивая свои личные ощущения первых дней революции, объективно прав, указывая, что никто не ожидал произошедшего хаоса, и у всех была только одна мысль, как спасти страну от быстро наступающей анархии. Элементарный здравый смысл заставлял демократию приветствовать решение Временного Комитета взять на себя ответственную роль в происходивших событиях и придать стихийному движению характер «революции», ибо история устанавливала и другой «социологический закон», в свое время в таких словах формулированный не кем иным, как Лениным: «Для наступления революции недостаточно, чтобы “низы не хотели”, требуется, чтобы и “верхи не могли” жить по-старому», т.е. «революционное опьянение», как выразился Витте в воспоминаниях, должно охватить и командующий класс. Витте довольно цинично называл это «умственной чесоткой» и либеральным «ожирением» интеллигентной части общества, доказывая, что «революционное опьянение» вызывает отнюдь не «голод, холод, нищета», которыми сопровождается жизнь 100-миллионного непривилегированного русского народа. В одном старый бюрократ был прав: «главным диктатором» революции не является «голодный желудок» – этот традиционный предрассудок, как нежизненный постулат, пора давно отбросить. Голод порождает лишь бунт, которому действительно обычно уготован один конец: «самоистребление». Алданов справедливо заметил, что о «продовольственных затруднениях» в Петербурге, в качестве «причин революции», историку после 1920 года писать «будет неловко». Мотив этот выдвигался экономистами в начале революции (напр., доклад Громана в Исп. Ком. 16 марта); в позднейшей литературе, пожалуй, один только Чернов все еще поддерживает версию, что на улицу рабочих вывел «Царь-Голод», – впрочем, весьма относительный: сообщение градоначальника командующему войсками 23 февраля считало причиной беспорядков еще только слух, что будут отпускать 1 ф. хлеба взрослому и полфунта на малолетних.

Ленин, который все всегда знал заранее на девять десятых, утверждал после революции, еще в дни пребывания за границей, что буржуазия нужна была лишь для того, чтобы «революция победила в 8 дней»[12 - Слова Ленина на апрельской конференции 17 г. У Ленина издалека составилось весьма своеобразное представление о ходе революции, оно совершенно не соответствовало истинному положению дел. Он писал в своих «Письмах издалека», напечатанных в «Правде»: «Эта восьмидневная революция была, если позволительно так метафорически выразиться, «разыграна» точно после десятка главных и второстепенных репетиций: «актеры» знали друг друга, свои роли, свои места, свою обстановку вдоль и поперек, насквозь, до всякого сколько-нибудь значительного оттенка политических настроений и приемов действия».].

Мемуаристы противоположного лагеря с той же убедительностью доказывают легкую возможность разгрома революции при наличности некоторых условий, которых в действительности по тем или другим причинам не оказалось. «Революция победила в 8 дней» потому, что страна как бы слилась в едином порыве и общности настроений, – столичный бунт превратился во «всенародное движение», показавшее, что старый порядок был уже для России политическим анахронизмом, и тогда (после завершения переворота) в стихийности революции начали усматривать гаранты незыблемой ее прочности (речь Гучкова 8 марта у промышленников).

В историческом аспекте можно признать, что современники в предреволюционные дни недооценивали сдвига, который произошел в стране за годы войны под воздействием оппозиционной критики Гос. Думы, привившей мысль, что национальной судьбе России при старом режиме грозит опасность, что старая власть, «безучастная к судьбе родины и погрязшая в позоре порока… бесповоротно отгородилась от интересов народа, на каждом шагу принося их в жертву безумным порывам произвола и самовластия» (из передовой статьи «Рус. Вед.» 7 марта). В политической близорукости, быть может, повинны все общественные группировки, но от признания этого факта нисколько не изменяется суть дела: февральские события в Петербурге, их размах, отклик на них и итог оказались решительно для всех неожиданными – «девятый вал», по признанно Мякотина (в первом публичном выступлении после революции), пришел тогда, «когда о нем думали меньше всего». Теоретически о грядущей революции всегда говорили много – и в левых, и в правых, и в промежуточных, либеральных кругах. Предреволюционные донесения агентуры Департамента полиции и записи современников полны таких предвидений и пророчеств – некоторым из них нельзя отказать в прозорливости, настолько они совпали с тем, что фактически произошло. В действительности же подобные предвидения не выходили за пределы абстрактных расчетов и субъективных ощущений того, что Россия должна стоять «на пороге великих событий». Это одинаково касается как предсказаний в 16 году некоего писца Александро-Невской лавры, зарегистрированных в показаниях филеров, которые опекали Распутина, так и предвидений политиков и социологов. Если циммервальдец Суханов был убежден, что «мировая социальная революция не может не увенчать собой мировой империалистической войны», то его прогнозы в сущности лежали в той же плоскости, что и размышления в часы бессонницы в августе 14 года вел. кн. Ник. Мих., записавшего в дневник: «К чему затеяли эту убийственную войну, каковы будут ее конечные результаты? Одно для меня ясно, что во всех странах произойдут громадные перевороты, мне мнится конец многих монархий и триумф всемирного социализма, который должен взять верх, ибо всегда высказывался против войны». Писательница Гиппиус занесла в дневник 3 октября 16 года: «Никто не сомневается, что будет революция. Никто не знает, какая и когда она будет, и не ужасно ли? – никто не знает об этом». (Предусмотрительность часто появляется в опубликованных дневниках post factum.) Во всяком случае, не думали, потому что вопрос этот в конкретной постановке в сознании огромного большинства современников не был актуален, – и близость революции исчислялась не днями и даже не месяцами, а может быть, «годами». Говорили о «революции» после войны – (Шкловский). Даже всевидящий Ленин, считавший, что «всемирная империалистическая война» является «всесветным режиссером, который может ускорить революцию» («Письма издалека»), за два месяца до революции в одном из своих докладов в Цюрихе сделал обмолвку: «Мы, старики, быть может, до грядущей революции не доживем». По наблюдениям французского журналиста Анэ, каждый русский предсказывал революцию на следующий год, в сущности не веря своим предсказаниям. Эти общественные толки, поднимавшиеся до аристократических и придворных кругов, надо отнести в область простой разговорной словесности, конечно, показательной для общественных настроений и создавшей психологию ожидания чего-то фатально неизбежного через какой-то неопределенный промежуток времени.

Ожидание нового катаклизма являлось доминирующим настроением в самых различных общественных кругах – и «левых» и «правых», после завершения «великой русской революции», как «сгоряча» окрестили 1905 год. Россию ждет «революция бесповоротная и ужасная» – положение это красной нитью проходит через перлюстрированную Департаментом полиции частную переписку (мы имеем опубликованный отчет, напр., за 1908 г.). Человек весьма консервативных политических убеждений, харьковский проф. Вязигин писал: «Самые черные дни у нас еще впереди, а мы быстрыми шагами несемся к пропасти». Ему вторит политик умеренных взглядов, член Гос. Сов. Шипов: «родина приближается к пропасти»… «предстоящая неизбежная революция легко может вылиться в форму пугачевщины». И все-таки Шипов, путем размышления, готов признать, что «теперь чем хуже, тем лучше», ибо «чем скорее грянет этот гром, тем менее он будет страшен и опасен». И более левый Петрункевич хоть и признает, что наступила «полная агония» правительственной власти, что «теперь борьба демократизировалась в самом дурном смысле», что «выступили на арену борьбы необузданные и дикие силы», однако все это, по его мнению, свидетельствует, что «мы живем не на кладбище». «Будущее в наших руках, если не впадет в прострацию само общество», – успокаивает редактор «Рус. Вед.» Соболевский сомневающегося своего товарища по работе проф. Анучина и т.д. И очень часто в переписке государственных деятелей, ученых и простых обывателей, с которой ознакамливались перлюстраторы, звучит мотив: «вряд ли без внешнего толчка что-нибудь будет». В кругах той либерально-консервативной интеллигенции, которая под водительством думского прогрессивного блока претендовала на преемственность власти при новых парламентских комбинациях, ожидание революции, вышедшей из недр народной толщи и рисовавшейся своим радикальным разрешением накопившихся социальных противоречий какой-то новой «пугачевщиной», «русским бунтом, бессмысленным и беспощадным», по выражению еще Пушкина, носило еще менее реалистические формы. Революционный жупел, поскольку он выявлялся с кафедры Гос. Думы, здесь был приемом своего рода педагогического воздействия на верховную власть в целях принудить ее капитулировать перед общественными требованиями. В действительности мало кто верил, что то, «чего все опасаются», может случиться, и в интимных разговорах, отмечаемых агентами Департамента полиции (и не только ими), ожидаемая революция заменялась «почти бескровным» дворцовым переворотом – до него в представлении оппозиционных думских политиков оставалось «всего лишь несколько месяцев», даже, может быть, несколько недель.

2. Неожиданность революции

«Революция застала врасплох только в смысле момента», – утверждает Троцкий. Но в этом и была сущность реального положения, предшествовавшего 27 февраля. Несомненен факт, устанавливаемый Сухановым, что ни одна партия непосредственно не готовилась к перевороту. Будущий левый с.-р. Мстиславский выразился еще резче: «Революция застала нас, тогдашних партийных людей, как евангельских неразумных дев, спящими». Большевики не представляли собой исключения – накануне революции, по образному выражению Покровского, они были «в десяти верстах от вооруженного восстания». Правда, накануне созыва Думы они звали рабочую массу на улицу, на Невский, противопоставляя свою демонстрацию в годовщину для суда над с.-д. депутатами 10 февраля проекту оборонческих групп «хождения к Думе» 14 февраля, но фактически это революционное действие не выходит из сферы обычной пропаганды стачек.

Нельзя обманываться лозунгами: «Долой царскую монархию» и «Да здравствует Временное Революционное Правительство» и т.д. – то были лишь традиционные присказки всякой прокламации, выходившей из революционного подполья. Рабочие не вышли на улицу. Быть может, свою роль сыграла агитация думских кругов, выступавших с предупреждением о провокационном характере призывов[13 - См. мои книги «На путях к дворцовому перевороту» и «Золотой немецкий ключ к большевистской революции».], но еще в большей степени полная раздробленность и политическое расхождение революционных штабов. Характерно, что близкие большевикам так называемые «междурайонцы» в особом листке, выпущенном 14 февраля, «признавали нецелесообразным общее революционное выступление пролетариата в момент не изжитого тяжелого внутреннего кризиса социалистических партий и в момент, когда не было основания рассчитывать «на активную поддержку армии». «Обычное», конечно, шло своим чередом, ибо революционные штабы готовили массы к «грядущему выступлению». И тот же петербургский междурайонный комитет с.-дем. в международный день работниц 23 февраля (женское «первое мая») выпускает листовку с призывом протестовать против войны и правительства, которое «начало войну и не может ее окончить». Трудно поэтому уличное выступление 23 февраля, которое вливалось в нарастающую волну стачек, имевших всегда не только экономический, но и политический оттенок, назвать «самочинным». Военные представители иностранных миссий в телеграмме в Ставку движение, начавшееся 23-го, с самого начала определили как манифестацию, экономическую по виду и революционную по существу (Легра). Самочинность его заключалась лишь в том, что оно возникло без обсуждения «предварительного плана», как утверждали донесения Охранного отд. 26 февраля. Дело касается партийных комитетов, которые были далеки от мысли, что «женский день» может оказаться началом революции, и не видели в данный момент «цели и повода» для забастовок (свидетельство рабочего Ветрова, состоявшего членом выборгского районного комитета большевистской партии).

Уличная демонстрация, если не вызванная, то сплетавшаяся с обострившимся правительственным кризисом, была тем не менее поддержана революционными организациями (на совещании большевиков с меньшевиками и эсерами) – правда, «скрепя сердце», как свидетельствует Каюров, причем в «тот момент никто не предполагал, во что оно (это движение) выльется». В смысле этой поддержки и надо понимать позднейшие (25—26 февр.) донесения агентов Охранного отд., отмечавшие, что «революционные круги стали реагировать на вторые сутки» и что «наметился и руководящий центр, откуда получались директивы». В этих донесениях агентура явно старалась преувеличивать значение подпольного замаскированного центра. (Преувеличенные донесения и послужили поводом для ареста руководителей «рабочей группы» при Цен. Воен. Пр. Ком., осложнившего и обострившего положение.) Если о Совете Раб. Деп., который должен «начать действия к вечеру 27-го», говорили, напр., на рабочем совещании 25-го, созванном по инициативе Союза рабочих потребительских обществ и по соглашению с соц.-дем. фракцией Гос. Думы, если на отдельных заводах происходили уже даже выборы делегатов, как о том гласила больше, правда, городская молва, то этот вопрос стоял в связи с продовольственным планом, который одновременно обсуждался на совещании в Городской Думе, а не с задуманным политическим переворотом, в котором Совет должен был играть роль какого-то «рабочего парламента». Реальный совет Р. Д. возник 27-го «самочинно», как и все в эти дни, вне связи с только что отмеченными разговорами и предположениями – инициаторами его явились освобожденные толпой из предварительного заключения лидеры «рабочей группы», взявшие полученную по наследству от 1905 года традиционную форму объединения рабочих организаций, которая сохранила престиж в рабочей среде и силу действенного лозунга пропаганды социал-демократии. Поэтому приходится сделать очень большую оговорку к утверждению Милюкова-историка, что «социалистические партии решили немедленно возродить Совет рабочих депутатов».

Как ни расценивать роль революционных партийных организаций в стихийно нараставших событиях в связи с расширявшейся забастовкой, массовыми уличными выступлениями и обнаруживавшимся настроением запасных воинских частей[14 - Солдаты запасных частей, взятые от сохи или станка, преимущественно ратники второго разряда, «запертые в казармах… плохо содержимые, скучающие и озлобленные», как характеризует их быт ген. Мартынов, представляли «чрезвычайно благоприятную почву для всякой антиправительственной пропаганды». Они должны были содействовать «успеху революции». Агент Охр. Отд. Крестьянинов доносит начальству о «контакте», существующем между рабочими и солдатами, у которых все «давно организовано» (правда, это были только случайно подслушанные трамвайные разговоры). Скопление в городах этих запасных было чрезвычайное – так, в Петербурге численность гарнизона доходила до 160 тыс. чел. (явление, обычное и для других городов, – напр., в Омске гарнизон состоял из 70 тыс. при 50 тыс. взрослого населения). «Непростительная ошибка», – скажет английский посол в своих воспоминаниях. Но, конечно, к числу легенд следует отнести утверждение, что это сознательно было проведено теми, кто готовил «дворцовый переворот» (больш. историк Покровский).], все же остается несомненным, что до первого официального дня революции «никто не думал о такой близкой, возможной революции» (воспоминания раб. больш. Каюрова). «То, что началось в Питере 23 февраля, почти никто не принял за начало революции, – вспоминает Суханов. – Казалось, что движение, возникшее в этот день, мало чем отличалось от движения в предыдущие месяцы. Такие беспорядки проходили перед глазами современников многие десятки раз». Мало того, в момент, когда обнаружилось колебание в войсках, когда агенты охраны докладывали, что масса «после двух дней беспрепятственного хождения по улицам уверилась в мысли, что «началась революция» и «власть бессильна подавить движение», что, если войска перейдут «на сторону пролетариата, тогда ничто не спасет от революционного переворота», – тогда именно под влиянием кровавых уличных эпизодов, имевших место 26-го, в большевистском подполье был поднят вопрос о прекращении забастовок и демонстраций. В свою очередь, Керенский в книге «Experiences» вспоминает, что вечером 26-го у него собралось «информационное бюро» социалистических партий – это отнюдь не был центр действия, а лишь обмен мнениями «за чашкой чая». Представитель большевиков Юренев категорически заявил, что нет и не будет никакой революции, что движение в войсках сходит на нет, и надо готовиться на долгий период реакции… Слова Юренева (их приводил раньше Станкевич в воспоминаниях) были сказаны в ответ на указание хозяина квартиры, что необходимо приготовиться к важным событиям, так как мы вступили в революцию. Были ли такие предчувствия у Керенского? В другой своей книге, изданной в том же 36-м году, он по-иному определял положение: даже 26 февраля, пишет он в «La Verite», никто не ждал революции и не думал о республике. Соратник Керенского по партии, участник того же инф. бюро, Зензинов в воспоминаниях, набросанных еще в первые дни революции («Дело Народа» 15 марта), подтверждал второе, а не первое заключение Керенского: он писал, что «революция ударила, как гром с неба, и застала врасплох не только правительство, но и Думу и существующие общественные организации. Она явилась великой и радостной неожиданностью и для нас революционеров». Упоминая об информационных собраниях тех дней, на которых присутствовали представители всех существовавших в Петербурге революционных течений и организаций, он говорил, что события рассматривались как нечто «обычное» – «никто не предчувствовал в этом движении веяния грядущей революции». Не показательно ли, что в упомянутой прокламации, изданной Междурайонным Комитетом 27 февраля, рабочая масса призывалась к организации «всеобщей политической стачки протеста» против «бессмысленного», «чудовищного» преступления, совершившегося накануне, когда «Царь свинцом накормил поднявшихся на борьбу голодных людей» и когда в «бессильной злобе сжимались наши кулаки», – здесь не было призыва к вооруженному восстанию. Также, очевидно, надо понимать и заявление представителя рабочих, большевика Самодурова, в заседании Городской Думы 25 февраля требовавшего не «заплат», а совершенного уничтожения режима.

3. Спор о власти

Обстановка первых двух дней революции (она будет обрисована в последующих главах), обнаруживавшая несомненную организационную слабость центров[15 - «Центральный большевистский штаб… поражает беспомощностью и отсутствием инициативы», – констатирует Троцкий.], которые вынуждены были пасовать перед стихией, отнюдь не могла еще внушить демократии непоколебимую уверенность в то, что «разгром был немыслим». Пешехонов вспоминал, что «на другой день после революции», при повышенном и ликующем настроении «не только отдельных людей, но и большие группы вдруг охватывал пароксизм сомнений, тревоги и страха». О «страшном конце» говорил временами и Керенский, как свидетельствует Суханов; пессимизм Скобелева отмечает Милюков, проводивший с ним на одном столе первую ночь в Таврическом дворце, о своей панике рассказывает сам Станкевич; Чхеидзе был в настроении, что «все пропало» и спасти может только «чудо!» – утверждает Шульгин. О том, что Чхеидзе был «страшно напуган» солдатским восстанием, засвидетельствовал и Милюков. Завадский рассказывает о сомнениях в благополучном исходе революции, возникших у Горького, когда ему пришлось наблюдать «панику» в Таврическом дворце 28-го, но еще большая неуверенность у него была в победе революции за пределами Петербурга. Противоречия эти были жизненны и неизбежны.

О том необычайном «парадоксе февральской революции», который открыл Троцкий и который заключался в том, что демократия, после переворота обладавшая всей властью (ей вручена была эта власть «победоносной массой народа»), «сознательно отказалась от власти и превратила 1 марта в легенду о призвании варягов в действительность XX века», приходится говорить с очень большими оговорками. В сущности, этого парадокса не было, и поэтому естественно, что на совещании Исп. Ком., о котором идет речь, никто, по воспоминанию Суханова, не заикался даже о советском демократическом правительстве. Большевики в своей среде решали этот вопрос, как утверждает Шляпников, но вовне не вступали в борьбу за свои принципы – только слегка «поговаривали», по выражению Суханова[16 - В «Истории» Милюкова имеется явное недоразумение, когда воззванию Исп. Ком. 28-го, призывавшему население объединиться около Совета, приписывается мысль создания самостоятельной советской власти. Такая мысль была высказана в № 2 московских «Известий» (3 марта) – официальном органе местного Совета, редактируемом большевиком Степановым-Скворцовым. В статье московский Совет призывался к созданию временного революционного правительства – не для того проливалась на улицах кровь, чтобы заменить царское правительство правительством Милюкова—Родзянко для захвата Константинополя и т.д. Статья прозвучала одиноко и никаких последствий не имела. Большевистские историки должны признать, что подобные лозунги в те дни «успеха не имели» и остались «висеть в воздухе».]. Споры возникли около предположения, высказанного «правой частью» совещания, о необходимости коалиционного правительства. Идея была выдвинута представителем «Бунда». Очевидно, большой настойчивости не проявляли и защитники коалиции, тем более что самые видные и авторитетные ее сторонники (меньшевик Богданов и нар. соц. Пешехонов) в заседании не присутствовали[17 - Пешехонов, которого «влекло туда, в народ, в его гущу» и который испытывал почти отвращение («становилось тошно») от мысли, что ему придется работать в «литературной комиссии», куда он, наряду со Стекловым, Сухановым и Соколовым, был избран накануне, предпочел, к сожалению, отойти от центра и взять на себя комиссарство на Петербургской стороне.].

Совершенно ясно, что 1-го вообще никаких окончательных решений не было принято, несмотря на произведенное голосование. Это была как бы предварительная дискуссия, намечавшая лишь некоторые пункты для переговоров с Вр. Ком. Гос. Думы и выяснявшая условия, при которых демократия могла бы поддержать власть, долженствовавшую создаться в результате революционной вспышки. Стеклов, как рассказывает Суханов, записывал пункты по мере развивавшихся прений. Они были впоследствии на Совещании Советов оглашены докладчиком по сохранившемуся черновику, который передан был затем в «Музей истории». Эти 9 пунктов, записанных на клочке плохой писчей бумаги, были формулированы так: «1. Полная и немедленная амнистия по всем делам политическим и религиозным, в том числе террористическим покушениям. 2. Свобода слова, печати, союзов, собраний и стачек с распространением политических свобод на военнослужащих. 3. Воздержание от всех действий, предрешающих форму будущего правления. 4. Принятие немедленных мер к созыву Учредительного собрания на основах всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. 5. Замена полиции народной милицией с выборным начальством, подчиненным органам местного самоуправления. 6. Выборы в органы местного самоуправления на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. 7. Отмена всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений. 8. Неразоружение и невывод из Петрограда воинских частей, принимавших участие в революционном движении. 9. Самоуправление армий». В этих пунктах не было намека на социально-экономические вопросы, которые должны встать перед Временным правительством с первого дня его существования: в них не было самого существенного в данный момент – отношения к войне.

Большинство Исп. Ком., по мнению Суханова, принадлежало к циммервальдскому объединению, но, поясняет мемуарист, надо было временно снять с очереди лозунги против войны, если рассчитывать на присоединение буржуазии к революции. Свернуть «циммервальдское знамя» приходилось, однако, и для того, чтобы договориться в собственной «советской среде». Совет с циммервальдскими лозунгами в то время не был бы поддержан солдатской массой, представители которой составляли большинство пленума. Равным образом те же тактические соображения побуждали не выдвигать и социально-экономические лозунги. Как пояснял вышедший через насколько дней меньшевистский орган – «Рабочая Газета», для рабочего класса «сейчас непосредственно социальные вопросы не стоят на первом плане», надо напрячь «все силы, чтобы создать свободную и демократическую Россию», т.е. добыть «политическую свободу» – единственное «средство, при помощи которого можно бороться за социализм». Вспоминая «урок» 1905 года, «Рабочая Газета» указывала на невозможность для пролетариата вести борьбу на «два фронта» – с «реакцией» и «капиталистами». Следовательно, не столько книжная мудрость, заимствованная из «учебников», не столько догматика, определяющая мартовские события, как «буржуазную революцию в классическом смысле слова», и развитая в последующем идеологическом осмысливании событий, сколько ощущение реальной действительности определяло позиции и тактику «верховников» из среды Исп. Ком. в смутные дни, когда, говоря словами того же доклада Стеклова, «нельзя было с уверенностью сказать, что переворот завершен и что старый режим действительно уничтожен».

Житейская логика требовала следующего шага – непосредственного участия представителей социалистической демократии в той власти, которая пока существовала еще только в «потенции»: во время войны и продовольственной разрухи приходится выбирать между правительством буржуазии и правительством из своей среды, как выразился один из делегатов на Совещании Советов, не считаясь с «резолюциями конгресса международного социализма». Этого шага в полной мере не было сделано. Был создан чреватый своими последствиями ублюдочный компромисс, который никак нельзя рассматривать, как нечто, последовательно вытекавшее из априорно установленных в те дни постулатов. Бундовец Рафес, один из тех, кто отстаивал в дневном совещании Исп. Ком. принцип коалиционной власти, совершенно определенно свидетельствует в воспоминаниях, что в ночном заседании организационного Комитета партии с.-д. вопреки мнению Батуринского, представлявшего линию Исп. Ком., принято было решение об участии членов парии в образовании правительства. Отсюда вывод, что партия не считала для себя обязательным случайное голосование происходившего днем советского совещания. Столь же знаменательно было появление на другой день в официальных советских «Известиях» статьи меньшевика Богданова, отстаивавшего участие демократии в образовании правительства и мотивировавшего необходимость такого участия тем соображением, что думское крыло революции не только склоняется к конституционной монархии, но и готово сохранить престол за прежним носителем верховной власти.

В бурные моменты самочинное действие играет нередко роль решающего фактора. Такое своевольное действие от имени разнородного спектора социалистической общественности и совершила группа деятелей Исп. Ком., в сущности организационно никого не представлявшая и персонально даже довольно случайно кооптированная в руководящей орган советской демократии. Их политическая позиция была неопределенна и неясна. В конце концов фактически неважно – был ли лично инициатором начала переговоров с думцами заносчивый и самомнительный Гиммер (Суханов), разыгрывавший роль какого-то «советского Макиавелли», или другая случайность (приглашение во Врем. Ком. для обсуждения вопроса об организации власти) превратила Суханова и его коллег Стеклова и Соколова в единственных представителей революционной демократии в ночь на 2-е марта при обсуждении кардинального вопроса революции. Интересен факт, что формальной советской делегации не было и что лица, действительно самочинно составившие эту делегацию, никем не были уполномочены, на свой риск вели переговоры и выдвигали программу, никем в сущности не утвержденную.

II. В рядах цензовой общественности

1. Легенда о Государственной Думе

Каково же было умонастроение в том крыле Таврического дворца, где заседали представители «единственно организованной цензовой общественности», для переговоров с которыми направились делегаты Совета? В представлении Суханова они шли для того, чтобы убедить «цензовиков» взять власть в свои руки. Убеждать надо было, в сущности, Милюкова, который в изображении мемуариста безраздельно царил в «цензовой общественности». Но Милюкова, конечно, убеждать не приходилось с момента, как Врем. Комитет высказался «в полном сознании ответственности» за то, чтобы «взять в свои руки власть, выпавшую из рук правительства», – уступать кому-либо дававшуюся в руки власть лидер прогрессивного блока отнюдь не собирался. Для него никаких сомнений, отмеченных в предшествующей главе, не было. Довольно меткую характеристику Милюкова дал в своих воспоминаниях принадлежавший к фракции к. д. кн. Мансырев. Вот его отзыв: «Человек книги, а не жизни, мыслящий по определенным заранее схемам, исходящий из надуманных предпосылок, лишенный темперамента чувств, неспособный к непосредственным переживаниям. Революция произошла не так, как ее ожидали в кругах прогрессивного блока. И тем не менее лидер блока твердо и неуклонно держался в первые дни революции за схему, ранее установленную и связанную с подготовлявшимся дворцовым переворотом, когда кружок лиц, заранее, по его собственным словам, обсудил меры, которые должны быть приняты после переворота. Перед этим “кружком лиц” лежала старая программа прогрессивного блока, ее и надлежало осуществить в налетевшем вихре революционной бури, значительность которой не учитывалась в цензовой общественности так же, как и среди демократии».

Большинство мемуаристов согласны с такой оценкой позиции «верховников» из думского комитета, а один из них, депутат Маклаков, даже через 10 лет после революции продолжал утверждать, что в мартовские дни программа блока требовала всего только некоторой «ретуши», ибо революция «nullement» не была направлена против режима (?!). В представлении известного публициста Ландау дело было еще проще – революции вообще не было в 17 году, а произошло просто «автоматическое падение сгнившего правительства». Подобная концепция вытекала из представления, что революция 17 года произошла во имя Думы и что Дума возглавила революцию. Маклаков так и говорит, вопреки самоочевидным фактам, что революция началась через 2 часа (!) после роспуска Думы, правда, делая оговорку, что революция произошла «во имя Думы», но «не силами Думы»! Милюков в первом варианте своей истории революции также писал, что сигнал к началу революции дало правительство, распустив Думу. Миф этот возник в первые же дни с того самого момента, как Бубликов, занявший 28-го временно должность комиссара по министерству сообщения, разослал от имени председателя Гос. Думы Родзянко приказ, гласивший: «Государственная Дума взяла в свои руки создание новой власти», – и усиленно поддерживался на протяжении всей революции в рядах «цензовой общественности». Он подправлял действительность, выдвигая Гос. Думу по тактическим соображениям на первый план в роли действенного фактора революции. Еще в августовском Государственном Совещании, возражая ораторам, говорившим, что «революцию сделала Гос. Дума в согласии со всей страной», Плеханов сказал: «Тут есть доля истины, но есть и много заблуждения»[18 - Плеханов имел в виду Милюкова и Родзянко. Оппонируя Церетели, Милюков говорил: «Неверно, что своей победой революция обязана неорганизованной стихии. Она обязана этой победой Гос. Думе, объединившей весь народ и давшей санкции перевороту». Родзянко указывал, что «страна примкнула к Гос. Думе, возглавившей… движение и тем самым принявшей на себя и ответственность за исход государственного переворота».]. С течением времени от такого «заблуждения» отказался главный творец литературного мифа Милюков, некогда озаглавивший первую главу истории революции – «Четвертая Гос. Дума низлагает монархию», но потом в связи с изменениями, которые произошли в его политических взглядах, признавший, что Гос. Дума не была способна возглавить революцию, что прогрессивный блок был прогрессивен только по отношению ко Двору и ставленникам Распутина[19 - «Ведь это была Дума 3 июня, – писал, напр., Милюков в день десятилетия революции, – Дума с искусственно подобранным правым крылом, а в своем большинстве “прогрессивного блока” лояльная Дума, “оппозиция Его Величеству” – явно для возглавления революции она не годилась».], что революционный взрыв не имел никакого отношения к роспуску Думы, о котором масса ничего не знала («Россия на переломе»), что Дума, блок и его компромиссная программа были начисто сметены первым же днем революции («Сов. Зап.»).

2. Впечатления первого дня

Отвергнутая легенда передает, однако, более точно идеологические концепции, во власти которых находились руководители «цензовой общественности» в момент переговоров с советскими делегатами. В думских кругах, для которых роспуск Думы был как бы coup de foudre, по выражению Керенского, еще меньше, чем в социалистическом секторе, предполагали, что февральские дни знаменуют революционную бурю. Была попытка с самого начала дискредитировать движение. Гиппиус записала 23 февраля: «Опять кадетская версия о провокации… что нарочно… спрятали хлеб… чтобы “голодные бунты” оправдали желанный правительству сепаратный мир. Вот глупые и слепые выверты. Надо же такое придумать»[20 - Сама Гиппиус полагала: «Боюсь, что дело гораздо проще. Так как… никакой картины организованного выступления не наблюдается, то очень похоже, что это обыкновенный голодный бунтик. Без достоинства бунтовали – без достоинства покоримся».]. «События 26—27 февраля, – показывал Милюков в Чр. Сл. Ком., – застали нас врасплох, потому что они не выходили из тех кругов, которые предполагали возможность того или другого переворота, но они шли из каких-то других источников или они были стихийны. Возможно, что как раз Протопоповская попытка расстрела тут и сыграла роль в предыдущие дни… Было совершенно ясно, что инсценировалось что-то искусственное…» «Руководящая рука неясна была, – добавлял Милюков в «Истории», – только она исходила, очевидно, не от организованных левых политических партий».

«Полная хаотичность начала движения» не могла подвинуть руководителей думского прогрессивного блока на героический шаг. Когда днем 27-го члены Думы собрались в Таврическом дворце на частное совещание, никакого боевого настроения в них не замечалось. Сколько их было? «Вся Дума» была налицо в представлении Шульгина, собралось 200 членов – исчисляет Мансырев, литовский депутат Ичас доводит эту цифру до 300. То, что происходило в Думе 27-го, остается до сих пор неясным и противоречивым в деталях, даже в том, что касается самого частного совещания, – каждый мемуарист рассказывает по-своему. Не будем на этом останавливаться. Создалась легенда, широко распространившаяся 27-го в Петербурге, о том, что Дума постановила не расходиться, как учреждение, и что Дума совершила революционный акт, отказавшись подчиниться указу о роспуске. Так на периферии воспринял Горький, так воспринял молву и Пешехонов. В «Известиях» думского Комитета журналистов это «решение» было формулировано так: «Совет старейшин, собравшись на экстренном заседании и ознакомившись с указом о роспуске, постановил: Гос. Думе не расходиться. Всем депутатам оставаться на месте». Милюков говорит, что беспартийный казак Караулов требовал открытия формального заседания Думы (по словам Керенского, этого требовала вся оппозиция в лице его, Чхеидзе, Ефремова (прог.) и «левого» к. д. Некрасова), но совет старейшин на этот революционный путь не хотел вступать. В статье, посвященной десятилетию революции, Милюков утверждал, что было заранее условлено (очевидно, при теоретическом рассуждении о возможном роспуске) никаких демонстраций не делать. И потому решено было считать Гос. Думу «не функционирующей, но членам Думы не разъезжаться». Члены Думы немедленно собрались на «частное совещание», и, чтобы подчеркнуть, что это «частное совещание»[21 - Частное совещание было намечено заранее и ни в какой связи, вопреки утверждений Шульгина, Керенского и др., с указом о роспуске, полученным Родзянко накануне под вечер, не стояло.], собрались не в большом Белом зале, а в соседнем полуциркульном за председательской трибуной[22 - Насколько легенда прочно укоренилась в сознании современников, видно из телеграфного ответа редакции «Рус. Вед.» на запрос лондонской газеты «Daily Chronicle», который гласил, что Дума отказалась подчиниться указу о роспуске.]. О «частном совещании», помимо довольно противоречивых свидетельств мемуаристов, мы имеем «почти стенографическую запись», опубликованную в 21 году в эмигрантской газете «Воля России». Кем составлена была запись, очень далекая от «почти стенографического» отчета, хотя и излагавшая происходившее по минутам, неизвестно, и все-таки она, очевидно, составленная в то время, более надежна, чем слишком субъективные позднейшие восприятия мемуаристов. Заседание открыто было в 2

/

часа дня Родзянко, указавшего на серьезность положения и вместе с тем признававшего, что Думе «нельзя еще высказаться определенно, так как мы еще не знаем соотношения сил». Выступавший затем Некрасов – тот самый, который только что перед этим в Совете старейшин, по воспоминаниям Керенского, будто бы от имени оппозиции среди других требовал, чтобы Дума совершила революционное действие, игнорируя приказ о роспуске, – предлагал передать власть пользующемуся доверием человеку: ген. Маниковскому с «несколькими представителями Гос. Думы»[23 - В воспоминаниях Шидловского предложение Некрасова охарактеризовано словами «военная диктатура», по Мансыреву, это было предложение президиуму Думы ехать немедленно к председателю Совета Министров и просить о наделении Маниковского или Поливанова (эти кандидатуры были выдвинуты по отчету «Воля России» октябристом Савичем) «диктаторскими полномочиями для подавления бунта».]. Проект Некрасова о приглашении генерала из состава правительства и передачи власти в «старые руки» вызвал довольно единодушную критику. По отчету «Воли России» возражали прогрессист Ржевский и с. д. Чхеидзе, по воспоминаниям Мансырева – Караулов, по воспоминаниям Ичаса – к. д. Аджемов, находивший «среднее решение», предложенное Некрасовым, «безумием». Большинство считало, что Дума сама должна избрать орган, которому надлежало вручить полномочия для сношения с армией и народом (Ржевский). Социалистический сектор отстаивал положение, что иного выхода, как создание новой власти, нет – трудовик Дзюбинский предлагал временную власть вручить сеньорен-конвенту Думы и последнюю объявить «Учредительным Собранием» (по отчету «Воли России» Мансырев тогда поддерживал Дзюбинского). Скептически высказывался Шингарев: «неизвестно, признает ли народ новую власть». Когда дело дошло до Милюкова, то он отверг все сделанные предложения – не желал он признать и Комитет из 10 лиц, который мог бы «диктаторствовать над всеми», признавал он «неудобным» предложение Некрасова и невозможность создания новой власти, так как для этого «еще не настал момент». Сам Милюков не помнил уже, что 27-го он предлагал. В «почти стенографической» записи милюковская речь запротоколирована в таких выражениях: «Лично я не предлагаю ничего конкретного. Что же нам остается делать? Поехать, как предлагает Керенский, и успокоить войска, но вряд ли это их успокоит, надо искать что-нибудь реальное» (дело в том, что в это время Керенский – как гласит запись – обратился к Собранию с предложением уполномочить его вместе с Чхеидзе поехать на автомобиле ко всем восставшим частям, чтобы объяснить им о поддержке и солидарности Гос. Думы).

Через десять лет свои колебания Милюков объяснил сознанием, что тогдашняя Дума не годилась для возглавления революции. Мемуаристы осторожность лидера объясняли неуверенностью в прочности народного движения (Шульгин). По утверждению Скобелева, Милюков заявил, что не может формулировать свое отношение, так как не знает, кто руководит событиями[24 - По словам того же мемуариста, Шингарев был в негодовании: «Подобные вещи могут делать лишь немцы, наши враги».]. В изображении Ичаса Милюков заключил речь словами: «Характер движения еще настолько неясен, что нужно подождать по крайней мере до вечера, чтобы вынести определенное решение». «Тут мы, более экспансивные депутаты, выразили бурное несогласие с нашим лидером», причем Аджемов особливо настаивал, что «нельзя откладывать решение до выяснения соотношения сил» («Воля Рос.»). По стенографическому отчету Родзянко обратился тогда к собранию с просьбой «поторопиться с принятием решения, ибо промедление смерти подобно». Большинством было принято решение об образовании «Особого Комитета». «Долго еще спорили»,– вспоминает Ичас, как его выбрать. Наконец, когда затянувшиеся длинные речи всех утомили (левые депутаты Керенский, Скобелев, Янушкевич, Чхеидзе постоянно выходили к толпе и возвращались на совещание, убеждая скорее приступить к действию), решили передать избрание комитета сеньорен-конвенту, который должен был немедленно доложить Совещанию его состав. После получасового разговора Родзянко сообщил результаты. «У меня и моих товарищей, – вновь вспоминает Ичас, – было такое чувство, словно мы избрали членов рыболовной или тому подобной думской комиссии. Никакого энтузиазма ни у кого не было. У меня вырвалась фраза: “Да здравствует Комитет Спасения!” В ответ на это насколько десятков членов Совещания стали аплодировать». «Временный Комитет[25 - Бюро прогрессивного блока было пополнено депутатами левого сектора и вышедшими ранее из блока «прогрессистами». В Комитет вошли Родзянко, Милюков, Некрасов, Дмитрюков, Шидловский, Шульгин, Львов Вл., Караулов, Ржевский, Коновалов, Керенский и Чхеидзе.] удалился на совещание (это было около 5 часов), а мы около 300 членов Думы бродили по унылым залам Таврического дворца. Посторонней публики еще не было. Тут ко мне подошел с сияющим лицом член Думы Гронский: “Знаешь новость? Сегодня в 9 час. веч. приедет в Таврический дворец вел. кн. Мих. Ал. и будет провозглашен императором”. Это известие стало довольно открыто курсировать по Екатерининскому залу».

Ичас был несколько удивлен длинным названием Временного Комитета – «Комитет членов Гос. Думы для водворения порядка в столице и для сношения с лицами и учреждениями», к. д. Герасимов объяснил: «Это важно с точки зрения уголовного уложения, если бы революция не удалась бы». Скорее это было шуточное замечание, совершенно, конечно, прав Бубликов, утверждавший в воспоминаниях, что в этот момент Дума (или ее суррогат) не поддержала революции. Выжидательная позиция большинства оставалась – победила по существу осторожная линия лидера, несмотря на «бурное» несогласие с ним многих его соратников, доказывавших, что невозможно ожидать «точных сведений». Решение было принято при общем «недоумении и растерянности» (Мансырев), в начинавшемся хаосе, под угрозой наступления «тридцатитысячной» толпы, которую подсчитал Шульгин и которая требовала, чтобы Дума взяла власть в свои руки, под крики и бряцание оружия вошедшей в Таврический дворец солдатской толпы, прорвавшей обычный думский караул, причем начальник караула был ранен выстрелом из толпы. (В изображении Мансырева, не совпадающем с впечатлениями Ичаса, беспорядочные разговоры о думском комитете закончились при опустевшем уже зале.) Впечатление явно преувеличенное. Гипноз мифической «тридцатитысячной толпы» сказался и в последующих исторических интерпретациях, когда, напр., Чернов повествует, как «чуть ли не десятки тысяч со всех сторон» устремились в Гос. Думу, узнав о разгоне Думы и ее отказе подчиниться. Это было довольно далеко от того, что было в первый день революции, когда разношерстная уличная толпа с преобладанием отбившихся от казарм солдатских групп и групп студенческой и рабочей молодежи стала постепенно проникать и заполнять думское помещение. На первый день переносится впечатление от последующих дней, когда Таврический дворец сделался с двумя своими оппозиционными крылами – Временным и Испол. Комитетами – действительно территориальным и идеологическим центром революции и в то же время прибежищем для всех отпавших от частей одиночек солдат, которых воззвание Совета 27-го звало в Думу.

Что привело солдат в дневные часы 27-го к Государственной Думе? «Я буду очень озадачен, – писал впоследствии один из современников, проф. Завадский, – если мне докажут, что выход “волынцев… был обусловлен расправой правительства с Гос. Думой”». Насколько прав Завадский, свидетельствуют воспоминания фельдфебеля Кирпичникова, которому приписывается инициатива призыва не идти против народа и вывода солдат Волынского полка на улицу утром 27-го[26 - Это не столько воспоминания Кирпичникова, сколько протокол опроса, сделанного в полковом комитете.] – в них Гос. Дума даже не упомянута. Таврический дворец стал базой не в силу притяжения Думы, а в силу своего расположения в «военном городе», где размещены были казармы тех гвардейских частей, в которых началось движение, – утверждает Мстиславский (отчасти Шкловский). Возможно, что эта топографическая причина оказала косвенное влияние, возможно, сыграло свою роль воспоминание о несостоявшейся демонстрации 14 февраля, возможно, сюда повели оказавшихся на улицах солдат новоявленные вожаки движения. Но 27-го это еще не было стихийным движением: Станкевич, напр., рассказывает, как он утром 27-го пытался толпу солдат, ворвавшуюся в школу прапорщиков на Кирочной и вооружившуюся там винтовками, убедить идти к Гос. Думе и как его слова были встречены недоверием: «не заманивают ли в западню». Вероятно, гораздо большая толпа с Литейного пр. просочилась на Выборгскую сторону, которую издавна большевики считали своей вотчиной…

Керенский не поехал по казармам, как он предлагал в частном совещании членов Гос. Думы. Об этом проекте он вообще ничего не говорит в воспоминаниях. Рассказывает он другое. С утра он принял меры к тому, чтобы мятежные части направились в Думу, по телефону из Думы убедив некоторых из своих друзей заняться этим делом. В тревожном нетерпении Керенский ожидал прибытия этих частей, чтобы открыть им двери Думы и закрепить союз мятежных солдат с народными представителями – союз, «единственно который мог бы спасти положение». С волнением Керенский бегал от окна к окну, отправляя посланцев на соседние улицы, посмотреть – не идут ли восставшие войска. Они не шли. Где же «ваши войска» – спрашивали его негодующие и обескураженные депутаты. Инициатор прихода мятежных войск к Думе начинал уже серьезно беспокоиться затяжкой, с которой войска и народ запаздывали появиться перед Таврическим дворцом, когда раздался крик: идут. Керенский и другие левые депутаты бросились им навстречу с приветствием и убеждением взять на себя защиту Думы от «царских войск». Революционная армия приняла на себя охрану дворца. В «Известиях» журналистов было напечатано: «Около 2 час. сильные отряды революционной армии подошли к Государственной Думе». В эти сильные отряды превратились беспорядочные группы, перемешанные с разношерстной уличной толпой. Так положено было начало легенды, занесенной Черновым на страницы своего повествования о рождении революционной России в таких выражениях: «Первые три восставших полка, Волынский, Литовский и Измайловский, истребив одних офицеров и заставив разбежаться других, были приведены к Гос. Думе штатским прис. пов. Н.Д. Соколовым». Впрочем, у этого последнего имеется конкурент: бывшая в то время в Петербурге французская журналистка Amelie de Nery (Маркович) записала в дневник, что честь и слава привести революционную армию к Таврическому дворцу принадлежит близкой ее знакомой «Соне Морозовой» («тов. Соня» не мифическая личность – она фигурирует в большевистском окружении). Самого факта восстания целых полков и истребления части офицеров не было – убит был начальник учебной команды Волынского полка шт. кап. Лашкевич, – убит был в спину посланной вдогонку пулей (по другой официальной версии он застрелился).

Одна легенда порождает другую. Можно считать установленным фактом, что к вечеру 27-го в Таврическом дворце появилась сборная команда, имевшая признак некоторой организованности, которая и приняла на себя охрану Думы и несла караульную службу в последующие дни. Эту часть, состоявшую преимущественно из солдат 4-й роты Преображенского полка (расположенного в Таврических казармах), привел унт.-оф. этого полка Круглов. Легенда расцветила факт, и на страницах «Хроники февральской революции» можно прочесть: «Вечером в Таврический позвонили из офицерского собрания Преображенского полка. В полном составе Преображенский полк с офицерами во главе направлялся в Гос. Думу. Это положило конец колебаниям Милюкова. Временный думский комитет в организованной войсковой части нашел свою поддержку и решил взять власть в свои руки». В изображении секретаря Родзянко Садикова (предисловие к посмертному изданию воспоминаний Родзянко) полк явился в полном составе со всеми офицерами и командиром полка кн. Аргутинским-Долгоруковым[27 - В иных работах Преображенский полк появляется в Таврическом дворце уже 26-го, причем солдаты заявляют, что царь низложен и они отдают себя во власть Думы (Зворыкин). Русские ляпсусы породили ошибки и у иностранных обозревателей, которые представляют восставшие полки в порядке (как «на параде») вступающими на революционную стезю, напр., Измайловский полк в изображении Chessin.]. Легенда эта происхождения 17 года, когда в кругах «цензовой общественности», с одной стороны, пытались объяснить, почему в момент революции в распоряжении Временного Комитета не оказалось ни одной организованной военной части, тогда как все предреволюционное время проходило под знаком подготовки дворцового переворота и стихийное выступление лишь предупредило ожидавшийся в начале марта акт, а с другой стороны, пытались смягчить обострения между командным составом и солдатской массой, вызванные неучастием офицерского состава в движении 27-го, и создать впечатление, что офицеры полка всегда следовали славным традициям своих предшественников «декабристов» и что «первый полк» империи был всегда «за свободу». Эту цель и преследовала изданная Врем. Ком. брошюра тогда еще начинавшего беллетриста Лукаша, который записал рассказы офицеров и солдат запасного батальона л.-гв. Преображенского полка. Лукаш повествует, как 27-го утром в предвидении надвигающейся грозы командный состав полка собрался в офицерском собрании на Миллионной и по предложению кап. Скрипицина решил выйти на площадь Зимнего дворца и постараться собрать там другие гвардейские части («измайловцев, егерей и семеновцев») – не для того, чтобы противодействовать революции, но, чтобы избежать кровопролития, «внести порядок в ее мятущийся поток» и, «как организованная сила, предъявить требования правительству»[28 - В с.-д. журнале «Мысль» позже, в 19 г., появилась статья Кричевского, в которой на основании каких-то документов излагался план, выработанный еще раньше, в предшествующие дни уличных волнений в штабе Преображенского полка, о выступлении в понедельник утром (т.е. 27-го) с целью с оружием в руках добиваться осуществления министерства доверия. Полк отдавал себя в распоряжение Гос. Думы, предполагались арест правительства и отречение Императора. Солдаты соответственно были информированы, и план 27-го начал осуществляться, но выступление оказалось уже запоздалым, так как народ стихийным порывом предупредил осуществление заговора.].

Подражание «великому историческому стоянию» в декабрьские дни 1825 года оказалось излишним, и собравшиеся 27-го на Дворцовой пл. ушли в казармы! Вечером, в 7 час., старшие офицеры во главе с командиром полка «сошлись вновь в том же офицерском собрании и решили признать власть временного правительства. В энтузиазме младшие преображенцы бегут в казармы, произносят пламенные речи о той свободе, которую ждали более “ста лет”. В разгар энтузиазма появился вел. кн. Кир. Вл., который присоединился “всем сердцем” к происшедшему. Было сообщено в Думу. В третьем часу ночи в Преображенский полк прибыл назначенный комендантом восставших частей полк. Энгельгардт и приветствовал героическое решение командного состава, прекратившее все колебания Родзянко встать во главе Временного Комитета: теперь можно сказать, что мы уже победили». Утром Преображенский полк с оркестром музыки двинулся по Миллионной ул. к Гос. Думе.

Канва рассказа шита белыми нитками – искусственность ее очевидна – она находится в коренном противоречии с тем, что показывал ген. Хабалов: две роты Преображенского полка вошли в тот правительственный отряд, который днем был направлен против бунтовщиков под начальством полк. Кутепова. К вечеру, между 5—6 час., 27-го на Дворцовой пл. был сосредоточен правительственный резерв, в состав которого входили снова две роты Преображенского полка под начальством командира полка Аргутинского-Долгорукова в соответствии с разработанным ранее расписанием на случай возможного возникновения беспорядков. Сюда же в район № 1, по расписанию с музыкой прибыли павловцы, отнюдь не для антиправительственной демонстрации. Приезжал на Дворцовую пл. и вел. кн. Кирилл для того, чтобы осведомиться, как поступить ему с гвардейским экипажем. По словам Хабалова, он ему сказал: если части будут действовать против мятежников, «милости просим», если против своих не будут стрелять, пусть лучше остаются в казарме. Вел. кн. прислал две наиболее надежные роты учебной команды. Павловцы и преображенцы, однако, ушли с Дворцовой пл. – может потому, что у них не оказалось патрон и достать их негде было (и «есть было нечего»), может быть, потому, что нач. ген. шт. Занкевич, которому было передано общее командование, поговорив с солдатами, признал собранный резерв ненадежным и не задерживал части, которые казались сомнительными. Все это очень далеко от героической идиллии, создавшейся вокруг Преображенского полка. И тем не менее известная фактическая база под ней имелась. Чл. Врем. Ком. Шидловский рассказал в мемуарах, что вечером, когда Родзянко размышлял – принимать ли председательствование, ему по телефону позвонил племянник, бывший офицером в Преображенском полку, и сообщил, что офицеры полка постановили «предоставить себя в распоряжение Думы». Под влиянием этого сообщения Родзянко действительно дал свое согласие и просил Шидловского съездить на Миллионную и «поговорить» с офицерами. В собрании Шидловский застал «в полном сборе весь офицерский состав полка и значительное количество важных генералов из командного состава гвардии». По впечатлению мемуариста, «более или менее разбиравшимся в том, что происходило, оказался лишь один офицер, остальные же ничего не понимали». Шидловский объявил, что на следующий день к ним придет полк. Энгельгардт для того, чтобы дать «дальнейшие указания». На следующий день, по утверждению Шидловского, «Преображенский полк прибыл в Таврический дворец в образцовом порядке с оркестром во главе, без единого офицера, с каким-то никому не известным шт.-капитаном. Оказалось, что полк ушел без «ведома офицеров». Сейчас же посланы были автомобили, чтобы привезти офицеров, но офицеры вовремя не попали. (Эпизод этот подтверждается сохранившимся в архиве военной комиссии приказом прап. Синани с двумя автомобилями направиться на Миллионную в казармы Преображенского полка и «привезти с собой офицеров этого полка». Приказ за подписью Ржевского был помечен 4 ч. 55 м. дня.) Шидловский пытался выяснить у солдат недоразумение и получил ответ, что офицеры полка вообще «держатся как-то странно, все собираются в своем собрании, о чем-то толкуют, принимают какие-то решения, но солдатам ничего не объясняют».

Эпизод с Преображенским полком, хотя очень далекий от легенды, но подчеркивающий пассивность и колебания военной среды, должен был произвести впечатление в думском комитете, показав, что «первый полк» империи отнюдь не представляет собой боевую силу в правительственном лагере. Сведения из других полков были приблизительно аналогичны. Впоследствии отсутствие боевого настроения у командного состава отметил в своих показаниях перед Чр. Сл. Ком. Хабалов, требовавший соглашения с Думой. (Есть свидетельство, что ген. Безобразов, находившийся в Адмиралтействе, предлагал попытаться взять приступом революционную цитадель, но не встретил сочувствия в окружающем офицерстве.)

Наиболее яркую иллюстрацию к предреволюционному настроению некоторой части командного состава дает тот самый Балтийский флот, где события так трагически обернулись для морских офицеров. В эту психологическую обстановку накануне переворота вводит нас интереснейший дневник кап. 1-го ранга Рейнгартена, активного члена кружка прогрессивных моряков, сгруппировавшихся около адм. Непенина (см. мою книгу «На путях к дворцовому перевороту»). Дружески связанные между собою члены кружка систематически собирались на интимные беседы для обсуждения «текущих вопросов». Так собрались они и 27-го в 6 час. вечера в целях обменяться мнениями о «современном политическом положении». Они еще не знали того, что произошло в Петербурге в день их очередной беседы, но знали о начавшихся волнениях в столице, которые отнюдь не восприняли как начало революции. «В Петербурге – безобразия: все говорят об участии правительства в провокациях», – записал Рейнгартен[29 - Он добавлял: «Прочел статью в англ. журнале “New Statements”; там прямо говорится о бывших попытках заключить сепаратный мир, а про Протопопова, что он “организовал бунт”».], хотя сам он за несколько дней перед тем говорил в дневнике: «Мы верно ускоренным движением приближаемся к великим событиям». «События приняли грозный оборот», – продолжает запись 27-го. «Обстоятельства не допускают промедления. Момент уже пропущен. Нужны немедленные поступки и решения. Дума и все общественные деятели вялы и мягкотелы. Надо дать им импульс извне, для этого надо иметь определенный план». Эта «программа действий» в представлении собравшихся на беседу 27-го активную роль отводила «ответственным политическим деятелям» – Государственной Думе, которая совместно с Гос. Советом должна составить «Законодательный Корпус» и избрать ответственную перед последним исполнительную власть. «Происшедшее должно быть доведено до сведения полковника» (т.е. Государя). По намечаемому плану предварительно на фронт должны быть посланы «авторитетные лица» к высшим военным начальникам, которые должны обеспечить «спокойствие» в действующей армии во время «дальнейших действий в тылу». Политически единомышленники, собравшиеся 27-го, допускали, что перед флотом может встать дилемма не подчиниться «Ставке» и «Царю», если оттуда последует распоряжение «поддержать старый порядок». «И мы обязаны сделать все, что в наших силах, чтобы решение адмирала (т.е. Непенина) шло к спасению России». «Постановили мы так: по очереди идти к командующему и откровенно и решительно высказать свои взгляды на вещи, указав на полную невозможность выполнить такой его приказ, который пошел бы вразрез с нашими убеждениями». (Как поступил Непенин, когда в Гельсингфорс дошло «потрясающее известие» о том, что Гос. Дума образовала Временное правительство и что к нему примкнули «пять гвардейских полков», будет рассказано ниже.) События опередили намеченный план устройства предварительного совещания с общественными деятелями с целью повлиять на них и сказать, что «некоторые круги флота настойчиво просят действовать, ибо нельзя оставаться мягкотелыми и пассивными сейчас». – «Чаша терпения переполнилась».

В момент, когда Рейнгартенский кружок принимал «решение», в Гельсингфорс пришли юзограммы о «беспорядках в войсках»[30 - Интересно, как определил дневник «лозунги» происшедших беспорядков: «Война до победы», «Долой Императрицу», «Дайте хлеба».] – они реально поставили представителей Гос. Думы в те же вечерние часы 27-го перед проблемой, которую теоретически обсуждала группа моряков. Продолжавшиеся колебания Врем. Ком. вызывались сознанием неопределенности положения. Вот как охарактеризовал вечерние часы 27-го один из авторов «Коллективной» хроники февральской революции и непосредственный участник движения в индивидуальной статье, посвященной памяти вольноопределяющегося Финляндского полка Фед. Линде, который сумел проявить организационную инициативу и своим влиянием на солдатскую стихию закрепить «поле битвы за революцией»[31 - Некрологическое преувеличение роли, сыгранной 27-го Линде, не имеет значения. Этот молодой философ-математик, целиком отдавшийся порывам «исторического мгновения», трагически погиб в качестве военного комиссара на фронте под ударами разнузданной солдатчины в дни подготовки июньского наступления.]: «Сгущались сумерки, падало настроение, появились признаки сомнения и тревоги… Сознание содеянного рисовало уже мрачную картину возмездия. Расползалась видимость коллективной силы. Восставшая армия грозила превратиться в сброд, который становился тем слабее, чем он был многочисленнее. Наступил самый критический момент перелома в настроении. И революция могла принять характер бунта, которому обычно уготован один конец: самоистребление»… Наконец, в 11

/

час. веч., когда выяснилось, что правительство «находится в полном параличе», как выразился Родзянко в телеграмме Рузскому, «думский комитет решил наконец принять на себя бразды правления в столице». Может быть, в предвидении, что эта власть получит высшую санкцию, ибо характер переговоров, которые вел в это время председатель Думы и председатель Врем. Ком. с правительством, как мы увидим, был очень далек от той формы, которую придал им в воспоминаниях другой член Врем. Ком. Вл. Львов, утверждавший, что Родзянко получил ответ – с бунтовщиками не разговаривают: «на мятеж Совет Министров отвечает только оружием». Первое воззвание Врем. Ком. к народу, за подписью председателя Думы Родзянко, выпущенное в ночь с 27 на 28 февраля, отнюдь не было революционным. Напомним его: «Временный Комитет Г.Д. при тяжелых условиях внутренней разрухи, вызванной маразмом старого правительства, нашел себя вынужденным взять в свои руки восстановление государственного и общественного порядка. Сознавая всю ответственность принятого им решения, Комитет выражает уверенность, что население и Армия помогут ему в трудной задаче создания нового правительства, соответствующего желаниям населения и могущего пользоваться доверием его».

В эти часы Таврический дворец и по внешности мало походил на «штаб революции». Конечно, очень субъективны восприятия, и каждый мемуарист запомнит лишь то, что ему бросилось в глаза и что так или иначе соответствовало его настроению. Попав только «вечером» в Таврический дворец, Станкевич увидал перед дворцом лишь «небольшие, нестройные кучки солдат», а «у дверей напирала толпа штатских, учащейся молодежи, общественных деятелей, старавшихся войти в здание»[32 - Как далеко это от той уличной толпы, которую изобразил 27-го перед Думой в своем «селянском» увлечении Чернов – толпа, от которой пахло «дегтем, овчиной и трудовым потом».]. Внутри, в «просторном зале» он нашел в «волнении» Керенского и Чхеидзе. А где же остальные члены Думы – они «разбежались, потому что почувствовали, что дело плохо». «А дело вовсе не было плохо, – заключает Станкевич, – но только оно не сосредоточивалось в Таврическом дворце, который только сам считал себя руководителем восстания. На самом деле восстание совершалось стихийно на улицах»[33 - Не только Станкевича, но и Пешехонова поразили «тишина и безлюдие», которые он нашел в Таврическом дворце, куда он пришел в 9

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5