– Конечно, как и все. А в тебя ученицы влюблялись?
– Наверное. По крайней мере, провокации устраивали – взрослые кокетки не придумают. Слушай, а давай я его систему применю. Как засмеешься, я тебя целую. А пять моих – один твой. Идет?
– По-моему, торг здесь не уместен! – процитировала я, и мы снова покатились со смеху. И этот смех сближал нас сильнее, чем тысячи самых ярких слов о любви.
Мы уже подходили к нашему домику, все еще продолжая хохотать. Выбежала моя мать, мы расхохотались еще сильнее.
– Тю, мне показалось, что мою Катьку режут. Чего вы шум, на ночь глядя, подняли?
Весь лагерь перебудите. Спать пора, гуляки.
Мы послушно разошлись, я быстро уснула, но во сне продолжала смеяться, всхлипывая и размазывая слезы.
Мы совсем перестали жариться на пляже. Виталий обучал меня игре в настольный теннис. Игра захватывала и возбуждала, мы резались азартно, а потом снимали жар прохладой моря. Мать не теряла бдительности, днем посылая сестренку посмотреть, чем мы занимаемся, а по вечерам выходя на охоту лично. Ритуал состоял из рассматривания замка на домике Виталия и напряженного стояния под окном, на случай, если мы все же внутри. Однажды он попытался иронизировать на этот счет:
– Вы не волнуйтесь, я своему соседу сказал, чтобы он женщин не водил, а то вдруг Катина мама в темноте голоса перепутает…
Не тут-то было. Мама спокойно ответила:
– Не бойся, не перепутаю.
Две недели счастья. Я до сих пор не знаю, много это или мало. С одной стороны, они пролетели почти мгновенно. С другой стороны, время как будто спрессовалось и вместило столько любви, столько бурного восторга и тихого ликования души, что кому-то, возможно, хватило бы, чтобы согреть и осветить целую жизнь.
Пришла пора прощаться. Виталий уезжал первым. Мы пили наперстками теплый терпкий коньяк, тихонько болтали и смеялись, и грусть предстоящего расставанья разливалась по жилам вместе с горьким напитком. Мы почти перестали разговаривать, только смотрели друг другу в глаза, и мне казалось, что я читаю его мысли, а он – мои. И я уже не смеялась, когда он целовал мои глаза, губы, шею… Все исчезло, и перестало иметь значение, и не проникало в сознание. Мыслей практически не было, только ощущение огромного, бесконечного счастья. Иногда мы переставали целоваться и любовались друг другом, и казались прекрасными друг другу и самим себе. Он положил голову мне на грудь, и я едва перебирала пальцами его волосы. И ощущала такую близость, как будто все уже было между нами, и мы давно – одно целое. И краем сознания промелькнула мысль, что я уже не оттолкну его, если он захочет пойти дальше. Более того, я ждала этого, хотела этого, и боялась. Боялась все испортить. И он почувствовал мое смятение:
– Я знаю, что ты сейчас меня так любишь, что я мог бы быть настойчивее. Ты хочешь этого?
Я долго не отвечала. Мысли путались. Чудо этого вечера состояло еще и в том, что он ничего не требовал от меня. А я хотела его так, как только может хотеть любящая, но неопытная девушка: всей душой, всем телом, всем воображением… И я сказала: «Нет».
Он не сразу спросил: «Почему?», я не сразу ответила.
– Боюсь, что мне это понравится. Я ведь понимаю, что мы больше никогда не увидимся.
Он хотел перебить меня, но я не дала ему, боясь, что он солжет:
– Не перебивай меня («ну, пожалуйста, перебей меня», – молила моя душа). Больше всего на свете я сейчас хочу быть твоей и пройти этот путь с тобой. Но зачем мне это новое знание, если тебя не будет рядом? Я чувствую, что наша близость могла бы быть чем-то необыкновенным. А что потом? Искать и сравнивать? И разочаровываться, и знать, что такого больше не будет? Пусть все останется, как есть, и нам не в чем будет себя упрекнуть. Прости, я просто боюсь себя.
– Боже мой! Глупая моя! Это ты прости меня. Я – дурак, я такая же свинья, как и все мужики. И твоя мать была в чем-то права. Она одного не понимает, что тебя охранять не нужно. Я ведь не могу тебя обидеть. Я смотрю на тебя – ты такая юная, такая красивая, такая серьезная, а я такой здоровый, взрослый мужик. Ты такая беззащитная передо мной, а я, такой сильный, но я пальцем тебя тронуть не могу… Если бы я раньше знал, что в моей жизни может быть такое!
– Не нужно больше ничего говорить, а то я или расплачусь, или загоржусь… Закрой глаза.
Он послушался, я быстро оделась и села рядом.
– Открывать?
– Нет.
Я обняла его и впервые поцеловала сама. Я видела, как дрогнули его веки, как он подался ко мне, потом откинул голову на подушку, открыл глаза и улыбнулся:
– Этого я никогда не забуду. Тебе пора?
Я кивнула. Я не могла говорить, слезы благодарности, любви и безнадежности готовы были хлынуть ручьем.
– Я приду к тебе утром, и мы еще поплаваем вместе.
Утром немного штормило, но мы все равно пошли купаться. Мы долго плавали, а потом он целовал меня, мокрую и соленую, и говорил, что убивает сразу двух зайцев – прощается и со мной, и с морем. Я проводила его до автобуса, держась из последних сил. Мы улыбались друг другу на прощание и махали руками, но как только автобус тронулся, и я, отвернувшись, побрела на базу, слезы хлынули, прорвав плотину сдержанности. Я долго бродила по опустевшему из-за испортившейся погоды парку, вспоминая вчерашний день, и постепенно успокоилась и начала улыбаться: он напишет мне, обязательно напишет. Я буду ждать. И думать о нем, и чувствовать щемящую нежность, глядя на бескрайнее волнующееся море, и ощущать его соленые поцелуи, когда волна омоет мои губы, и в легком шелесте прибоя мне будет слышно его дыхание, а когда выглянет солнце, и тепло начнет обволакивать мое тело, мне станет также жарко, как под его страстным, обжигающим взглядом.
Ждать предстояло долго. Я не хотела, чтобы он писал мне домой. Меня передергивало от одной мысли, что мать может прочесть его письмо.
– Пиши мне лучше в Горький, на главпочтамт, ведь я – девушка без адреса. Я буду там только через месяц, и у тебя будет время подумать…
Но сейчас я точно знала, что он напишет. Я чувствовала, что связующая нас нить не слабеет. И счастье, переполнявшее меня, не тускнело и не оставляло меня ни на минуту, даже во сне.
Месяц прошел, как в тумане. На почтамт я бросилась прямо с вокзала, с чемоданом. Письмо ждало меня. Я взяла в руки конверт и посмотрела, от кого оно. И улыбнулась: какая хорошая фамилия, я ведь даже не знала ее. Потом взгляд мой упал на обратный адрес. Город Ленинград, главпочтамт. Нехорошее предчувствие кольнуло меня, но я прогнала его прочь. Этого не может быть. Я с трудом дошла до ближайшего скверика и села на скамейку. Я уже знала, что прочту, хотя и не хотела себе в этом признаться. Руки не слушались, и я с трудом вскрыла конверт. Текст письма врезался мне в память на всю жизнь:
– Катюша, милая, здравствуй! Прошел уже почти месяц, но память не хочет с тобой расставаться. Я помню все: твои глаза, волосы, губы. Я слышу твой тихий голос и твой звенящий смех. И я чувствую себя самым счастливым и самым бесчестным человеком в мире. За все эти дни я так и не смог сказать тебе, что женат, что у меня трехлетний сын. Сначала это не имело значения, ведь мы были случайными знакомыми.
Потом я уже не мог: боялся потерять тебя. Ты будешь права, если напишешь мне, что я – подлец, или не напишешь вовсе. Не знаю, сможешь ли ты поверить мне теперь, но я очень люблю тебя. Как хотелось бы мне вернуть тебя хоть не надолго… Но, если мне не суждено даже узнать твой почерк, я ни в чем не буду винить тебя. Я всегда буду благодарен судьбе за то, что знал тебя и любил.
Я не плакала. Я не думала о нем ни хорошо, ни плохо. Полный ступор. Ни мыслей, ни желаний, ни горя, ни сожалений. Я сидела с письмом в руке и пыталась вспомнить, что я собиралась делать дальше. Так. Чемодан. Я куда-то еду? Приехала. Куда идти? Где-то был адрес квартиры, который мне прислали девчонки. Каждая мысль давалась мне с трудом и в сильно замедленном темпе. Вдруг ужасно заныл зуб, и эта физическая боль вернула меня к реальности. Я взяла чемодан и побрела к автобусу.
Потом была суета устройства на новом месте, знакомство с новой хозяйкой – шустрой говорливой старушкой, которая привычно рассказывала о своей незадачливой дочери и внуке, хорошем мальчике, но, к сожалению, рецидивисте.
Только поздно вечером я осталась одна. Усталость навалилась, но зубная боль не давала уснуть. И я решила покончить сразу с тем, что ее вызывало. Я уже знала, что напишу ему, но слова подбирала с трудом:
– Не стоит так ругать себя. Я и так знала все почти наверняка, только не сознавалась себе в этом. Я видела, как ты стираешь футболку, как укладываешь чемодан, и понимала, как эти занятия для тебя непривычны. Я все это отмечала краем сознания, но гнала прочь, потому что тоже боялась услышать правду.
И главное: женат ты или нет, для меня ты все равно останешься тем человеком, который научил меня любить, научил не думать ни о чем, что могло бы омрачить лучшие дни моей жизни. И я благодарна тебе за твою ложь. Иначе ничего бы у нас с тобой не было, и жизнь моя стала бы беднее.
Прощай.
Запечатав конверт, я уснула крепким сном человека, принявшего твердое решение. Все-таки я плохо знала мужчин. То, что для женщины звучит, как последнее «прости», мужчине, видимо, дает надежду. И это мое письмо еще не было последним штрихом, были еще письма, телефонные звонки, напряжение ожидания и радость слышать в телефонной трубке любимый голос. Все, как у Ахматовой: «И убывающей Любови звезда восходит для меня». Почти все. Только любовь никак не убывала, она проникала все глубже и глубже в душу, вила там гнездо и укладывалась спать, и просыпалась от малейшего намека на надежду услышать его голос, увидеть его глаза. Счастье и боль все время были рядом, во мне, рука об руку. Я думаю, что и он испытывал то же самое.
Начались метания. Мы дошли до края бездны: он готов был ради меня пойти на любые жертвы, но я не была готова их принять. Ладно бы, если бы дело касалось только его службы (тогда такое там не прощалось), но ведь в жертву мог быть принесен трехлетний малыш. Я представляла свою малышку-сестренку, и что было бы с ней, реши отец оставить ее с матерью, и не могла найти иного выхода, кроме разрыва. И он состоялся, по моей инициативе. Мы говорили с ним по телефону, он, конечно, звонил не из дома. Он ревновал. Он звонил по ночам, видимо, с дежурства, но я не всегда была на месте. По ночам я работала на хлебозаводе, так как мать моя не отличалась большой щедростью, а стипендия уходила на оплату квартиры. Но я не могла (и девчонкам не разрешала) сказать ему об этом, ведь он мог воспринять это как жалобу, или, не дай Бог, намек на материальные трудности. И я не знаю, как он повел бы себя, если бы узнал, что я иногда по несколько дней не ела ничего кроме горячего ароматного хлеба. По ночам. По тем ночам, о которых он фантазировал невесть что. И когда он напрямую спросил, не появился ли у меня кто-то, я ничего не ответила, так как слезы душили меня, и я не могла говорить. Он понял это по-своему. И больше не звонил. Я долго надеялась, что обида и ревность помогут ему забыть меня. Не знаю. Я ничего не забыла.
Июль 1972 в январе 2006
И сейчас, когда я переживаю то лето, счастье наполняет меня. Спасибо тебе, судьба!
Утром немного штормило, но мы все равно пошли купаться. Мы долго плавали, а потом он целовал меня, мокрую и соленую, и говорил, что убивает сразу двух зайцев – прощается и со мной, и с морем. И когда он сказал, что ему пора, я отстранилась от него и, глядя снизу вверх в его прозрачные голубые глаза, задала вопрос, который волновал меня все эти дни:
– Прости меня, может быть я не должна об этом спрашивать, может быть, это пошло, но мне кажется, мы не должны расставаться вот так, не сказав друг другу… Скажи, ты…
Его глаза потемнели, скулы напряглись, и он сказал, как отрезал:
– Да.
– И у тебя…