Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Мартовские дни 1917 года

<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
О том, как произошло назначение Иванова, будет сказано в главе, посвященной позиции и намерениям монарха. Для ясности проследим судьбу ивановской миссии с момента, как «диктатор» выехал в 11 час. утра 28-го из Могилева во главе эшелона Георгиевского батальона по направлению к Царскому Селу по прямой линии через Витебск и ст. Дно[103 - Сам Иванов выехал позже, и его вагон был прицеплен к эшелону в Орше. Этот факт, как мы увидим, он позже и пытался при допросе в Чр. Сл. Комиссии использовать как доказательство того, что никакой карательной экспедиции не было.]. Иванов предполагал, прибыв в Царское, остановиться «на вокзале для выяснения обстановки» и выжидать назначенные в его распоряжение войска с фронта, причем войска, посылаемые с Западного фронта, должны были сосредоточиться в Царском, а частям с Северного фронта местом высадки была назначена ст. Александровская вблизи Ц. Села. Всего Иванов рассчитывал иметь 13 батальонов, 16 эскадронов и 4 батареи – для расквартирования такого количества он просил царскосельского коменданта приготовить помещение; дополнительно предполагалась отправка некоторых гвардейских частей и с Юго-Западного фронта. Войска были взяты с разных фронтов, с целью не ослаблять боевой силы действующих армий. Предполагалось, что первые эшелоны, из расчета 18 часов в пути, могут прибыть в Петербург «не ранее рассвета 1 марта».

В 9 час. вечера 1 марта Иванов с небольшим опозданием, без каких-либо осложнений, прибыл в Царское Село, имея в своем распоряжении, по исчислению придворного историографа ген. Дубенского, около 800 человек. Сообщение о том, что в Вырицах (в нескольких перегонах от Царского – 30 с небольшим верст) поезд был задержан железнодорожным начальством и Иванов требовал пропуска, угрожая применить силу, надо отнести к числу позднейших наслоений в воспоминаниях инж. Ломоносова[104 - По рассказу Ломоносова Иванов требовал пропустить до Ц. С. с отдельным паровозом только один его вагон. Думский комиссар Бубликов запросил Врем. Ком. и получил будто бы приказ: «пропустить». Несуразность этого рассказа столь очевидна (Иванов прибыл в Царское со всем своим отрядом), что ген. Мартынов вольно или невольно сделал подмену и говорит, что по инструкции Вр. Ком. Иванову был дан экстренный поезд. (Отсюда вывод: Врем. Ком. видел в Иванове «не столько врага, сколько союзника».]. Также «спокойно», по выражению тогдашней телеграммы ген. Лукомского, проходили и эшелоны с фронта. К моменту, когда Иванов прибыл в Царское, а Николай II в Псков, по официальным данным, положение эшелонов было таково. Головной эшелон – 67-й Тарутинский полк дошел до места назначения – ст. Александровская; второй эшелон – 68-й Бородинский полк – достиг Луги; остальные находились в пути между Лугой и Псковом, Псковом и Двинском. Первые войска, двигавшиеся с Западного фронта, прошли Полоцк. Задержка с продвижением вызвана была не «саботажем», а подготовкой ожидавшегося продвижения императорского поезда.

С Бородинским полком и произошел тот самый лужский эпизод, о котором упоминалось. Первого в Луге произошло восстание гарнизона, с бытовой стороны довольно ярко описанное кап. Вороновичем. Для февральских дней здесь можно почерпнуть много характерных черт, но остановимся только на интересующем нас сейчас эпизоде, как его излагает главное действующее лицо. Около 2 час. ночи в Луге получено было телеграфное сообщение о приближении эшелона с бородинцами. В согласии с установившейся для воспоминаний «левого» сектора традицией, Воронович пишет: «Хотя прибывающий по частям эшелон ген. Иванова и не мог оказать никакого влияния на события, тем не менее Петроград распорядился, во избежание могущего произойти бесцельного кровопролития, обязательно задержать и обезоружить бородинцев». (Из рассказа самого Вороновича довольно очевидно, что никаких «распоряжений» из Петербурга не могло быть получено.) «Военный комитет, – продолжает Воронович, – не знал, что ему предпринять: в эшелоне было до 2000 человек и 8 пулеметов, в лужском же гарнизоне было не более 1500 вооруженных солдат, причем по тревоге можно было собрать самое большее 300—400. В запасном арт. дивизионе все пушки были учебные, и ни одна из них для стрельбы не годилась, а во 2-й особой арт. бригаде пушек совсем не было. Поставленное на платформе учебное орудие являлось бутафорским, к пулеметам не было лент». Поэтому для разоружения «бородинцев» решено было прибегнуть к следующей «уловке». «Как только эшелон подойдет к вокзалу, три офицера (пор. Гуковский, Коночадов (прап.) и я) выедут ему навстречу и начальническим тоном прикажут солдатам не выходить из вагонов, так как поезд сейчас же отправится дальше. Затем члены военного комитета войдут в офицерский вагон, приставят к нему часовых и предложат командиру полка от имени Комитета Г. Д. немедленно сдать оружие, пригрозив в случае отказа открыть по эшелону артиллерийский огонь». В качестве артиллерии должно было фигурировать бутафорское орудие. Командиру полка было решено указать, что весь 20-тысячный гарнизон Луги примкнул к Петербургу, и всякое сопротивление является бесцельным… «Все произошло так, как мы предполагали. Бородинцы мирно спали в теплушках, и никто из солдат не попытался вылезть из поезда…» Командир, полк. Седачев, подчинился «силе». Солдаты отнеслись очень спокойно к требованию выдать винтовки и сами стали сносить их на платформу. Одновременно вагон с пулеметами и ручными гранатами был отцеплен и отвезен на запасный путь… Между тем стало рассветать. Бородинцы с недоумением посматривали на совершенно пустую платформу… Офицеры стали нервничать… Нужно было как можно скорее отправить бородинцев в Псков… С трудом удалось уговорить командира оставить в Луге нескольких офицеров и солдат для сопровождения возвращаемого оружия, а остальных немедленно направить в Псков. После отхода эшелона в Петербург была послана «краткая телеграмма с извещением о том, что бородинцы нами разоружены». Краткая телеграмма, очевидно, и превратила разоружение в «бунт» в мемуарной литературе, поддержанной и Шульгиным. Рассказ Вороновича вполне подтверждается сохранившейся лентой разговора 2-го представителя Ставки со штабом Северного фронта о том, как «68-й полк частично присоединился к лужскому гарнизону». Представитель Ставки, полк. Бармин, выслушав информацию, вполне резонно заметил: «Значит, никто не переходил на их сторону». Конечно, остается в высшей степени показательной для момента обстановка, в которой произошло разоружение Бородинского полка, – это как бы жизненная иллюстрация к словам в дневнике ген. Болдырева 28-го по поводу экспедиции ген. Иванова: «Так не хотелось бы вовлекать во все это армию. За что еще хотят бороться – за призрак. Ведь кругом тайное и явное сочувствие». Эту действительность революционное чувствование и тогда уже стремилось расцветить. До каких пределов может доходить подобная тенденция, показывает текст Шляпникова. Вот характерные из него строки (сравним с бесхитростным рассказом Вороновича): «Стоявший в Луге гарнизон по своей революционной инициативе задерживал все двигающиеся на столицу войска, разоружая их или поворачивая обратно. Двадцать тысяч штыков и сабель были наготове и преграждали контрреволюции путь на Петербург. Двадцать батарей различного калибра были готовы по первому сигналу смести с лица земли любую часть, осмеливающуюся сопротивляться революционной воле солдат лужского гарнизона. Добравшиеся другими путями просто перешли на сторону петроградских рабочих и солдат». Но и этого «просто» не было: головные эшелоны (Тарутинский полк), дошедшие до назначения на ст. Александровская, сохраняли свою «лояльность» до последнего момента и распоряжением военной власти были возвращены на фронт, в Двинск, окружным путем, дабы избежать возможного «конфликта» с лужским гарнизоном[105 - Бородинский полк шел тремя эшелонами и специальным эшелоном батареи. К моменту, когда разыгрались события, в Луге находились два первых эшелона. Несколько неясно лишь о пулеметной команде полка, о которой упоминал Иванов, как ушедшей вместе с «моряками» в Петербург. Отсюда пошел слух, что полк «побратался» (Мстиславский) с восставшими.].

Что же касается эшелона с георгиевскими кавалерами, прибывшими в Царское под непосредственным водительством Иванова, то при описании перипетий, с ним бывших, по-видимому, наиболее правильным было бы следовать за показаниями в Чр. Сл. Ком. самого «диктатора». Его простое, безыскусственное повествование (правда, стенограмма довольно невразумительна) не вступает, по крайней мере, в непримиримую коллизию с фактами, как это происходит с другими версиями. Прибыв в Царское Село, Иванов побывал во дворце[106 - О свидании его с имп. Александрой Федоровной в другом месте.], выяснил, что царская семья под надежной охраной, и в это время получил сообщение, что к вокзалу идет с пулеметами и тяжелой батареей батальон первого гвардейского сводного полка… «Что же бой разводить? Я очень хорошо понимал, что если дойдет толпа, то тысячи уложишь». Оставаться в Царском не было цели, хотя выходило, «как будто удираю». Иванов решил с одобрения «всех окружающих» вывести батальон на ст. Вырицу в целях избежать возможных столкновений… В революционной литературе отход Иванова и представляется в виде «бегства» диктатора из Царского Села, вследствие ненадежности Георгиевского батальона. Основано это заключение отчасти на данных, приведенных в сводной работе Блока и цитируемых во всех последующих работах. Батальон объявил себя «нейтральным», имеющим целью «охрану личности Царя», а командир георгиевцев, ген. Пожарский, заявил, что его солдаты стрелять не будут. Что таково могло быть приблизительно основное настроение георгиевцев, пожалуй, сомневаться не приходится, – сам Иванов показывал, что безоговорочно на войска нельзя было рассчитывать. Но все-таки сведения, почерпнутые Блоком из позднейших показаний солдат и офицеров Георгиевского батальона, проходили через призму следовательского допроса после завершения революции и совершенно естественно окрашивали события в соответствии моменту – этого не следует забывать. Такую же ценность имеет опрос георгиевских кавалеров, произведенный при первом посещении Ставки Керенским в середине месяца. Солдаты ему дружно отвечали, что они не знали, зачем их везут, и, когда узнали, отказались быть усмирителями («Русск. Вед.»). Равным образом, конечно, нельзя признать версию, которую Иванов пытался пустить в оборот после своего ареста в личном письме к военному министру Гучкову 9 апреля: «Раздутая газетами моя поездка, случайно совпавшая с поездкой Георгиевского батальона в район Петрограда, являлась и для меня, и для батальона следованием к месту нового назначения и отнюдь не преследовала каких-либо карательных целей»[107 - Письмо к Гучкову было опубликовано еще в революционные дни в «Русском Инвалиде». Между прочим, Иванов писал, что его вагон был просто «прицеплен» к поезду с Георгиевским батальоном. Вероятно, это и послужило основой для ломоносовской легенды, преподнесенной автором в виде рассказа о том, как под вывеской таинственной поездки георгиевских кавалеров на выставку трофеев в Ц. С. пытались сокрыть истинную цель посылки экспедиции ген. Иванова.]. В показаниях перед Чр. Сл. Ком. Иванов пытался лишь обосновать свое решение, принятое будто бы еще в Пскове и одобренное Царем, не вводить войска в Петербург для того, чтобы избежать «междоусобицы и кровопролития»: «Если войска верны, то можно (я буду прямо говорить) десятки тысяч уложить… Я буду так поступать, а в это время Государь объявит об ответственном министерстве»… «Затем, если войска не верны, то (извините за выражение) лезть будет глупо».

Если бы решение, о котором говорил Иванов, и не было заранее принято, обстановка, с которой встретился «диктатор», должна была побудить его занять выжидательную позицию, – его маленький отряд сам по себе до подхода воинских частей с фронта, понятно, не мог прибегнуть к решительным мерам. Когда в Петербурге узнали о продвижении ивановских эшелонов, отсюда к нему выехали в тот же вечер 1-го «по уполномочию от управления ген. штаба» полк. Доманевский и подп. Тилле, и «диктатор» был осведомлен о столичных событиях. Остается неясным, была ли организована эта поездка по инициативе или с согласия думского комитета, но явно цели ее были направлены к тому, чтобы удержать Иванова от каких-либо активных действий. Мне лично Гучков говорил, что он, в порядке одиночном, ходил к ген. Занкевичу в штаб, спрашивал, что тот будет делать? Занкевич ответил, что будет ждать Иванова. Очевидно, соответствующее воздействие было оказано[108 - Блок пишет, что Доманевский был командирован ген. Занкевичем для «исполнения должности начальника штаба» в отряде Иванова. Сам Иванов об этом в показании не упоминает и говорит, что были присланы «два человека… сообщить и ориентировать». (В показаниях Иванов говорит о встрече с Тилле, но в письме Гучкову называет и Доманевского.)]. В письменном докладе, представленном Иванову и напечатанном в воспоминаниях коменданта Таврического дворца полк. Перетца (что подтверждает участие в деле посылки по крайней мере представителей военной комиссии, находившихся уже в контакте со старым штабом[109 - Ген. Занкевич, командовавший 28-го правительственными войсками на Дворцовой пл., 2-го по приказанию Родзянко запрашивал управление ген. кварт. в Ставке о положении на фронте.]), Доманевский указывал Иванову, что «вооруженная борьба с восставшими только осложнит и ухудшит положение» и что легче восстановить порядок соглашением с Временным правительством; Доманевский говорил, что среди «самих восставших обозначалось два совершенно определенных течения: одни примкнули к думскому выборному Временному правительству, другие поддерживали Совет Р.Д. Первые оставались верными монархическому принципу, желая лишь некоторых реформ, стремились к скорейшей ликвидации беспорядков с тем, чтобы продолжать войну, вторые искали крайних результатов и конца войны…»

В ночь с 1-го на 2-е, еще до отъезда из Царского (в 1 ч. 15 мин.), Иванову была доставлена телеграмма Алексеева, посланная ему вдогонку 28-го. «Частные сведения говорят, – телеграфировал нач. верх. штаба, – что 28 февраля в Петрограде наступило полное спокойствие… Войска, примкнувшие к Временному правительству в полном составе, приводятся в порядок. Временное правительство под председательством Родзянко, заседая в Государственной Думе, пригласило командиров воинских частей для получения приказаний по поддержанию порядка. Воззвание к населению, выпущенное Временным правительством, говорит о незыблемости монархического начала[110 - В воззвании этого не было, но, очевидно, так была информирована Ставка. По крайней мере, и ген. Болдырев в свой псковский дневник записал нечто аналогичное.] в России, о необходимости новых оснований для выбора и назначения правительства. Жду с нетерпением приезда Его Вел., чтобы представить ему все изложенное и просьбу принять это пожелание народа. Если эти сведения верны, то изменяются способы ваших действий. Переговоры приведут к умиротворению, чтобы избежать позорной междоусобицы, столь желанной нашему врагу… Воззвание нового министра путей сообщения Бубликова к железнодорожникам мною получено кружным путем, зовет к усиленной работе всех, дабы наладить расстроенный транспорт. Доложил все это Е. В. и убежден, что дело можно привести мирно к хорошему концу, который укрепит Россию»… Наконец, Иванов получил посланную Царем телеграмму под влиянием разговора с Рузским и настойчивых телеграфных указаний Алексеева на то, что работой с думскими деятелями можно остановить «всеобщий развал»… Телеграмма была помечена временем 0.20 мин. второго и гласила: «Надеюсь, прибыли благополучно. Прошу до моего приезда и доклада мне никаких мер не предпринимать».

Итак, решение Иванова вывести свой отряд на ст. Вырицу, где стоять до тех пор, пока выяснится обстановка в Петербурге, логически вытекало из совокупности всех обстоятельств и распоряжений, им полученных. Возможно, что в мотивах продвижения на «Вырицу» сыграла свою роль и возникшая под влиянием разговора с Ал. Фед. мысль о необходимости, быть может, идти не на Петербург, а двигаться на выручку Царя. «Когда я уезжал, в Царском Селе была мертвая тишина, – показывал Иванов в Чр. Сл. Ком. – Среди железнодорожников были, по-видимому, попытки слабого саботажа – произошли какие-то “затруднения” с “переводом стрелок”. Я потребовал начальника станции, через несколько минут говорят, все в порядке… Уже в Вырице мне доложили, что через 15 минут после нашего ухода вся толпа ввалилась на вокзал…» Картина происшедшего Керенским во французском издании представлена так: отряд ген. Иванова, на рассвете появившийся в Царском, рассеялся с первыми солнечными лучами революции, а самому генералу удалось скрыться (s’echapper).

Дальнейшая повесть о том, что делал «диктатор», представлена потомству в двух совершенно противоположных вариантах: один из них принадлежит Ломоносову, другой изложен в официальных показаниях Иванова. Советская информация почти безоговорочно пошла по стезе, намеченной мемуаристом, которому в силу занимаемого в железнодорожном мире положения пришлось играть в событиях этих дней весьма действенную роль. Между тем повествование не вызывает никакого доверия – не всегда только можно определить, что в нем является результатом недостаточной осведомленности, легкого восприятия не проверенных сведений и слухов, которые со всех сторон от железнодорожных агентов и добровольцев стекались в центр, и что сознательно или бессознательно привнесено им во славу своего героизма и героизма железнодорожников, спасших активной инициативой и жертвенностью революцию. Яркую, но злую характеристику этого бойкого «эквилибриста», заделавшегося «стопроцентным коммунистом» после октябрьского переворота и прославившегося в советских кругах своим «лукулловским образом жизни», дал Саломон в книге «Среди красных вождей». Фигура Ломоносова такова, что мемуарные страницы, вышедшие из-под его пера, отнюдь не вызывают к себе доверия. В изображении Ломоносова, Иванов в течение всего 2 марта делал энергичные, но тщетные попытки со своими эшелонами прорваться к Петербургу через возведенные перед ним заградительные революционные шлагбаумы. Уже в 4 часа утра 2-го в Петербурге была получена записка, что ген. Иванов «арестовал начальника станции Вырица, где он ночевал, и во главе георгиевских кавалеров и двух других эшелонов отправился по направлению к Царскому Селу». (Итак, в 3 часа ночи Иванов выехал из Царского и через час уже постарался туда вернуться – по официальным данным Иванов прибыл в Вырицу в 4 часа утра и в 5 сообщил Алексееву, что ночует в Вырице.) Но Иванова отбросили от Царского усилиями железнодорожников, начиная от ст. Семрино до Царского были сняты крестовики со стрелок. Из Семрина Иванов бросается по передаточной ветке на ст. Владимирская для того, чтобы прорваться в Гатчину. Там несколько эшелонов правительственных войск и двадцать тысяч «лояльного» гарнизона. А главное, из Пскова, поезд за поездом напирают новые войска! И здесь навстречу Иванову спускают балласт поездов и снимают крестовики… Но что стоит Иванову 20 верст пройти походным порядком! «Если бы ген. Иванов прорвался к Гатчине, исход мартовской революции мог быть иной», – мемуаристу мерещилась уже «царская виселица»… Иванов требует назначения на Петроград и входит в непосредственные переговоры с Ломоносовым, который в почтительной форме предупреждает генерала, что для встречи его поезда на 6-й версте от Петербурга сосредоточены «4 батареи артиллерии и тысяч двадцать пехоты» и рекомендует переговорить с Думой[111 - «Прихвастнул я, – замечает мемуарист, осведомленный через ген. Потапова, что для встречи на «6-й версте» имеется 4 пушки и шесть тысяч солдат.]. Тогда Иванов снова устремляется в Царское – «арестовывает служащих и грозит расстрелом». Неудача. Опять Гатчина. Потом Вырица, куда Иванов направляется за «подкреплением». Так мечется «диктатор», а сзади снимают «все крестовики»… Героическими действиями железнодорожников Иванов отрезан. Ни один шаг диктатора «не ускользнул» от бдительного ока революционеров. Телеграфисты Виндавской дороги оказались на высоте положения и стучали свои записки в центр даже тогда, когда «за стеной ген. Иванов расстреливал их товарищей». Бубликов послал в Вырицу телеграмму: «Мне стало известно, что вы арестовываете и терроризируете служащих железных дорог, находящихся в моем ведении. По поручению Временного Комитета Государственной Думы предупреждаю вас, что вы навлечете на себя этим тяжелую ответственность. Советую вам не двигаться из Вырицы, ибо по имеющимся у меня сведениям народными войсками ваш полк будет обстрелян артиллерийским огнем». Но генерал не склонен последовать советам правительственного комиссара и настойчиво ищет путь к Петербургу. Ломоносов перехватывает «очень важные» шифрованные телеграммы, которые Иванов направлял в столицу: «Мама больна. Папе лучше. Скажите ей» и «Пришлите вторую корзинку булок». Телеграммы переданы министру юстиции. Время идет. Наступила ночь. Опять новость об Иванове: он еще раз требует именем императора пропустить его «со всеми эшелонами в Петербург». «По повелению какого императора, генерал? – может спросить теперь ядовито Ломоносов. – Николай II отрекся от престола…» «Разговор прервался. Через несколько минут последовала просьба пропустить поезд обратно в Ставку. Задержать я не имел физической возможности», – прибавляет Ломоносов. «Южнее распоряжается кто-то другой…» Ломоносов приказывает из обоих тендеров выпустить воду, – «так генерал, отъехав семь верст, и просидел всю ночь с паровозами без воды».

Как все-таки могла родиться такая фантастическая эпопея под пером мемуариста, правда, очень склонного к безответственным беллетристическим приемам изложения? Сопоставляя показания Иванова с имеющимися документами, можно довольно отчетливо представить себе, что было в действительности. В показаниях Гучкова, данных той же Чр. Сл. Ком., было упомянуто, что после выезда из Петербурга им была дана уже в дороге телеграмма Иванову. Он говорил, что желал встретить Иванова на пути и «уговорить не предпринимать никаких попыток к приводу войск в Петроград». Вот текст подлинной телеграммы: «Еду в Псков. Примите все меры повидать меня либо в Пскове, либо на обратном пути из Пскова в Петроград. Распоряжение дано о пропуске вас в этом направлении». «Дорогой, – пояснял Гучков, – пришлось несколько раз обменяться телеграммами»[112 - Шульгин утверждает, что на одной из станций они были даже соединены прямым проводом с находившимся в Гатчине Ивановым и имели довольно длительную беседу с ним: «Старик стремился повидаться с нами, чтобы решить, что делать». Иванов жаловался на то, что отрезан от Петербурга, жаловался на разложение георгиевцев и пр. Из-за спешки дело ограничилось лишь информационными разговорами. Сообщение Шульгина доверия не возбуждает.]. И мы имеем в делах Чр. Сл. Ком. ответную телеграмму Иванова и вторую телеграмму Гучкова. «Рад буду повидать вас, – телеграфировал Иванов, – мы на ст. Вырица. Если то для вас возможно, телеграфируйте о времени приезда». «На обратном пути из Пскова, – отвечал Гучков, – постараюсь быть в Вырице. Желательнее встретить вас Гатчине варшавской». Вспомним, что думские делегаты выехали из Петербурга в 2 ч. 47 м. дня. Следовательно, не раньше этого времени могли иметь место сношения между Гучковым и Ивановым.

Обратимся теперь к показаниям Иванова. Он говорит, что действительно имел намерение проехать утром 2-го в Царское Село для того, чтобы переговорить с командирами запасных батальонов («они могли осветить дело»), но «старший из командиров стрелковых полков» по телефону «как-то неопределенно ответил, что мой приезд не желателен, что это вызовет взрыв». Тогда Иванов намеревался «на автомобиле» (т.е., очевидно, один) проехать на ст. Александровскую и повидать Тарутинский полк. В это время Иванов получил телеграмму от Гучкова. Совершенно очевидно, что тогда он решил перевести, в соответствии с предложением Гучкова, свой «батальон» в Гатчину по дополнительной ветке через ст. Владимирскую. Приблизительно в это же время (несколько раньше – около 3 часов) Иванов должен был получить телеграмму нач. воен. сообщ. в Ставке ген. Тихменева, передававшую копию «высочайшего» распоряжения вернуть войска, «направляющиеся (на) станцию Александровскую обратно (в) Двинский район». «Соизволение» это получено было Рузским в первом часу ночи, т.е. за три часа до разговора его с Родзянко, и распространялось на все войска, двинутые с фронта, как это устанавливает циркулярная телеграмма ген. Лукомского, переданная на фронт в промежуток между 2 и 3 часами ночи 2 марта. «Вследствие невозможности продвигать эшелоны войск, направляемых к Петрограду, далее Луги и разрешения Государя Императора вступить главкосеву в сношения с Гос. Думой и высочайшего соизволения вернуть войска обратно в Двинский район из числа направленных с Северного фронта, наштоверх, – телеграфировал Лукомский, – просит срочно распорядиться, те части, кои еще не отправлены, не грузить, а те, кои находятся в пути, задержать на больших станциях. Относительно дальнейшего направления или возвращения перевозимых частей последует дополнительное указание». Сравним с этим официальным сообщением повествование Ломоносова о том, как 2-го днем c юга подходили «новые и новые эшелоны» и как Бубликов получал из Ставки на свои запросы «уклончивые ответы»!

Попытка Иванова проехать на ст. Владимирскую и вызвала применение железнодорожниками мер саботажа. «Проехав верст 12, – показывал Иванов, – я прилег отдохнуть… просыпаюсь, стоим. Час стоим, два стоим, три». Это было на ст. Сусанино. Оказывается, поставили в тупик, согласно распоряжению: «никуда не пускать». Здесь Иванов получает приведенную выше телеграмму Бубликова («очень сильную» – по его выражению) о том, что он терроризирует железнодорожных служащих, – «а с его же разрешения ехал». Никакого террора Иванов не применял, – сообщение о «расстреле телеграфистов» сплошная чушь, порожденная взбудораженным настроением осведомителей. Иванов имел полное право написать Гучкову 9 апреля, что его «войска не имели никаких столкновений»[113 - Ивановым был арестован лишь начальник станции не то Вырицы, не то Царского Села. В служебной записке Тихменева упоминается начальник царскосельской станции, которого Иванов увез с собой в Вырицу «по неизвестной причине».]. Был ли правительственный комиссар плохо вообще осведомлен, недоверчиво ли относился к миролюбивой тактике «диктатора», находился ли под влиянием революционного пыла своего окружения, но он старался воспрепятствовать проезду ивановского эшелона в Гатчину. За первой телеграммой последовала другая, но уже «очень любезная», по мнению Иванова: «Ваше настойчивое желание ехать дальше ставит непреодолимое препятствие для выполнения желания Е. В. немедленно следовать (в) Царское Село. Убедительно прошу остаться (в) Сусанино или вернуться (в) Вырицу». «Я ушел на Вырицу и тут решил послать сообшение ген. Алексееву шифрованной телеграммой», – заключал Иванов. В то время эта последняя телеграмма не была расшифрована «полностью» и давала повод для совершенно произвольных заключений. В документах Ставки мы имеем ее в расшифрованном виде. Иванов телеграфировал Алексееву в 1 ч. 30 м. на 3-е марта: «До сих пор не имею никаких сведений о движении частей, назначенных в мое распоряжение. Имею негласные сведения о приостановке движения моего поезда. Прошу принятия экстренных мер для восстановления порядка среди железнодорожной администрации, которая несомненно получает директивы Временного правительства». Редакция этой телеграммы стоит в некотором противоречии с пометкой в Ставке, что сообщение Тихменева о приостановке движения эшелонов было вручено Иванову. Большого значения отмеченное противоречие не имеет, более существенно то, что телеграмма, составленная на исходе 2 марта, решительно опровергает версию, развитую в воспоминаниях Ломоносова и усвоенную многими из последующих исторических повествователей.

Были ли еще какие-нибудь шифрованные телеграммы, направленные Ивановым в какой-то таинственный петербургский адрес? В архиве, где хранится «переписка, связанная с переходом к новому строю», по-видимому, имеется только «полностью не расшифрованная» телеграмма Алексееву; эта шифрованная переписка не нашла никаких откликов в Чр. Сл. Ком. – ни при допросе Иванова, ни в обзоре, сделанном Блоком. Но зато упоминание об этой шифрованной переписке и даже текст телеграммы, близкой по содержанию к редакции, которую дает Ломоносов («Выезжаю в Вырицу. Оставляю корзинку, булки и хлеб»), можно найти в газетах того времени (напр., в «Русской Воле» 10 марта). Есть и упоминание об «известном реакционере», кн. Святополк-Мирском и некой обывательнице, проживавшей в доме № 71 на Невском пр., в адрес которых были будто бы направлены ивановские телеграммы. Не эти ли газетные сплетни, никем не проверенные и, вероятно, совершенно вымышленные, нашли себе отклик в воспоминаниях Ломоносова? В своих записях он упоминает, что на другой день после расшифрования депеш Бубликов ему сказал, со слов министра юстиции, что этот Святополк-Мирский служил, «по-видимому», посредником между Ивановым и Ал. Фед. (?)…

Эпопею с приключениями «диктатора» можно считать законченной. Он телеграфировал Гучкову, что не может приехать, и ждал последнего в Вырице. Утром третьего Иванов получил телеграмму от Родзянко с сообщением о назначении на его место главнокомандующим петербургского военного округа ген. Корнилова и о предписании ему вернуться в Могилев. Иванов запросил Алексеева и, получив подтверждение, выехал в тот же день со своим «батальоном» в Могилев. На ст. Оредж, как его предупредили, ему готовится «бенефис» и будет предъявлено требование, чтобы «батальон присоединился» к революции. Но все свелось к демонстрации рабочих – «человек сто в одной кучке». В Ставке Иванов простился с батальоном и пожелал ему «служить хорошо при новом правительстве».

Перипетии, связанные с «экспедицией ген. Иванова», породили и другую легенду, – диаметрально противоположную той, которая наиболее полно изложена в воспоминаниях Ломоносова. Родилась она в тот же день, что и первая, и в той же среде. И по своеобразному стечению обстоятельств ее поддержали в мемуарной литературе такие антиподы, как левый соц.-рев. Мстиславский и вел. кн. Николай Мих. Каждый из них придал легенде свою формулировку. Для титулованного историка – в записи, быть может, несколько туманной, в дневнике от 27 апреля 17 года – карательная экспедиция Иванова только «водевиль». Иванов позднее понял, что «вся эта инсценировка была созданием рук Гучкова… и Алексеева, чтобы усыпить возможное беспокойство Императора и чтобы отдать себе отчет в истинном настроении войск Царскосельского гарнизона. Не следует забывать, что все положение могло быть перевернуто сверху донизу, если бы Дума и большинство войск, сосредоточенных в Петрограде, не подчинились бы требованиям улицы, и что Гучков и Милюков на совещании с новыми министрами… у вел. кн. Михаила голосовали за конституционную монархию против всех своих коллег, высказывавшихся за демократическую республику. Двойная игра этих двух министров не может никого более обмануть». Если великокняжескую версию перевести на «революционный» язык, то она в основном совпадет с тем, что утверждает, в качестве мемуариста, состоявший членом военной комиссии Мстиславский, – и эту версию готова подхватить вся большевистская историография. Рассказывая о том, как между «карателем» Ивановым и «восставшим городом» оказалась «непосредственная, можно сказать, официальная связь» в лице командированных Временным Комитетом офицеров ген. штаба, Мстиславский заключал: «Здешние “восстановители порядка” отнюдь не противопоставляли себя “восстановителям”, прибывающим с фронта». Мстиславский легко нашел себе подражателей. В наиболее серьезной «советской» работе, – в очерке ген. Мартынова, – мы найдем такой вывод: «Временный Комитет Гос. Думы видел в Иванове не столько врага, сколько союзника, к помощи которого в крайности можно прибегнуть для того, чтобы подавить беспорядки и остановить дальнейший ход революции». У Троцкого значится: «Вместо того чтобы арестовать “диктатора” Иванова, прибывшего с фронта для усмирения столицы, Энгельгардт отправляет в его распоряжение реакционного офицера в качестве нач. штаба». Молодых историков «школы Покровского» обозрение «многих других фактов» также приводило к выводу, что «буржуазия и думский комитет в эти дни не только не препятствовали Иванову, но, пожалуй, не прочь были опереться на него для борьбы с революцией». Обстоятельства, однако, складывались так, что у «буржуазии не могло быть надежды на возможность восстановить порядок вооруженной рукой». Это и «предопределило» всю ее (дальнейшую) позицию в февральские дни.

Отмечая эту легенду, нет надобности ее в подробностях рассматривать и тем более опровергать. И позиция Алексеева, выраженная в телеграмме 28 февраля (вел. кн. Ник. Мих. почему-то считает указания Алексеева «туманными»), и позиция думского комитета, всемерно стремившегося избежать гражданской войны, достаточно ясно выступили уже на предшествующих страницах.

Глава четвертая. Образование временного правительства

I. Кандидатура Керенского

Давно пора оставить легенду о том, что революционное временное правительство было создано «еще в 1916 г.»: в «неясном предвидении неясных событий», как выразился Алданов в упомянутой выше статье «Третье марта», в юбилейном сборнике в честь Милюкова. Рассмотрению этой легенды я достаточно уже уделил внимания в книге «На путях к дворцовому перевороту», потому возвращаться к ее анализу нет надобности. Напомним только, что в тогу временного революционного правительства не совсем удачно впоследствии облекли проект «министерства доверия», под лозунгом которого шла общественная агитация предреволюционного времени.

В революционные дни «заранее установленное» временное правительство родилось с некоторым опозданием (значительным для тогдашней сумятицы), и вовсе не потому, что этому противодействовали новые политические силы, выступившие на авансцену. Милюков в своей «Истории революции» объяснил запоздание техническими условиями: «Необходимость ввести в состав первого революционного правительства руководителей общественного движения, происходившего вне Думы, сделала невозможным образование министерства в первый же день переворота». Но кн. Львов днем 28-го уже был в Петербурге. (Мы имеем «приказание» военной комиссии, помеченное 4 ч. 30 м. дня 28-го: «Выслать немедленно автомобиль Мойка, 75, кв. бар. Меллер-Закомельского за кн. Г.Е. Львовым»). Между тем временное правительство оформилось лишь в дневные часы второго марта, после того длительного ночного бдения, когда Родзянко, несколько предрешая события и выдавая предположения за осуществленное, авторитарно говорил Рузскому, что он «вынужден был» этой ночью назначить временное правительство. Более правдоподобно то объяснение опозданию с организацией правительственной власти, которое дал Стеклов в докладе 30-го: «В эти первые моменты ни буржуазия, ни мы как-то не мыслили о создании правительства. И когда через два дня после начала восстания с достаточной ясностью стало определяться, что восстание это несомненно победоносно, что оно ведет к установлению нового режима, в этот момент на сцену всплыл вопрос об образовании временного правительства…» Это значило, что концепция революционного правительства была чужда деятелям «Временного Комитета членов Гос. Думы», имевшего формально целью лишь «восстановление порядка и сношения с учреждениями и лицами».

Победоносный ход революции не изменил первоначально основной линии «думцев». Суть ее можно передать записью современника. 2 марта Гиппиус посетил известный репортер «Русского Слова» Руманов, пришедший к писательнице из Таврического дворца. «Позицию думцев определил очень точно с наивной прямотой, – заносит в дневник Гиппиус. – Они считают, что власть выпала из рук законных носителей. Они ее подобрали и неподвижно хранят и передадут новой законной власти, которая должна иметь со старой ниточку преемственности». В ожидании, когда, по выражению Милюкова, «наступит момент» образования правительства, Временный Комитет ограничился немедленным назначением комиссаров из членов Думы во все высшие правительственные учреждения и подготовкой списка будущих членов «общественного совета министров», предполагая, что премьер будет назначен «указом верховной власти». Хорошо осведомленный в настроениях и планах левой думской общественности английский посол отправил в Лондон 1 марта уже известную нам телеграмму о предполагаемой поездке думских делегатов для предъявления Императору «требования отречься от престола», добавляя: «Должно быть назначено ответственное министерство из 12 членов Думы, во главе с кн. Львовым и Милюковым в качестве министра ин. д.». Для первого марта это еще был только проект – во всяком случае, с определенностью можно сказать, что днем окончательно оформившегося решения не было. Правда, в советских исследованиях ссылаются на протокол заседания Временного Комитета от 1 марта, который как будто бы опровергает подобное утверждение (к сожалению, мы не имеем возможности проверить точность цитат и определить весь контекст документа). В протоколе значится: «Временный Комитет Гос. Думы в целях предотвращения анархии и для восстановления общественного спокойствия, после низвержения старого государственного строя, постановил: организовать впредь до созыва Учр. Собр., имеющего определить форму правления российского государства, правительственную власть, образовав для сего Временный Общественный Совет Министров в составе нижеследующих лиц…» (Далее, как пишет Генкина, приводящая выдержки из указанного архивного документа, перечислялся состав Временного правительства, официально опубликованный 3 марта). Советский исследователь допускает возможность, что протокол составлен post factum для того, чтобы формально закрепить образование правительства за инициативой думского комитета, принявшего решение еще до совещания с представителями Исп. Комитета. Совершенно очевидно, что первого марта такого протокола действительно составлено быть не могло, ибо в нем упоминается Учред. собрание, на которое согласились при обмене мнениями в ночь на 2-е и которое являлось для думского комитета весьма существенной компромиссной уступкой[114 - По утверждению Шидловского, «журнал Комитета» был составлен «один общий для периода 27 февраля – 10 марта», так что он действительно писался post factum, «и старания разделить все это время на отдельные заседания оказались не осуществимыми». Не подразумевается ли под таким протоколом то обозрение, которое редактировал Милюков?]. Но тем более характерно употребление в протоколе термина «Временного Общественного Совета Министров» вместо «Временного правительства», от имени которого 3 марта опубликована была программа, выработанная в ночном совещании. (Надо сказать, что термин «Временное правительство» в первые дни 3—5 марта не употреблялся и в официальной переписке, и Временное правительство именуется почти всегда «советом министров». Официальное постановление об именовании революционной власти «Временным правительством» было сделано 10 марта.)

Едва ли состав этого «совета министров» намечался так упрощенно, как изобразил с обычной чрезмерной картинностью Шульгин, приписавший себе инициативу. Надо было «во что бы то ни стало образовать правительство, – утверждает мемуарист. – Я повторно и настойчиво просил Милюкова, чтобы он поэтому занялся списком министров». И Милюков к вечеру первого марта «занялся». «Так на кончике стола, в этом диком водовороте полусумасшедших людей, родился этот список из головы Милюкова, причем голову эту пришлось сжимать обеими руками, чтобы она хоть что-нибудь могла сообразить. Историк в будущем… вероятно, изобразит это совершенно не так… Я же рассказываю, как было». Эмигрант-мемуарист в состоянии рецидива монархических чаяний издевается над этим списком, «общественным доверием облеченных». Но дело было не в том «мифе», который пытается опровергнуть Шульгин, а в том, что метод создания революционной власти совершенно не подходил к моменту. В этом тогда не отдавали себе отчета. Взяли старый ходячий список проектированного думского «министерства доверия» и подбавили к нему новых людей, которых, казалось, выдвигала создавшаяся конъюнктура – прежде всего руководителей подготовлявшегося дворцового переворота, у которых естественно предполагались организационные связи с военными кругами. Эта конъюнктура выдвинула и левые кандидатуры. В какой момент? По утверждению Суханова, в ночном заседании делегатом Совета при перечислении личного состава министров имя Керенского не было упомянуто, и только после окончания предварительных переговоров, т.е. около 4 ч. утра, Суханов узнал, что Керенскому предлагают портфель министра юстиции. Это была уступка левому сектору – намечались две персональные кандидатуры социалистов из среды членов Думы, входивших в состав Временного Комитета. Не было вовсе принято решение предоставить в правительстве два места членам Совета Р.Д., как это утверждает Керенский; не было и решения предоставить два портфеля (юстиции и труда) членам социалистических партий, как говорится в историческом труде Милюкова; не было это и попыткой создания «коалиционного кабинета», как безоговорочно ответила редакция «Русских Ведомостей» на упоминавшийся запрос «Daily Chronicle». Это были две личные кандидатуры, причем кандидатура Чхеидзе, почти не принимавшего участия в делах Комитета, тут же отпала за его решительным отказом, и оставалась кандидатура Керенского.

Судя по воспоминаниям Шульгина, имя Керенского и раньше называлось в кругах прогрессивного блока, при обсуждении некоторых комбинаций «министерства доверия» или «гадания на кофейной гуще», по мнению мемуариста. Ссылаясь на свою беседу с Шингаревым в январе 17 года, Шульгин объясняет и мотивы, побуждавшие тогда выдвигать кандидатуру представителя трудовой группы. Оба собеседника признавали, что настроение страны перешагнуло уже через голову «прогрессивного блока» и что в силу этого необходимо искать поддержки расширением блока «влево»: «надо вырвать у революции ее главарей», гораздо выгоднее иметь Керенского «с собой, чем против себя». И именно Шульгин, по его словам, предложил «Керенского на пост министра юстиции – на пост, который сейчас (т.е. до революции) не имеет никакого значения»[115 - Интересно, что и во Временном Комитете выставлены были подобные же аргументы в пользу кандидатуры Керенского. Так утверждает б. московский прокурор Чебышев, ссылаясь на Маклакова: «Керенский был назначен в ведомство, где он мог “меньше принести государству вреда”».]. В дни революции выгода иметь Керенского в своей среде должна была выясниться еще отчетливее деятелям прогрессивного блока в силу приобретенной лидером трудовиком совершенно исключительной популярности. «Душою движения был Керенский, – вспоминает Зензинов, – это необходимо признать, не боясь впасть в преувеличение». «Он вырастал с каждой минутой», – подтверждает и Шульгин, давая свое объяснение причинам, выдвинувшим лидера думских трудовиков в дни переворота на первое место: «На революционной трясине привыкший к этому делу танцевал один Керенский» – «талантливый актер», но его «одного слушают». «Магнетический» дар Керенского отмечает Бьюкенен: это единственный министр, который производит впечатление. Его слова вызывают «энтузиазм». Он «самый популярный человек», его образ «всенародно опоэтизирован», все делегаты с фронта требуют свидания именно с ним, появление его на эстраде вызывает «бури восторга» (Станкевич, Вл. Львов и др.). «Обаяние Керенского поднимает престиж Временного правительства в глазах революционной демократии», – утверждают авторы «Хроники».

Роль, сыгранную Керенским в февральском перевороте, довольно образно охарактеризовал еще в первые мартовские дни в Московском Комитете общественных организаций видный представитель партии к. д. Кишкин. «Я только что вернулся из Петрограда, – сказал назначенный правительственным комиссаром Кишкин, – и могу засвидетельствовать, что если бы не Керенский, то не было бы того, что мы имеем. Золотыми буквами будет написано его имя на скрижалях Истории». При организации власти органически нельзя было устранить того, кто воплощал в себе как бы весь пафос первых революционных дней и чье имя производило «магическое впечатление» на толпу. Керенский сделался «романтическим героем революции» – ее «любовью». Сам Керенский рассказывает во французском тексте воспоминаний, что ему позже стало известно, что некоторые члены наметившегося правительства соглашались вступить в его состав только при условии включения и Керенского.

Керенский колебался. Его вхождение в правительство означало конфликт с Исп. Ком. и возможный уход из Совета. Все друзья, рассказывает он, убеждали его покончить с Советом и войти в кабинет. То же, в сущности, рекомендовали и члены Совета, с которыми в «частном порядке» вел переговоры Керенский в утренние часы второго марта. Они, по словам Шляпникова, даже «уговаривали» Керенского вступить в правительство за свою личную ответственность. Шляпников присутствовал при беседе Керенского со Стекловым, который доказывал, что Керенский, не связанный партийным решением, может в правительство вступить. «Советский Макиавелли» – Суханов, заставший аналогичную беседу Керенского с Соколовым, не так был определенен и дал двугранный ответ, когда его мнение спросил Керенский. Свой ответ в записках он формулирует так: «Ни в Исп. Ком., ни в Совете эти вопросы еще не ставились (это, как мы видели, неверно), и говорить об этом было преждевременно. Но мое личное отношение к этому делу я высказал Керенскому. Я сказал, что я являюсь решительным противником как принятия власти советской демократией, так и образования коалиционного правительства. Я не считаю возможным и официальное представительство социалистической демократии в цензовом министерстве. Заложник Совета в буржуазно-империалистическом кабинете связал бы руки демократии. Вступление Керенского в кабинет Милюкова в качестве представителя революционной демократии совершенно невозможно… Но… индивидуальное вступление Керенского… в революционный кабинет я считал бы объективно небесполезным… Это придало бы всякому кабинету большую устойчивость перед лицом стихийно ползущих влево масс»… «Керенского не мог удовлетворить такой ответ, – замечает резонирующий мемуарист. – Ему явно хотелось быть министром. Но ему нужно было быть посланником демократии и официально представлять ее в первом правительстве революции». Как видно из воспоминаний самого Керенского, позиция индивидуального вхождения в министерство действительно его не удовлетворяла, он считал такое решение политически невозможным, ибо предвидел огромную опасность, которая угрожала в том случае, если революционные массы будут предоставлены случайному руководству Совета, не имея официального своего представителя во временном правительстве. Допустить это Керенский не мог («Je ne pouvais la permettre» – несколько претенциозно выражается он во французском тексте). Такое временное правительство было бы заранее обречено. В то же время Керенский, по его словам, сознавал невозможность переубедить советских лидеров и повлиять на изменение их позиции. Надо признать, что нет никаких намеков на то, что Керенский пытался воздействовать на изменение лишь намечавшейся первого марта тактики. Почва для его инициативы и для его выступления была подходящая, но в ночь с первого на второе марта он в идеологических спорах участия не принимал; не оказал влияния представитель демократии и при подборе кандидатов в будущее революционное правительство.

Керенский пишет в воспоминаниях, что эта ночь была для него самой трудной. Он должен был найти выход из почти безвыходного положения. Силы его ослабевали. Истомленный обстановкой Керенский впервые после бессонных ночей отправился домой. Здесь он потерял сознание и в полузабытьи провел 2—3 часа. И вдруг сразу пришло решение на вопрос, который мучил Керенского. Он должен принять пост министра юстиции и открыто объяснить мотивы своего решения непосредственно в Совете. Решение это было принято не по тем политическим соображениям, которые были выше изложены, а по мотивам исключительно гуманным. Керенский неожиданно вспомнил об арестованных представителях старой власти. Он был убежден, что только он один в переживаемых условиях мог бы не допустить линчевания их толпой и избегнуть ненужного кровопролития. Так говорит сам мемуарист, утверждающий, что под таким впечатлением он очнулся и немедленно позвонил по телефону во Временный Комитет, передав Милюкову свое окончательное решение. Керенского нисколько не смущало то обстоятельство, что он будет один от «демократии» в правительстве, ибо за ним было непререкаемое общественное мнение, определявшее удельный вес будущего «заложника» демократии в буржуазном правительстве[116 - Я должен исправить не совсем понятную теперь для меня ошибку в тексте моей книги «На путях к дворцовому перевороту». Там сказано, что кандидатура Керенского выдвинулась тогда, когда предварительный список, оглашенный Милюковым в залах Таврического дворца, вызвал бурный протест. Тогда члены Врем. Комитета пожертвовали Маклаковым и уговорили Керенского принять назначение. Колебались между этими двумя именами. Но как раз в первоначальном наброске состава Временного правительства, помеченном 1 марта, значится первой фамилия Керенского – она зачеркнута, и вставлено «Маклаков».].

В первой половине дня собрался пленум Совета Р. Д., на котором Стеклов «дипломатически и уклончиво» докладывал программу соглашения, наметившегося с Врем. Комитетом. Во время доклада в зале заседания появился Керенский и потребовал предоставления ему слова вне очереди. Члены Исп. Ком., как пишет Керенский, всемерно старались отговорить его от выступления, указывая на возбужденное состояние многолюдной толпы рабочих и солдатских делегатов, которая может устроить Керенскому враждебную демонстрацию, – необходимо подготовить собрание к мысли, что формальный представитель Совета вступил в состав буржуазного правительства («Ils se jetteront sur vous et vous mettront en pieces» – в образных выражениях передает мемуарист аргументацию «верховников» Исп. Ком.). Тем не менее Керенский, взгромоздившись на стол, свое заявление сделал, объясняя мотивы, побудившие его дать согласие на предложение Врем. Ком., не дожидаясь решения Совета, и потребовал доверия к себе. «Патетические фразы, полубессвязные, но сказанные с сильным подъемом с непривычным для впечатлительной аудитории мелодраматическим эффектом», произвели «магическое действие» – так описывает «Хроника февральских событий», авторы которой присутствовали на заседании в качестве активных действующих лиц. В отчете советских «Известий» сказано: «Трудно представить энтузиазм, охвативший зал заседания. Единичные голоса, пытавшиеся протестовать… были заглушены единодушным возгласом подавляющего большинства. Совет Р.Д. устроил Керенскому бурную овацию, которой еще не видели, кажется, стены Таврического дворца». Суханов отмечает, что настроение поднялось в тот именно момент, когда Керенский мотивировал свое согласие войти в состав министерства тем, что в его руках находятся арестованные представители старой власти, которых он не решается выпустить из своих рук. Сам Керенский не помнит деталей своей речи, но хорошо помнит устроенную ему овацию и то, что он был отнесен на руках до помещения Временного Комитета. И поэтому, быть может, небесполезно воспроизвести (с маленькими лишь купюрами) эту речь в том виде, как она на другой день была напечатана в официальных советских «Известиях». «Товарищи… доверяете ли вы мне? – патетически спрашивал Керенский. – В настоящий момент образовалось временное правительство, в котором я занял пост министра юстиции. Товарищи, я должен был дать ответ в течение пяти минут (?!) и потому не имел возможности получить ваш мандат до решения моего о вступлении в состав временного правительства. В моих руках находились представители старой власти, и я не решался выпустить их из своих рук (возгласы: правильно)… Немедленно по вступлении на пост министра я приказал освободить всех политических заключенных и с особым почетом препроводить из Сибири сюда, к нам, наших товарищей депутатов, членов соц.-дем. фракции IV Думы, депутатов II Думы… Я занял пост министра юстиции до созыва Уч. соб., которое должно будет, выражая волю народа, установить будущий государственный строй (бурные аплодисменты). До этого момента будет гарантирована полная свобода пропаганды и агитации по поводу формы будущего государственного устройства, не исключая и республики (обратим внимание на это указание Керенского!). Ввиду того, товарищи, что я принял на себя обязанности министра юстиции до получения от вас на это полномочия, я слагаю с себя звание тов. предс. Совета Р.Д. Но для меня жизнь без народа немыслима, и я вновь готов принять на себя это звание, если вы признаете нужным (просим!). Товарищи, войдя в состав временного правительства, я остался тем же, как был – республиканцем. В своей деятельности я должен опираться на волю народа… Я должен иметь в нем могучую поддержку. Могу ли я верить вам, как самому себе? («верим»!) Я не могу жить без народа, и в тот момент, когда вы усомнитесь во мне, – убейте меня. Я заявлю временному правительству, что я являюсь представителем демократии, но что временное правительство должно особо считаться с теми мнениями, которые я буду отстаивать в качестве представителя народа, усилиями которого была свергнута старая власть… Я полагаю, что вы не осудите меня и дадите мне возможность осуществить необходимые гарантии свободы до созыва Учр. собрания. Товарищи! Позвольте мне вернуться к временному правительству и объявить ему, что я вхожу в его состав с вашего согласия, как ваш представитель».

Керенский впал на мгновение в полуобморочное состояние, что произвело, по наблюдениям присутствовавшего Шидловского, на аудиторию потрясающее впечатление. Патетические фразы, полубессвязные, как видим, были довольно определенны по своему содержанию и достаточно демагогичны. Оратор погрешил против истины, так как слишком очевидно, что новоявленный министр юстиции в то время, когда Временное правительство еще только конструировалось, не мог еще отдавать распоряжения об освобождении всех политических заключенных, и, как следует из соответствующего сообщения «Известий» комитета думских журналистов, распоряжение о вызове из Сибири членов думской соц.-дем. фракции было сделано комиссарами Временного Комитета Аджемовым и Маклаковым до занятия Керенским поста министра юстиции. Керенский 3 марта подтвердил лишь распоряжение своих временных предшественников через несколько дней, придав ему довольно крикливую форму – специальной телеграммой 6 марта местным прокурорам предписывалось лично освободить подследственных и осужденных по политическим делам и передать им привет министра.

* * *

Овации в Совете Керенский воспринял не только как вотум личного доверия к нему, но и как одобрение избранной им политической линии. Он счел, что входит во временное правительство, как тов. предс. Совета, т.е. в качестве официального представителя «рабочего класса». Было около 3 час. дня, когда произошло, по мнению одних, «героическое выступление» Керенского в Совете или, по мнению других, совершен был им coup d’еtat. По впечатлению героя собрания, его выступление вызвало негодование у «верховников» Исп. Ком.: когда толпа несла его на руках, Керенский видел гневные лица, грозившие местью. С этого момента, по его словам, началась против его влияния в Совете борьба «sans aucun scrupule». Неоспоримо, Керенский вызвал негодование, может быть, у большинства членов Исп. Ком. – отчасти уже самим фактом своего непредвиденного выступления. Но столь же бесспорно, что по существу он мог встретить и сильную поддержку у некоторых членов Комитета, если бы не действовал так неподготовленно в одиночку. Каждый из мемуаристов под своим углом зрения воспринял атмосферу собрания. Суханов – главный как бы идеолог невхождения представителей демократии в министерство, у которого Керенский в частном порядке уже спрашивал совета, конечно, был в числе «негодующих», выступление Керенского вызвало в нем «ощущение неловкости, пожалуй, конфуза, тоски и злобы». Но «лидеры Исп. Ком. понимали, что развертывать прения во всю ширь в данной обстановке, специально о Керенском, значило бы идти на такой риск свалки, неразберихи, затяжки вопроса и срыва комбинации, который был нежелателен для обеих сторон. На этой почве большинство… не считало нужным принимать бой». Составители «Хроники» просто говорят, что Исп. Ком. «не смел возражать» – «протестующие голоса потонули в буре аплодисментов и приветственных криков». «Бой», начавшийся в связи с докладом Стеклова, оставлял в стороне личное решение, принятое Керенским и шумно одобренное сочувствующим Керенскому митингом. Вопрос шел о принятии резолюции Исп. Ком., хотя и отрицавшей коалицию, но говорившей о необходимости соглашения с буржуазией и поддержки правительства. «Левая опасность», которой боялся Суханов, по его словам, на собрании, в общем, очень мало давала себя знать. Ораторы «левой», выступавшие «против буржуазии вообще», были поддержаны только своими, т.е. незначительной частью собрания.

Впрочем, Суханов наблюдал то, что происходило в собрании, «урывками, мимоходом, среди текущих дел». Другой участник собрания, бундовец Рафес, дает несколько иную характеристику «левой опасности». Два обстоятельства, по его мнению, помешали организационному комитету с.-д. партии, высказавшемуся в ночь с 1-го на 2-е марта (так утверждает мемуарист) за вхождение членов партии в правительство, отстаивать эту позицию в общем собрании Совета. «Когда назавтра, – пишет Рафес, – до заседания Совета, вторично собрался Исполком для обсуждения вопроса после того, как представители партии уже информировались о взглядах своих организаций, оказалось, что Стеклов, Суханов и Соколов, не выжидая этого заседания, сообщили уже представителям думского комитета о состоявшемся накануне отрицательном решении вопроса Исполкома как об окончательном». Но «еще важнее» было то, что «на заседании Совета представители большевиков повели крайне энергичную атаку против поддержки буржуазного правительства. Членам Исп. Ком. пришлось со всей энергией отстаивать эту позицию. Выступление с предложением участия во временном правительстве вряд ли встретило бы поддержку на пленуме Совета, когда большинство Исполкома было против него. Оно лишь сыграло бы на руку большевикам». Историку трудно даже поверить, что вопрос такой исключительной важности мог быть разрешен так, как рассказывает партийный мемуарист. Во всяком случае, постольку, поскольку дело касалось настроения пленума Совета, шумное выступление Керенского показывает, что защитники коалиционного принципа могли бы при поддержке Керенского без большого труда выиграть кампанию. Исключительный успех нового «кумира» толпы засвидетельствовал и другое – не столько «интеллигентные вожаки Совета» должны были в своих выступлениях приспособляться к бурным стремлениям низов (запись Гиппиус 1 марта), сколько эти интеллигенты вели за собой не определившуюся еще, в общем аморфную массу, плохо разбиравшуюся в политических тонкостях. Так или иначе коалиционисты сдали почти без боя свои позиции, приняв внешний митинговый, даже «шумный успех» крайних ораторов (в противоположность Суханову, так утверждают составители «Хроники», примыкавшие к позиции бундовцев) за доказательство того, что «революционное настроение прочно владеет аудиторией». При таком «радикальном» настроении сторонникам коалиции приходилось «защищать уже не свою позицию», а говорить об «опасности для пролетариата оказаться в изолированном положении на первых же порах буржуазной революции» и отстаивать против большевиков официальную позицию Исп. Комитета.

В результате советский митинг принял резолюцию Исп. Ком. всеми голосами против 15, т.е. формально отверг вхождение своих членов в создающееся правительство. Получилось двойственное положение, ложное в своем основании и чреватое своими последствиями: фактически одобрив поведение Керенского, Совет принципиально отвергал одновременно его тактику… Совет едва ли отдавал себе отчет в том противоречии, которое получалось. Не искушенный еще революционной казуистикой пленум, очевидно, механически голосовал предложенную резолюцию. Вспоминая впоследствии на Совещании Советов выступление Керенского, делегат петроградского совета Кохно говорил: «Мы все в один голос изъявили свою полную с ним солидарность, выразили полное доверие и сказали, что… всегда будем одобрять его на этом посту…» Во имя фикции единства революционного мнения за резолюцию большинства Исп. Ком. голосовала почти вся оппозиция, как правая, так и левая.

II. Гуманность и революционная стихия

Один мотив в речи, произнесенной Керенским в Совете, находится в резком противоречии с теми побуждениями, которые якобы заставили его по какому-то таинственному наитию принять решение о вхождении в состав Временного правительства. Не случайно, однако, Керенский упомянул об арестованных представителях старой власти. Довольно знаменательно, что и Милюков, произносивший на митинге в соседнем зале чуть-чуть позже также свою первую «министерскую» речь, выдвинул ту же мотивировку выбора Керенского на пост генерал-прокурора в новой России. «Мы бесконечно рады были, – говорил Милюков по отчету “Известий”, – отдать в верные руки этого общественного деятеля то министерство, в котором он отдаст справедливое возмездие прислужникам старого режима, всем этим Штюрмерам и Сухомлиновым». Итак, речь шла не о гуманности, а о возмездии, и Керенский еще раз сам подчеркнул на солдатском митинге в Таврическом дворце вечером 2 марта, что все старые министры будут отвечать по суду за свои действия. Как можно объяснить это противоречие? Шульгин, который среди мемуаристов кладет наиболее густо краски в описании переживаний современников февральских и мартовских дней, в непоследовательной позиции Керенского видит своего рода «комедию», которую он сознательно играл перед «революционным сбродом». Керенский хотел спасти арестованных, и для этого надо было перед толпой «делать вид», что Гос. Дума сама «расправится с виновными». И крайне тенденциозный мемуарист отдает должное Керенскому: «Он употребил все силы своего “драматического” таланта, чтобы кровь “при нем” не была пролита». В правых кругах не один только Шульгин признает заслуги в этом отношении Керенского в первые дни революции. Ген. Врангель вспоминает, что в то время он уже услышал от члена Думы бар. Штейнгера, приехавшего в Киев и рассказывавшего о событиях в Петербурге, что только Керенскому (он один способен «сладить с толпой») «Россия была обязана тем, что кровопролитие первых дней вовремя остановилось». Писательница Гиппиус – человек другой среды – высказалась в дневнике еще сильнее: «В марте он буквально спас (курсив авт.) Россию от немедленного безумного взрыва».

Естественно, мы не будем отрицать гуманности революционного правительства, которая была за ним признана таким антиподом революции, каким неизбежно был вел. кн. Ник. Ник. Он говорил своему племяннику Андрею в Тифлисе 9 марта: «Единственное спасение я вижу в лозунге нового правительства – бескровная революция, но ручаться, конечно, нельзя. Народная ненависть слишком накипела и сильна». Готовы мы, в общем, признать, что именно Керенскому, в силу исключительной роли, которую ему пришлось играть, и ореола, окружившего его имя, принадлежит как бы честь проведения в жизнь лозунга: «Государственная жизнь не проливает крови». Но сам Керенский проявил так мало чуткости в своих воспоминаниях к описываемой им современности, что счел для себя возможным поместить в тексте такие строки: «Люди правые меня упрекали и упрекают еще за мою снисходительность в отношении левых, т.е. большевиков. Они забывают, что, если бы я действовал в соответствии с принципами, которые они выдвигают, я должен был применить режим террора, не налево, а направо, и что я не имел права проливать кровь (!!) большевиков, не пролив потоков крови (couler des flots de sang), в первые недели революции, когда я рисковал авторитетом и престижем в глазах масс, сопротивляясь требованиям жестокой расправы (peine atroce) с Царем, со всеми членами династии и их служителями». Вот это изложение, почти приближающееся к изложению тех мемуаристов, которые с излишним усердием желают изобразить народную стихию в февральские и мартовские дни насыщенной кровожадными инстинктами, мы должны решительно опровергнуть, как очень далекое от того, что было в действительности. О династии придется говорить особо, и, думается, роль Временного правительства и министра юстиции выяснится с достаточной отчетливостью[117 - Этот вопрос подробно разобран в моей книге «Судьба имп. Николая II после отречения».]. Поэтому ограничимся пока лишь беглыми иллюстрациями в дополнение к тому, что сказано уже было для характеристики настроения толпы в первые дни революции в связи с описанием эксцессов в отношении к офицерам. Это будет некоторым коррективом к показаниям строгих мемуаристов, обличающих революцию.

1. Кордегардия Таврического дворца

Нельзя отрицать, что в первые дни Петербург пережил пароксизм лихорадки массовых арестов, временно превративших даже здание Таврического дворца, где, по выражению Зензинова, билось «сердце русской революции», в какую-то революционную кордегардию. Мемуаристы левого сектора русской общественности – Керенский не представляет в данном случае исключения – всемерно стараются снять с себя ответственность за насилия, учиняемые именем революции, и довольно решительно отклоняют приписываемую им инициативу в деле «самозащиты» революции. То было инстинктивное, самопроизвольное устремление масс, носившее «партизанский характер». Руководители революции пытались лишь регулировать анархическую инициативу самозваных групп, придав ей некоторым образом законную форму. Так поясняет Суханов в своих «записках». «Самочинные группы, одна за другой, – вспоминает он, – подносили членам Исп. Ком… написанные ими приказы об арестах, как невинных, так и действительно опасных; как безразличных, так и на самом деле зловредных слуг царского режима… Не дать своей подписи в таких обстоятельствах – значило, в сущности, санкционировать самочинное насилие, а, быть может, и эксцессы по отношению к намеченной почему-либо жертве. Подписать же ордер – означало в одних случаях пойти навстречу вполне целесообразному акту, в других – просто доставить личную безопасность человеку, ставшему под подозрение. В атмосфере разыгравшихся страстей нарваться на эксцессы было больше шансов при противодействии аресту, чем при самой процедуре его. Но я не помню ни одного случая (и даже могу утверждать, что такого не было), когда тот или иной арест состоялся бы по постановлению Исп. Ком. или по инициативе его. С первого момента революция почувствовала себя слишком сильной для того, чтобы видеть необходимость в самозащите подобным способом»[118 - «Я лично, – добавляет мемуарист, – подписал единственный подсунутый мне ордер об аресте за всю революцию. Моей случайной жертвой был человек, во всяком случае, достойный своей участи более, чем сотни и тысячи. Это был Крашенинников – сенатор и председатель петербургской Судебной Палаты – возможный (?) глава царистской реакции, вдохновитель серьезных монархических заговоров».].

Память несколько изменила мемуаристу, и факты далеко не всегда совпадают с его категорическим утверждением. Как ни скромны документальные следы этих дней в архивах, но они говорят об инициативе, проявленной членами Исп. Ком.: вот, напр., «приказание», отданное подп. Ст. Шиманскому «отправиться на основании полученных сведений для производства ареста б. председателя Совета министров Бориса Штюрмера и доставить его в помещение Государственной Думы» – приказание помечено датой 8 ч. 45 м. утра 28-го и подписано за председателя военной комиссии Врем. Ком. Гос. Думы ст. лейт. с. р. Филипповым, не состоявшим даже членом Исп. Ком.[119 - 8 марта совершенно неожиданно инициатором одного из арестов является представлявший тогда в Исп. Ком. трудовиков Н.В. Чайковский: по его предложению постановлено было арестовать протопр. военного ведомства Шавельского. Мотивы решения в протоколе не указаны. Шавельский был арестован и находился под арестом в течение двух суток.].

Само собой разумеется, что инициатива ареста правительственного аппарата принадлежала не взбунтовавшейся солдатской толпе, а руководителям движения, которые в первый момент исходили в гораздо большей степени из соображений революционной целесообразности, чем гуманности. Для объяснения этого естественного последствия восстания, когда борющаяся сторона пыталась изолировать и обезвредить представителей старой власти, вовсе нет надобности становиться в искусственную позу безупречного революционного Дон Кихота. Сам Керенский рассказывает, что думский комитет поздно вечером 27-го, приняв временные бразды правления, решил арестовать старое правительство в Мариинском дворце (очень сомнительно, чтобы такое постановление Врем. Комитета существовало, но какие-то попытки в этом отношении были сделаны, как устанавливает процитированный выше документ из архивов военной комиссии). Еще раньше, даже до формального образования Врем. Комитета, по распоряжению уже диктаторствовавшего в кулуарах Керенского было отдано в революционном порядке предписание об аресте председателя Гос. Совета Щегловитова. Это вновь рассказал сам Керенский в несколько противоречивом повествовании о событиях первых дней революции, и рассказ его подтвердил в своих воспоминаниях литовский депутат Ичас. По словам Керенского, в толпе, собравшейся в Тавр. дворце, говорили о необходимости суровых мер в отношении представителей и защитников старого режима и интересовались его «мнением». Керенский ответил, что те, кто особенно опасны, будут немедленно арестованы, и назвал Щегловитова, тут же приказав, чтобы последний немедленно был к нему приведен (fut amenе sur le champ devant moi). Отпадает, таким образом, приводимая Сухановым и другими, распространенная при посредстве «очевидцев» версия о том, что какой-то студент, «неизвестно по чьему распоряжению», арестовал Щегловитова, пригласив к себе на помощь с улицы случайную группу вооруженных солдат. Надо думать, что тогда же было дано распоряжение и об аресте мин. вн. д. Протопопова, задержать которого пыталась еще в 11 ч. утра по собственной инициативе какая-то группа инсургентов при помощи солдат Преображенского и Волынского полков, которых еще не было в Таврич. дворце (эту совершенно неправдоподобную версию приводит Керенский).

Щегловитов был приведен. По всем почти воспоминаниям проходит сцена, разыгравшаяся в кулуарах между председателем Думы и считающим себя на деле диктатором левым депутатом[120 - Находившиеся в Думе репортеры говорили Керенскому, что он в данный момент всемогущ в России (франц. текст воспоминаний).]. Из этих мемуарных версий выберем ту, которую дает Ичас: он был не только непосредственным свидетелем, но и действующим лицом; его изложение привлекает своей ясной простотой – затерянное к тому же среди газетных сообщений, оно менее известно, чем воспоминания Керенского, Родзянко, Суханова, которые легко сравнить между собой. В то время, когда «300 членов Думы» бродили по «унылым залам», ожидая решения Временного Комитета, «два студента с саблями наголо» ввели Щегловитова и обратились к Ичасу с вопросом: где Керенский? «Я велел отвести Щегловитова в приставскую комнату и сказал, что сам пойду за Керенским», – рассказывает Ичас. Керенский ответил: «Сейчас приду, пусть подождут». «Минут десять мы его ждали. Тем временем толпа с улицы уже проникла в помещение и стала окружать нас. Керенский прибежал в комнату и громко спросил, озираясь: “Кто меня звал?” Тогда студент, конвоировавший Щегловитова, указал на арестованного. Керенский взволнованным голосом спросил: “Так вы – Щегловитов? – и… прибавил: – Ив. Гр., вы тот человек, который может нанести самый опасный удар ножом в спину революции, и мы вас в такой момент не можем оставить на свободе”. При этих словах вышел из своего кабинета, окруженный членами Комитета, председатель Гос. Думы Родзянко: “Ив. Гр., как вы сюда попали? А.Ф., ведь в Комитете постановления об аресте его не было?” “Я еще до избрания Комитета распорядился его арестовать”, – ответил Керенский. “Так пойдемте в кабинет, обсудим этот вопрос. Ив. Гр., пойдемте со мной, посидите, пока мы обсудим этот вопрос”, – продолжал Родзянко, протягивая Щегловитову руку. Тогда молодой студент с саблей оборвал председателя Думы: “Не по вашему распоряжению мы его арестовали и не можем отпустить его с вами”. “Отведите г. Щегловитова в министерский павильон и приготовьте ему кровать”, – распорядился Керенский и вошел вместе с комитетскими в кабинет председателя»[121 - В воспоминаниях Керенского студент не играет никакой роли. Это он, Керенский, пришедший тогда уже, когда Родзянко приглашал Щегловитова в свой кабинет, оборвал чрезмерную любезность Родзянко словами: «Щегловитов здесь не ваш гость, и я отказываюсь его освободить». В воспоминаниях Родзянко никакого Керенского не было, когда группа преображенцев привела к нему арестованного Щегловитова. Пораженный произволом Родзянко приказал освободить Щ., но солдаты сомкнулись вокруг своего пленника и самым «вызывающим образом» показали председателю свои винтовки, после чего Щ. был уведен «неизвестно куда». По словам Керенского, он немедленно после захвата председателя Гос. Совета направился в министерский павильон и пытался убедить Щегловитова, во имя искупления своего прошлого, оказать родине услугу, протелефонировав в Царское Село о бесполезности сопротивления и посоветовав отдаться на милость народа. Щегловитов с твердостью от этого отказался.].

Арест Щегловитова, по словам Керенского, вызвал чрезвычайное возбуждение среди «умеренных» членов Думы. Они настаивали на освобождении председателя Гос. Совета во имя принципа неприкосновенности членов законодательных собраний, они протестовали против превращения Гос. Думы в дом тюремного заключения и, вероятнее всего, отнюдь еще не желали вступить на революционный путь. Но фактический «диктатор» был тверд, несмотря на все протесты Врем. Ком., о которых говорит Родзянко. В воспоминаниях Керенский высказывает удивление, как его коллеги не понимали, что освобождение Щегловитова в этот момент означало бы не только умаление престижа Думы в глазах масс, но и передачу его возмущенной толпе на линчевание. Это было безумие, на которое предвидевший последствия будущий генерал-прокурор революции пойти не мог.

Министерский павильон быстро наполнился арестованными сановниками – элитой бюрократического мира[122 - Для того чтобы избежать упреков за то, что он Думу превращает в полицейскую кордегардию, Керенский нарочно избрал «министерский павильон», находившийся как бы вне Думы и соединенный с ней крытой галереей.]. Сюда приводили арестованных по законным «правительственным» ордерам, выдаваемым от имени членов обоих Испол. Комитетов и их военной комиссии; сюда поступали приведенные любителями творить самочинно революционное правосудие, согласно официальному объявлению доставлять сановников и генералов в Таврич. дворец, «буде таковых придется задерживать» (подобные объявления могли лишь толкать население на производство арестов); сюда сажали добровольно явившихся в целях самосохранения – здесь они чувствовали себя, как за «каменной стеной», по выражению секретаря Родзянко. В хаосе «чересполосицы» невозможно разобраться и определить случаи, когда вожди революции в предписании арестов проявляли активную инициативу и когда лишь вынужденно легализировали революционное беззаконие. Ордера посылались на бланках, которые были под рукой, и немудрено, напр., что с.-р. Мстиславский, член военной комиссии, по собственному признанию, заполнял, не имея на это никакого права, бланки тов. пред. Гос. Думы. Малопонятно, на основании каких полномочий чл. Врем. Комитета Караулов, занявший 28-го временно пост коменданта Тавр. дворца, отдавал 1 марта приказ о немедленном аресте «всех чинов наружной и тайной полиции и корпуса жандармов», но совершенно очевидно, что аресты в этой среде производились вовсе не в соответствии с «приказом № 1», как утверждал впоследствии отчет думской «комиссии по принятию задержанных военных и высших гражданских чинов».

Керенский с первого же момента сделался вершителем судьбы представителей того режима, который свергла революция. Может быть, поэтому естественно, что его имя вне зависимости от официального поста, который он занял 2 марта, оказалось особо тесно сопряженным с волной арестов, прокатившейся по Петербургу. Отмечая «поразительную планомерность» арестов, несмотря на неоднократное будто бы объявление со стороны Врем. Ком. об их «незакономерности», Родзянко намекает на специфическую роль Керенского – по крайней мере, воинские чины, производившие аресты, указывали «имя члена Гос. Думы Керенского, как руководителя их действиями»[123 - Были аресты, произведенные и по инициативе самого Врем. Комитета – так, «по приказу правительства» (т.е. Вр. Ком.) был арестован финл. ген.-губ. Зейн и его помощник Боровитинов.]. В своем стремлении охранить революцию от насилия («в благородных усилиях», чтобы «Тавр. дворец не обагрился кровью») Керенский проявлял временами действительно чрезмерное рвение. С некоторой наивностью рассказывает он сам эпизод, имевший место при аресте б. мин. вн. д. и юстиции Макарова. Где-то и кем-то арестованный Макаров был освобожден депутатами по «сердечной доброте»: они не понимали, что только арестом и проявлением известной строгости – повторяет Керенский свой излюбленный мотив – можно было воспрепятствовать массовым судам Линча. Керенский спешит исправить оплошность депутатов, не подумавших о том, что сделано было бы с этих бывшим министром, если бы господа демагоги и агенты-провокаторы узнали об освобождении министра, знаменитого своей неосмотрительной фразой в Думе по поводу ленских расстрелов в 12-м году: «так было и так будет» (этой фразе тогда придали несколько иной смысл, чем тот, который вкладывал в нее ее произносивший). Узнав, что б. министр Макаров, боясь ночью возвращаться домой, нашел себе пристанище в частной квартире, расположенной в антресолях дворца, член Гос. Думы Керенский, захватив двух вооруженных солдат, бегом поднялся наверх; перепугал даму, ему открывшую дверь на звонок, извинился, арестовал Макарова и водворил его в министерский павильон. Дело, конечно, было не только в личной экспансивности лидера думской трудовой группы. Вероятно, и соображения о гуманности привлечены были в данном случае мемуаристом задним числом. Эпизод скорее надо объяснить сугубо отрицательным отношением Керенского, выступавшего в роли разоблачителя ленских событий, к тогдашнему министру вн. д., заслужившему, однако, общественную амнистию своим независимым поведением в последний период царского правления, когда он вызвал неблаговоление к себе со стороны имп. А.Ф. и должен был покинуть министерский пост. И, может быть, не так уже не правы были те члены Думы, которые рекомендовали арестованному и освобожденному Коковцеву, как он рассказывает в воспоминаниях, идти скорее домой, пока на него «не набрел Керенский».

Побуждала ли обстановка в Таврическом дворце первого марта к принятию таких экстраординарных мер, если даже допустить, что имя Макарова было ненавистно массе так же, как оно ненавистно было Керенскому? Мемуаристы противоположного лагеря по иным, конечно, основаниям явно сгущают атмосферу. Примером может служить повествование все того же Шульгина. Он чрезвычайно картинно рассказывает, как в Думе «побежало особое волнение», когда пришел добровольно арестовываться или отдаться «под покровительство Гос. Думы» Протопопов (это было в тот же вечер, когда произошел эпизод с Макаровым) и как Керенский проявил все силы своего «актерского дарования». От озлобленной толпы распутинскому ставленнику «ждать ничего хорошего не приходилось». «И в то же мгновение я увидел в зеркале, – живописует Шульгин, – как бурно распахнулась дверь… и ворвался Керенский. Он был бледен, глаза горели… рука поднята. Этой протянутой рукой он как бы резал толпу… – Не сметь прикасаться к этому человеку… – Все замерли… И толпа расступилась… Керенский пробежал мимо, как горящий факел революционного правосудия, а за ним влекли тщедушную фигуру в помятом пальто, окруженную штыками…» Сам Керенский рассказал о появлении Протопопова в Думе менее картинно с внешней стороны, чем то сделал сторонний очевидец происходившего. По словам Керенского, его в одном из коридоров дворца остановила фигура странного вида, обратившаяся к нему с титулованием «Ваше Превосходительство». Это оказался Протопопов. И Керенский провел, не вызвав ничьего внимания, этого наиболее ненавистного в России человека в «павильон министров». Сам Протопопов так рассказал о своем аресте в дневнике: «Я спросил какого-то студента провести меня в Исп. Ком. Узнав, кто я, он вцепился в мою руку. “Этого не надо, я не убегу, раз сам сюда пришел”, – сказал я; он оставил меня. Стали звать А.Ф. Керенского. Он пришел и, сказав строго, что его одного надо слушать, ибо кругом кричали солдаты, штатские и офицеры, повел меня в павильон министров, где я оказался под арестом». Еще более прозаична была отметка в № 3 «Известий» комитета журналистов, утверждавшая, что появление Протопопова не вызвало в Думе никаких страстей.

Всегда представляется несколько сомнительным, когда мемуаристы в однородных тонах и с однородными деталями сообщают разные эпизоды, хотя и возможно себе представить, что в аналогичных условиях должны были получаться однотипные картины. Совершенно в духе Шульгина несколько раньше Суханов изображал эпизод с арестом столь же ненавистного Штюрмера. Только роль Керенского в этом случае сыграл трудовик в форме прапорщика – Знаменский, обладавший зычным голосом. Надлежало провести в спасительный «министерский павильон» через враждебную и вооруженную толпу группу арестованных, во главе со Штюрмером и Курловым, под охраной ненадежных конвойных, «самочинно арестовавших и доставивших ненавистных правителей в Таврич. дворец». «Не сметь трогать!» – крикнул во все свое могучее горло Знаменский, открывая шествие. Толпа расступилась, злобно поглядывая на арестованную партию, и «ненавистные министры» были охранены от самосуда. «Труднее будет уберечь Сухомлинова, о котором постоянно спрашивали в толпе и против которого возбуждение было особенно сильно», – будто бы подумал тогда же Суханов, присутствовавший при том, как Знаменский вел группу арестованных сановников. И если Сухомлинова оберегли от самосуда, то здесь, в изображении Керенского, исключительно его заслуга. Кто-то «бледный и трясущийся от страха» прибежал сообщить Керенскому, что привели Сухомлинова и что солдаты находятся в чрезвычайном возбуждении (surexcitation terrible) и готовы изменника-генерала разорвать на куски. Керенский и через десять лет не мог вспоминать без чувства ужаса ту кошмарную сцену, которая готова была разыграться. Увидав приближающегося с охраной Керенского и поняв, что жертва может ускользнуть, толпа бросилась на Сухомлинова, и Керенский собственным телом его прикрыл. Он воззвал к чести солдат, заклиная их не опозорить революцию пролитием крови в стенах Думы. Он один противостоял негодованию озверелой толпы солдат, твердо заявив, что они коснутся своей жертвы только через его, Керенского, труп. Керенский почувствовал колебания в толпе и понял, что он выиграл игру.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5