Оценить:
 Рейтинг: 0

Необычные люди и авантюристы разных стран

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 23 >>
На страницу:
7 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Он занимал меня увлекательной беседой, – добавляет Стенли, – всю дорогу до Меца, где я с сожалением расстался с ним, но, если б он пожелал составить мне компанию до конца моего путешествия, я бы с радостью предоставил ему место в моей коляске.» Ему и впрямь повстречался довольно симпатичный представитель «рода человеческого» с «истинно христианским духом», с равной ловкостью «владевший и искусством ученого спора, и военным искусством». Постоянно в ходе его экспедиции перед ним представали и иные образы французов, которые он также находил вполне приятными, и также постоянно позади них ему мерещился образ другого, вымышленного, «француза» – скорее призрака – , но тем более пугающий и ненавистный, который еще много лет после описываемых событий часто возникал в воспаленном воображении его соотечественников.

Наряду с этим хотелось бы отметить немало любопытных мест в письмах, составляющих вторую часть книги, где Эдвард Стенли рассказывает о своем посещении 18 июня 1816 года и в последующие дни поля битвы в Ватерлоо. На этот раз он взял с собой молодого английского офицера, который участвовал в сражении 18 июня 1815 года, что не помешало ему по своему обыкновению выспрашивать у хозяев гостиниц, у крестьян, пастухов и прочих местных «свидетелей», кои повстречались в самом Ватерлоо и в окрестностях, подробности для максимально точного воспроизведения всех драматических событий последнего отчаянного сопротивления ненавистного «Буонапарте» и его окончательного разгрома. Затем он направился небольшими переходами в Париж, ища по пути кровавые следы, которые свирепый укротитель, ныне смертельно раненый, мог там оставить. Каждое из его парижских писем полно меткими наблюдениями и мелкими деталями, дающими в совокупности замечательную картину бесцеремонности, с коей победители Наполеона кичились тогда перед нами своей победой. Ситуация самая что ни на есть смешная: Париж теперь и сам себя не узнает. Где французы? Нигде, везде все английское. Английские кареты заполонили улицы, и не видно ни одного роскошного экипажа, который не был бы английским. В театральных ложах, в гостиницах, в ресторанах, – словом, везде – расположился Джон Буль и всем завладел… Самое большее, если в окрестностях Тюильри или же то тут, то там в городе возникнут несколько сильно напудренных старичков, благообразных дедушек былых времен, бредущих нетвердой походкой, сухих и сморщенных, в лентах и с крестами святого Людовика». Английские солдаты армии Веллингтона во время пребывания в Париже сочинили песенку и орали ее, прогуливаясь по бульварам:

Louis Dixhuite, Louis Dixhuite,

We have licked all your armies and sunk all your fleet!

В переводе это означало: «Людовик XVIII, Людовик XVIII, мы разбили все твои армии и потопили весь твой флот!» И Стенли добавляет, что парижские зеваки, услышав «Louis Dixhuite», принимали песню за оду в честь Бурбонов и отвечали ласковой одобряющей улыбкой».

Но еще более интересным является письмо от 1 февраля 1815 года, в котором друг четы Стенли, знаменитый лорд Шеффилд[191 - … знаменитый лорд Шеффилд… – Джон Бейкер Холройд, лорд Шеффилд (1735-1821), английский государственный деятель, писатель, друг историка Гиббона.], излагает содержание долгой беседы, состоявшейся незадолго перед тем на острове Эльбе между одним из его племянников и Наполеоном.

Фред Дуглас пишет, что Буонапарте совершенно не похож ни на один из своих гравированных портретов. Это толстый человек с широкой талией, из-за которой он кажется маленьким. Черты его лица скорее суровы, глаза несколько блеклы, но губы, когда он улыбается, создают выражение некоторой кротости и доброжелательности. Вначале впечатление такое, что оказался перед человеком совершенно обыкновенным, по крайней мере, внешне, но по мере того, как все больше присматриваешься к нему и беседуешь с ним, замечаешь на его лице глубокую мысль и решимость.

Наполеон, помимо прочего, объяснил своему собеседнику, что Франция никогда не смогла бы приспособиться к английской конституции из-за отсутствия nobles de campagne[192 - сельских дворян (фр.), дворяне-джентри, применявшие наемный труд.], являющихся одной из основ политической жизни Соединенного королевства. Он полагал, что мир в Европе не сможет долго продлиться и что «французская нация не смирится с потерей Бельгии»[193 - … с потерей Бельгии… – в 1794 г. Бельгия была присоединена к Франции, после Венского конгресса в 1814-1815 гг. было образовано Нидерландское королевство, включавшее Нидерланды и Бельгию.] . И «он готов уступить во всем, кроме этого». По его утверждению, он также более всего сожалел, что не смог «создать в Польше независимого королевства, поскольку он всегда очень любил поляков и был у них в неоплатном долгу». Возможно, эти слова были отзвуком недавнего визита к суверену острова Эльбы некоей польской дамы, столь патриотки, сколь и красавицы. Полагаю, Эдвард Стенли, читая это письмо, где племянник лорда Шеффилда отдает должное очевидному интеллектуальному и духовному превосходству «Буонапарте», лишь удивленно пожимал плечами, испытывая вновь недоверие и раздражение, которые некогда вызывали у него сетования «глупых» солдат Великой армии, когда они, будучи повергнуты в прах после свержения своего императора, упорствовали, однако, в своей любви к нему и в восхищении.

VII. Наставники короля Римского

23 марта 1811 года около одиннадцати часов утра через заставу Марияхильф в Вену въехала почтовая карета и, проскакав во весь опор по улицам города, остановилась перед дворцом французского посольства. С высокомерной сдержанностью человека, которому доверено важное поручение, из кареты вышел молодой французский офицер и был тотчас же проведен к посланнику. Но оставленный дожидаться в швейцарской солдат вовсе не был так сдержан. Он немедленно сообщил жене привратника, что он и его хозяин, командир эскадрона Робло, прибыли сообщить графу Отто о рождении сына императора Наполеона. Услышав это, почтенная женщина в порыве радости распахнула окно и закричала: «Маленький принц!» Новость быстро распространилась по улице, а затем пошла гулять и по соседним. То действительно была настоящая радость для жителей Вены: ведь увидев Наполеона, они обнаружили, что он вовсе не людоед-санкюлот, как им говорили, – и венцы стали любить его почти так же, как какого-нибудь из своих эрцгерцогов, когда тот становился мужем одной из эрцгерцогинь. Только некоторые аристократические салоны упорствовали в своей враждебности. Ходили самые невероятные слухи о поведении Наполеона по отношению к молодой жене: разве еще совсем недавно не рассказывали, ссылаясь на секретаря французского посольства, что Наполеон, не довольствуясь дурным обращением с Марией-Луизой[194 - … с Марией-Луизой… – Мария-Луиза (1791-1847), дочь австрийского государя Франца I, вторая жена Наполеона I (c 1810), в 1812-1814 гг. в связи с почти постоянным пребыванием Наполеона вне Франции являлась регентшей.], изменил ей с самой очаровательной из ее фрейлин? Поэтому-то новость о рождении маленького принца и была очень плохо принята в высшем свете. В частности, на большом рауте, состоявшемся при дворе 26 марта, с удовольствием повторяли шутку одной остроумной дамы, которая, услышав новость, сказала: «Ба! Возможно, этот маленький король Римский через пару лет приедет воспитываться здесь из милости!»[195 - «In ein paar Jahren kennen wir diesen K?nig von Rom als Bettelstudenten hier haben!» (Прим. автора).]

Шутка оказалась пророческой. Три года спустя, 21 мая 1814 года в семь часов вечера две коляски, одна за другой с интервалом в десять минут, въехали на главную аллею парка в Шёнбрунне[196 - … в Шёнбрунне. – Дворец Шёнбрунн в Вене, резиденция австрийских государей.]. Из первой вышла бывшая императрица Мария-Луиза, а теперь всего лишь принцесса Пармская. Когда перед крыльцом остановилась вторая коляска, князь Трауттмансдорф вытащил оттуда белый сверток и передал его графу Кинскому, а тот на руках перенес его в парадный зал, где собрался весь двор. В свертке находился бывший король Римский, привезенный в Вену «воспитываться из милости». Должен заметить, венцы приняли его с такой же теплотой, как некогда и весть о его рождении. Полицейские отчеты от 21 мая отмечают: «При виде прекрасного маленького принца все выказывают восторг и восхищение». Толпа кричала: «Да здравствует принц Пармский!». Благородные дамы, стоя по обе стороны лестницы, «с таким воодушевлением принялись целовать ручки ребенка, что граф Кинский с великим трудом поднялся по лестнице». «Все были очарованы юным принцем Пармским, приветливость и прекрасный облик которого не уставали хвалить», – писал Гуделист Меттерниху[197 - … писал Гуделист Миттерниху. – Князь Клеменс Венцель Лотар Миттерних-Виннебург (1773-1859), австрийский государственный деятель и дипломат; Йозеф фон Гуделист (1759-1818), австрийский дипломат.] в отчете от 22 мая. Принцем были тем более очарованы, что «неизвестно почему, но раньше среди публики имело хождение противоположное мнение – вот оттого-то изумление всех равнялось восхищению».

Однако Меттерних, казалось, не слишком взволнован подобным энтузиазмом. Он просто позаботился о запрещении со следующего дня доступа публики в парк Шёнбрунн, а вскоре начал выискивать все возможные способы для осуществления созревшего в его уме плана, заключавшегося, как известно, в том, чтобы стереть, вырвать с корнем, уничтожить и у бывшей императрицы, и у бывшего короля Римского воспоминания об их пребывании во Франции. Мария-Луиза должна была отказаться от титула государыни и дать согласие именоваться впредь лишь «герцогиней Пармы, Пьяченцы и Гвасталлы». Ей даже запретили перевезти в Парму свой портрет работы Жерара[198 - … работы Жерара… – Франсуа Паскаль Симон Жерар (1779-1837), французский исторический живописец и портретист, написал портреты Наполеона, Жозефины, Людовика XVIII.], где она изображена императрицей; вместо него ее отец пообещал прислать ей копию, выполненную самым искусным живописцем Вены, но представляющую Марию-Луизу в ином, чем на оригинале, туалете. Что же до «принца Пармского» (который, впрочем, вскоре был лишен этого второго титула, как и титула «короля Римского»), то намерения Меттерниха относительно него были с самого начала такими, какими он представил их тремя годами позже в депеше, адресованной Венсану[199 - … адресованной Венсану… – Николя-Шарль, барон де Венсан (1757-1834), лотарингский дипломат на службе Габсбургов, был послом в Париже.], 26 июля 1817 года: «Именно нам суждено позаботиться, чтобы направить его воспитание на верный путь и постараться, чтобы он и сам впоследствии умел избегать тех рифов, на которые – это не зависит ни от нас, ни от него, ни от его желания – он может натолкнуться исключительно благодаря своему происхождению.»

Прежде всего необходимо было найти для маленького принца наставника, способного направить его воспитание «на верный путь», о коем говорит Меттерних. И после многомесячных поисков его наконец нашли. 26 июня 1815 года по рекомендации барона фон Хагера воспитателем «принца Франца» Меттерних назначил графа Морица Дитрихштейна, состоявшего во время Венского конгресса при особе короля Дании. Дитрихштейну тогда было сорок лет. Он сражался против французов сначала под командованием де Ласи, а потом Мака, в 1800 году попал в плен и, наконец, вышел из армии и женился. Дитрихштейн был довольно образован, имел хороший вкус, и его салон в Вене посещали люди искусства, там с удовольствием бывал Бетховен. Монбель, а вслед за ним и все биографы короля Римского, утверждают, что Дитрихштейна выбрала для руководства воспитанием маленького принца Мария-Луиза. На самом деле, с Марией-Луизой, кажется, и не посоветовались. «Вчера я видела моего сына, – пишет она императору Францу 7 июля 1815 года, он целует вам руки, чувствует себя очень хорошо и уже познакомился с графом Морицем Дитрихштейном. Мне он нравится, особенно при условии, что вы назначили его к моему сыну лишь временно, до тех пор, пока ребенок доберется со мной в Италию, или же пока я не сделала иной выбор, поскольку граф мне совсем не подходит, хоть он милейший человек.» Относительно же того, каким образом маленький принц «познакомился» со своим воспитателем, мы обладаем следующим характерным документом. Сам Дитрихштейн рассказывает, что в первый раз, когда он прибыл в Шёнбрунн, его ученик упорно отказывался предстать перед ним. «Я не хочу идти в гостиную! – кричал ребенок. – Там воспитатель!» В конце концов его все-таки туда притащили, но он лишь смерил Дитрихштейна презрительным взглядом. «Я вынес весьма неприятные впечатления, – записал наставник в дневнике после этой встречи, – и более того, я убедился, что ничего не достигну, пока принц не будет полностью в моих руках.»

Потому-то он позаботился о скорейшей передаче принца «полностью в его руки». И именно Дитрихштейн – на этот раз по рекомендации Марии-Луизы – выбрал себе в качестве помощника капитана Форести, умного и душевного человека, ревностного католика, оставившего в 1809 году военную службу, чтобы не сражаться против своих соотечественников, ставших подданными Итальянского королевства.[200 - … оставившего в 1809 году военную службу, чтобы не сражаться против своих соотечественников, ставших подданными Итальянского королевства. – К началу 1809 г. Италия, за исключением Сардинии и Сицилии, в той или иной форме была подчинена Франции.]

В 1816 году у маленького принца появился третий наставник, Матье Коллен, профессор истории венского университета, обязанностью которого было давать уроки. Коллен умер в 1824 году, и вскоре его место подле герцога Рейхштадского занял бывший воспитатель эрцгерцога Фердинанда Йозеф Обенаус, также по рекомендации графа Дитрихштейна.

И вот одному немецкому ученому, господину Вертхаймеру, посчастливилось познакомиться во всем объеме с оставшимися после смерти Дитрихштейна и Обенауса бумагами: с заметками, которые они делали день за днем, с копиями их ежедневных отчетов, с письмами Коллена и Форести, адресованными Дитрихштейну, и т.д. Из этих бумаг, представляющих, как легко догадаться, величайший интерес для знакомства с характером несчастного сына Наполеона, господин Вертхаймер предлагает ныне нашему вниманию многочисленные выдержки – на наш взгляд все же недостаточно многочисленные – в книге, где, кроме этого, приводятся ворохи полицейских отчетов, писем и неопубликованных мемуаров. Его книга – настоящий каталог важных и не очень важных документов, имеющих более или менее близкое отношение к герцогу Рейхштадскому. Она дополняет во многих отношениях – и кое-где даже исправляет – великолепную биографию, написанную несколько лет назад господином Вельшингером[201 - Le roi de Rome, par Henri Welschinger, Paris, Plon, 1897 г. (Прим. автора).]. Среди разнообразных глав, несомненно, наиболее ценной является та, которая с помощью бумаг Дитрихштейна и Обенауса знакомит нас с ближайшим окружением юного принца и которая позволяет нам быть свидетелями успехов в его воспитании.

В конце этой главы господин Вертхаймер выражает уверенность, что он достаточно убедительно доказал несостоятельность всяческих легенд, гласящих, будто образование, данное сыну Наполеона, имело следствием отупение ребенка или потерю им врожденных свойств ума и сердца. Он рос, в частности, вопреки тому «весьма мало обоснованному» утверждению знаменитого историка Трейчке[202 - … знаменитого историка Трейчке… – Генрих Трейчке (1834-1896), немецкий историк и публицист, с 1886 г. – официальный историограф Прусского государства.], согласно которому воспитание герцога Рейхштадского «было под стать отеческому обращению императора Франца[203 - … императора Франца… – Франц I (1768-1835), австрийский государь с 1792 г. (с 1804 г. имел титул императора Австрии), из династии Габсбургов, последний император «Священной Римской империи».] с узниками Шпильберка[204 - … с узниками Шпильберка. – Шпильберк, крепость близ Брно, в Чехии (в описываемое время – на територии Австрийской империи), в XVII-XIX в. в. – место содержания государственных преступников.]». Но, увы, опубликованные господином Вертхаймером документы против его желания подтверждают правоту Трейчке! До знакомства с дневниками Дитрихштейна и Обенауса мы бы верили, как верил господин Вельшингер, что «в противоположность распространенной легенде, учителя молодого принца никогда не помышляли ни о подавлении его интеллекта, ни о сокрытии его происхождения». Можно было бы поверить, что они сообразовывали свои действия с пожеланиями императора Франца, который – по словам авторитетов (весьма, впрочем, сомнительных) – будто бы сказал, касаясь в разговоре с Меттернихом воспитания своего внука: «Я желаю, чтобы герцог чтил память об отце. Не скрывайте от него никакой правды, но прежде всего научите его восхищаться своим отцом и уважать его!» Увы! Даже если представить, что император Франц сказал так когда-то, то люди, на которых была возложена обязанность воспитания его внука, ни в коей мере не приняли в расчет монарших пожеланий. Сама публикация недавно обнаруженных бумаг лишний раз показала опасность, таящуюся в слишком пренебрежительном отношении к «легендам», поскольку единственным и неоспоримым выводом, следующим из прочтения тех сорока пяти страниц, где господин Вертхаймер приводит наиболее важные отрывки из дневников, отчетов и писем Дитрихштейна и Обенауса, является то, что эти два человека по наущению Меттерниха постоянно старались «скрыть от воспитанника его происхождение» и – вполне возможно, бессознательно – использовали метод воспитания лучше всего подходивший для «подавления его интеллекта».

Уж эти-то два человека точно – и намного больше – , чем двое их коллег, так как Коллен был озабочен лишь добросовестным выполнением своих обязанностей профессора, обогащая знания ученика и формируя его вкус, не примешивая никакой «политики» к его образованию; Форести же, судя по сведениям о нем, почерпнутым из книги Вертхаймера, вызывает самое искреннее восхищение, когда мы видим, как он старался примирить предписанные ему строгие правила с благородством и деликатностью своих личных чувств.

Примера, взятого наугад, будет достаточно для того, чтобы показать особый характер его отношений со своим учеником. Как-то июльским утром 1816 года ребенок во время прогулки с Форести, пожелал точно знать, кто же правит сейчас во Франции. «Король!» – ответил Форести. – «Но я слышал, – сказал ребенок, что до этого короля во Франции был император. Кто был им?» – «Это был ваш отец! – ответил Форести. – Но неуемная страсть к войне закончилась для него потерей короны.» Тогда юный принц признался под большим секретом, что из книги под названием «Летопись Франции», которую ему до сих пор запрещают читать, он уже узнал обо всех битвах Наполеона. Затем он сказал: «Но если мой дорогой отец был, как меня уверяют, причиной стольких бед, значит, он преступник?» – «Нам не пристало судить его, – ответил Форести. – Любите всегда вашего отца и молитесь за него!» Оценить по достоинству этот ответ можно, лишь зная, что только после долгих колебаний и искренно считая свой поступок великодушным и даже героическим, Дитрихштейн разрешил ребенку упоминать имя его отца в утренних и вечерних молитвах. Вот так бедный малыш в беседе с Форести «облегчил свою душу». И потом до конца прогулки он прыгал и смеялся, как никогда; по возвращении в замок он бросился в объятия к Коллену и сказал ему: «О! Если б вы знали! Господин Форести и я долго говорили о Франции!» Отныне он испытывал к Форести искреннюю и нежную признательность. А Форести со своей стороны любил и жалел его от всего сердца. «Я не могу передать вам мое отчаяние, когда я узнал о его смерти!» – написал он Дитрихштейну 22 июля 1832 года. В тот же день Обенаус – теперь барон Обенаус – записал в дневнике несколько прощальных строк о своем ученике: «Сегодня в Шёнбрунне в половине пятого утра принц скончался от чахотки, следствие …, много раз предсказываемого Обенаусом». Что скрыто за пропущенным словом, мы, конечно же никогда не узнаем. Но это все эмоции, которые вызвала в нем смерть принца, его воспитанника!

И нельзя сказать, что Обенаус не был порядочным человеком, добросовестно выполнявшим свои обязанности, но могу предположить, что, занимаясь много лет воспитанием детей, он почувствовал к этому роду занятий совершенное отвращение и что герцог Рейхштадский просто казался ему последним – и притом несноснейшим – воплощением «воспитанника». По признанию господина Вертхаймера, державшего в руках дневник Обенауса, там «на каждой странице встречаются одни и те же определения герцога Рейхштадского: упрямый, скрытный, строптивый, жестокий» и т. д. Имея такое представление о своем ученике, он и обращался с ним соответственно. Обенаус был одним из тех педагогов, которые считают бесполезным – если не сказать, опасным – терять время, пытаясь понять душу своих юных противников, которых они обязаны укрощать.

Совсем иное дело – граф Дитрихштейн, который, в конечном счете, несет ответственность перед нами так же, как он нес ее перед Меттернихом за полученное сыном Наполеона воспитание. Дитрихштейн был не только безупречным исполнителем – он искренно желал добра своему воспитаннику, и, возможно, испытывал к нему некоторое теплое чувство. Но он любил его примерно так, как в драме Виктора Гюго Торквемада любит еретиков. Именно для счастья герцога Рейхштадского он неутомимо изобретал новые способы мучить его, вырывал с корнем его сердце, чтобы уничтожить таким образом демонический дух, который не мог не присутствовать в нем с момента его злосчастного рождения. Все поведение Дитрихштейна по отношению к своему воспитаннику в продолжении пятнадцати лет их знакомства напоминает поведение заклинателя духов, старающегося освободить от них маленького одержимого, или же «психиатра», поклявшегося исправить «врожденный порок». Напрасно маленький принц смотрел на Дитрихштейна своими прекрасными голубыми глазами, полными нежности и простодушия: от этого воспитатель преисполнялся еще большей решимостью спасти его от проклятия. В то время, как Меттерних, направляя воспитание ребенка «на верный путь», видел лишь опасность появления в Европе второго Наполеона, Дитрихштейн, более человечный, боялся, что это будет представлять опасность для самого ребенка. Любой ценой он должен перестать быть тем, кем был! Волчонок должен превратиться в ягненка!

Превращение подобного рода, к несчастью, довольно трудно, но Дитрихштейн, приложив столько усилий, мог льстить себя надеждой, что это почти удалось. Демонический дух еще не был полностью вытравлен из сердца ребенка, как того желал бы добрый воспитатель, но в конце концов настолько был подавлен, что смог бы проявиться лишь в исключительных обстоятельствах. Не сумев сделать из волчонка настоящего ягненка, на него натянули овечью шкуру.

Поначалу Дитрихштейна привело в страшное негодование настойчивое желание ребенка говорить и думать по-французски. «Я не хочу быть немцем! – кричал маленький одержимый. – Я хотел бы… я не смею сказать, что!.. Я хочу остаться французом!» И огорченный воспитатель записывает в своем дневнике: «Это не может так продолжаться! Принц должен стать немцем до мозга костей.» Поэтому-то можно без труда представить себе радость Дитрихштейна, когда 17 сентября 1816 года он может объявить, что «за три недели принц привык говорить главным образом по-немецки, и его уже достаточно хорошо можно понять». «Нет ничего более утешительного!» – добавляет наставник. Год спустя, 18 ноября 1817 года, «принц уже говорит по-немецки лучше, чем и по-французски» – великолепный результат, «полученный благодаря почти абсолютной невозможности там, где находится принц, говорить на его родном языке». А через десять лет Дитрихштейн отмечает, что у принца «очень небольшие успехи в изучении французского языка». Он довольно хорошо говорит по-французски, у него отличное произношение, но построение фраз неправильное; чувствуется, он думает на немецком, а не на французском. Его переводы с немецкого на французский изобилуют германизмами. Он «совершенно не может написать письмо по-французски правильно». Как и хотел его воспитатель, он «стал немцем до мозга костей». Я привел этот пример, а мог бы привести множество других. В конечном итоге, методы воспитания Дитрихштейна достигли поставленных целей и даже более того.

Но это были «сильнодействующие» методы, и применялись они с необыкновенной твердостью. Можно с уверенностью утверждать, что в течение пятнадцати лет Дитрихштейн постоянно препятствовал желаниям своего ученика, изменял его наклонности и подавлял порывы его сердца. Едва ребенок «попал в руки» воспитателя, как воспитатель удалил от него все, что может напомнить принцу его прошлое. Он приказывает унести все вещи – книги, белье и так далее, – все, помеченное императорским орлом, а потом, когда первая чистка оказалась недостаточной, он приказывает унести вообще все, что ребенок привез из Франции.

Когда маленький принц делает малейший намек на роскошь, окружавшую его в детстве, ему говорят, что «он знает это лишь по слухам и не может помнить, так как слишком юн». Но Дитрихштейн быстро убеждается в недостижимости своих целей, пока ребенка окружают люди, могущие рассказать ему о его прошлом и о Франции. Тогда наставник прибегает к целой серии уловок, дабы заставить Марию-Луизу изгнать французских воспитательниц принца, добрейшую мадам Маршан, маленького Эмиля Гобро – сына камердинера бывшей императрицы. Когда наконец опасный Эмиль (малыш шести-семи лет) покидает Вену и едет вслед за Марией-Луизой в Парму, для Дитрихштейна «нет большей радости».

Отныне маленького принца окружают только немцы. Он не знает, что сталось с его отцом, а когда однажды Форести не смог помешать ему заговорить о Наполеоне (в короткой беседе, изложенной выше), Дитрихштейн, испугавшись, решает в будущем сохранять еще больше сдержанности при ответах на подобные вопросы. Бедный ребенок вынужден был изобретать поистине невероятные уловки, пытаясь заставить сказать, что его отец был императором и что он выигрывал битвы. Малыш хочет играть в войну? В этом сразу же со страхом распознают пробуждение кровожадного наполеоновского дьявола. Он не может ни играть, ни говорить, ни даже мечтать свободно. Его стерегут так надежно, что с 1815 по 1830 год ни одному иностранцу не удалось увидеть принца вблизи, а только издалека – в ложе театра или же гуляющим по аллеям парка Шёнбрунна. Даже посланник Луи-Филиппа, генерал Бельяр, не составляет исключения. Только в 1828 году Дитрихштейн разрешает преподавателям рассказать в двух словах историю его отца, «жертвы своей неуемной жажды завоеваний». Наставник пишет Обенаусу: «Между прочим, было бы хорошо не затягивать слишком и рассказать принцу историю его отца». И с грустью добавляет: «Как жаль, что я не знаю ни одной книги, которую он мог бы читать без всякой опасности, и которая не вызывала бы слишком много вопросов!» В то время герцогу Рейхштадскому было уже семнадцать лет и его недавно произвели в капитаны императорских стрелков.

Вне всякого сомнения, Сильвио Пеллико[205 - … Сильвио Пеллико… – Сильвио Пеллико (1789-1854), итальянский писатель, карбонарий, провел 15 лет в крепости Шпильберк, написал автобиографические записки “Мои темницы”.] и другие узники Шпильберка хуже питались и с ними хуже обращались, чем с сыном Наполеона в замке Шёнбрунн. И все же я не думаю, что описание их заточения может взволновать нас больше, нежели сведения, почерпнутые из бумаг Дитрихштейна и приведенные господином Вертхаймером, о воспитании короля Римского. Даже в цепях узники Шпильберка сохраняли, по крайней мере, внутреннюю свободу, в то время как надзиратели маленького принца с пугающим упорством его этой (не считая, впрочем, другой) свободы лишали.

И если узники Шпильберка восставали порой против притеснений тюремщиков, то насколько же еще более упорным, более ожесточенным и более трагичным было сопротивление узника Шёнбрунна! В начале каждого урока ребенок говорил себе: «Так, сегодня я буду покорным и послушным!» Но через несколько минут он отворачивался и начинал плакать, или же в середине урока хватал линейку и бросал ею в учителя. Необычайно любознательный и жадный до знаний, он читал тайком и учился сам, а то, что вбивали ему его наставники, старался не слушать. Он совершал самые невероятные и самые опасные поступки, так как помнил, что ему их запретили. И всегда, вопреки внушениям и наказаниям, он продолжал думать об отце. Когда Дитрихштейн беседовал со слугами или иностранцами, ребенок проскальзывал за дверь, прятался среди мебели и слушал, не заговорят ли о Наполеоне. В январе 1818 года во время одного из уроков Коллена, он прервал профессора вопросом: «Скажите мне, пожалуйста, скажите по правде, почему меня зовут королем Римским?[206 - … почему меня зовут королем Римским? – Сын Наполеона Бонапарта получил этот титул при рождении, к тому времени Папская область была присоединена к Франции.]» – «Это произошло еще в те времена, когда Ваш отец владел большим королевством.» – «Рим принадлежал моему отцу?» – «Нет, Рим принадлежал папе.» – «А где он сейчас?» – «Папа! По-прежнему в Риме.» – «А мой отец, я полагаю, в Индии?» – «Нет, вовсе нет.» – «Он в Америке?» – «Почему он должен быть в Америке?» – «Где же он, наконец?» – «Я не могу Вам этого сказать!» – «Дамы (французские воспитательницы, покинувшие Шёнбрунн два года назад) однажды сказали мне, что он был в Англии, но его оттуда изгнали.» – «Это заблуждение! Вы хорошо знаете, мой принц, как часто Вам случается плохо понимать то, что Вам говорят!» – «Да, это правда, извините меня!» – «Могу вас уверить, ваш отец никогда не был в Англии.» – «Я еще слышал, что он жил в нищете!» – «Как? В нищете?» – «Да.» – «Это невозможно даже предположить!» При этих словах лицо ребенка засветилось от счастья. – «Это правда, – сказал он, – так я и думал!» И он перешел к другой теме. Представим, что подобные беседы возобновлялись каждый день в течение восемнадцати лет и постоянно в новой форме, ибо любознательность ребенка была не менее изобретательна, чем подозрительность и сдержанность его наставника!

Таково было, согласно не подлежащим сомнению документам, воспитание герцога Рейхштадского. И методы воспитания, судя по успешным результатам, можно, в конечном счете, считать обоснованными. Если бы сама смерть не пришла – весьма кстати – уверить Меттерниха в отсутствии опасности существования второго Наполеона[207 - … второго Наполеона… – при своем отречении от престола в 1815 г. Наполеон провозгласил императором сына, под именем Наполеона II, Наполеон II никогда не правил.] для Европы, то он бы, благодаря неутомимому усердию Дитрихштейна, всего лишь довольно безобидным Наполеоном. Проживи сын волка и пятьдесят лет, он все равно не стал бы настоящим волком, никогда не смог бы скинуть овечью шкуру. Не имея возможности удалить из него душу, ее просто сломали. Но операцию проводили на живом человеке и так долго, что только ее благополучный исход мог бы компенсировать множество досадных промахов, явившихся ее следствием. Среди прочего, был полностью изменен характер маленького принца. Его характер по природе был настолько хорошим, нежным, открытым и веселым, что все воспитатели – кроме, возможно, Обенауса – единодушно хвалили его. Дитрихштейн рассказывает, что он видел, как принц плакал, когда нашел дождевого червя, наполовину съеденного жаворонком. Его с большим трудом удавалось убедить не дарить свои любимые игрушки бедным детям. Он отдавал все свои деньги и сокрушался при мысли, что другие дети едят черный хлеб, в то время как он ест пирожные. Он изо всех сил стремился любить. Никогда ни Дитрихштейн, ни Форести не замечали, чтобы он держал на них зло за их жестокое обращение. «Несмотря на то, что граф Дитрихштейн обходился с ним очень сурово, – пишет господин Вертхаймер, – несмотря на то, что он часто бранил и наказывал его с чрезмерной суровостью, доходящей до несправедливости, герцог Рейхштадский постоянно, вплоть до самой смерти, выказывал своему наставнику самую горячую признательность.» «В моем сердце навсегда сохранится чувство благодарности к вам!» – написал принц Дитрихштейну 23 сентября 1831 года. Читая книгу господина Вертхаймера, мы с грустью наблюдаем за медленным и неуклонным изменением характера ребенка. Мало-помалу веселость проходит, песни стихают, смех становится все более редким. Все чаще маленький принц, когда учителя говорят с ним, отворачивается и опускает глаза. Он учится лгать, бояться, ненавидеть. Вместо живого и нежного ребенка, каким его нашел Форести, когда был назначен воспитателем, Обенаус в 1824 году находит ученика «скрытного, упрямого, злого». И Дитрихштейн в то же примерно время записывает в дневнике, что отсутствие доверия принца к нему разрывает его сердце. Милейший человек был, похоже, слишком высокого мнения о возможностях педагогики. Он хотел вырвать из груди ребенка бившееся там сердце и заменить его другим – простым сердцем австрийского чиновника, – и удивлялся и огорчался, что удалось только испортить, а не изменить его, как ему мечталось.

Когда император Франц пожелал дать внуку по крайней мере видимость свободы и приказал ему поступить на военную службу, Дитрихштейн горячо воспротивился этому. Беспрестанно обращаясь то к императору, то к Марии-Луизе, то к министрам, он становится все настойчивее, пытаясь оставить принца в клетке. «Моя совесть спокойна, – пишет он 26 августа 1828 года Обенаусу, – я сделал все возможное. Но я не могу не сожалеть об уготованной для бедного мальчика участи, если, несмотря на мое мнение, с ним упорно будут обходиться, как с обычным ребенком, забывая все, что сделали с ним исключительные обстоятельства.» Эти строки лучше всяких комментариев объясняют, каким «путем» и руководствуясь какими принципами шло воспитание бедного мальчика, о котором Наполеон некогда написал: «Мне приятней было бы увидеть, как с моего сына живьем сдерут кожу, чем наблюдать, как из него в Вене делают австрийского принца!»

Книга третья. Cилуэты темных личностей

I. Два гения-убийцы

I. Юджин Эрам

Как бы ни были известны во Франции имена поэта Ласнера и врача Лапомре[208 - … поэта Ласнера и врача Лапомре… – Пьер Франсуа Ласнер (1800-1836), поэт, мошенник и убийца, после его казни были опубликованы написанные им «Мемуары», где он рассказывает о том, как шантажировал и грабил случайных партнеров, а также о своем детстве; Дезире Эдмон Кути де Лапомре (1830-1864), врач, присвоил себе титул графа, убивал свои жертвы с помощью яда. Занимался подделкой завещания.], Англия может противопоставить им еще более известное имя и с еще большим основанием: это неподражаемый Юджин Эрам – он не только умел одновременно практиковать убийства и заниматься наукой, но также достиг и в том, и в другом деле высочайшей степени мастерства. Даже во Франции его слава некогда равнялась славе наших национальных убийц-французов, и сейчас из всех переводов романов Бульвера Литтона единственный, который все еще находит немногих читателей, – это тот, где повествуется о странной жизни Юджина Эрама и о его печальном конце. Но Бульвер Литтон, как обычно, совершенно не позаботился о соответствии рассказа действительности. Мрачный и романтичный герой его книги, за исключением имени – его звали Юджином Эрамом – и того, что он окончил жизнь на виселице, не имеет нечего общего со школьным учителем из Нерсборо, который обманул и убил сапожника Дэниэля Кларка, а затем снискал известность, установив первым, в 1755 году, связь между кельтским языком и индоевропейской группой языков. И хотя многочисленные поэты, писатели и драматурги, сделавшие героем своих произведений этого дважды знаменитого человека, не имели такого богатого воображения, как Бульвер Литтон, тем не менее ни один из них не позаботился о точности сообщаемых фактов; таким образом, подлинная история жизни Юджина Эрама постепенно исчезла в тумане легенды, откуда несколько лет назад ее благополучно вытащил на свет редактор «Найнтинс Сенчури». Впервые за сто лет англичане, благодаря ученым изысканиям господина Х. Б. Ирвинга, узнали, кем был человек, чье имя столь близко знакомо им, и заодно смогли установить, как их поэты, желая драматизировать образ Юджина Эрама, лишили его простого и страшного величия, а также всего особенного, типического и – осмелюсь утверждать – глубоко национального.

Юджин Эрам родился в Нетердейле, что в Йоркшире, в 1704 году. Он был сыном садовника, но семья имела благородное происхождение и некогда занимала самое высокое положение. В четырнадцать лет, без помощи учителя, Эрам начал изучать математику и пришел к решению нескольких задач алгебры, считавшихся до сих пор почти неразрешимыми, затем, желая целиком посвятить себя служению литературе, он оставил эти занятия, что – как мы увидим – не помешало ему извлечь выгоду из своего знания математики в один из самых важных моментов его жизни.

Но вначале стоит упомянуть об одном поступке, который он совершил в двадцать лет и который, по его признанию, был «самой первой и самой большой из его ошибок»: он женился. Его жена отнюдь не занимала более низкое положение, чем он, что могло бы быть поводом для недовольства ею, – просто инстинктивно Эрам презирал женщин, а презрение к жене у него со временем перешло в ненависть. К тому же бедняжка родила ему шестерых детей, что, конечно же, повергало его в отчаяние, так ка дети мешали милым его сердцу ученым занятиям.

А они-то захватывали его все больше и больше. К 1734 году, когда ему исполнилось тридцать лет, он основательно знал латынь, греческий и древнееврейский, читал в подлиннике Пятикнижие, находил ошибки у греческих грамматистов и сравнивал английский и латинский синтаксисы. Вместе с тем он был поэтом – и великолепным, – если судить по стихам, написанным накануне смерти.

Эрам, настоящий ученый, любил науку ради нее самой и не стремился извлечь из нее выгоду. Вынужденный заняться каким-нибудь делом, он выбрал профессию учителя; он учил грамоте детей из его родной деревни, а сам был увлечен сложнейшими вопросами сравнительной филологии. В 1734 году он перебрался из Недердейла в Нерсборо, где требовался учитель. Там он продолжил ученые занятия, но с меньшим усердием и с меньшим, чем ему хотелось бы, результатом – об этом Эрам сам сообщил нам в своей «Апологии» добавив, что извлек бы большую пользу из десятилетнего пребывания в Нерсборо, если бы занятия, далекие от науки, не отнимали у него часть времени.

По правде говоря, нам известно лишь одно из этих «занятий», но все заставляет думать, что у Юджина Эрама их было много. Как бы то ни было, но в один прекрасный день 1745 года к нему зашли в гости два местных жителя, его закадычные друзья – чесальщик шерсти Хаузмен и сапожник Кларк. Хоть и считалось, что они зарабатывают себе на жизнь своим ремеслом, но жили они в основном кражами и однажды им случилось даже под предводительством некоего Леви, тоже приятеля школьного учителя, убить в глухом месте чужеземного торговца. А в тот день они собрались обсудить, как вытянуть с помощью шантажа у родственников Кларка некоторую сумму, принадлежащую, как он полагал, ему по праву, и им понадобился совет их ученого друга. Эрам горячо поддержал их замысел, и его математическое мышление помогло ему придумать замечательный по своей простоте и логичности план.

Кларк и Хаузмен устроили все таким образом, чтобы ответственность за их «дело» падала только на Кларка, Кларк же должен был скрыться с третью всех денег, оставив остальные две трети Хаузмену и Юджину Эраму. А почему бы, коль так складывается, не действовать более решительно? И уж если договорились, что Кларк должен исчезнуть сразу же после того, как все закончится, то почему бы не дать ему возможность исчезнуть самым надежным способом – убив его? Вот что сказал себе изобретательный логик, и поделился своей мыслью с Хаузменом; и 8 февраля 1745 года в два часа ночи Кларк был убит своими двумя друзьями в пещере неподалеку от Нерсборо, где дожидался их, чтобы разделить только что добытые деньги.

Для Юджина Эрама это уж точно не являлось богатством, к тому же, сей ученый муж презирал богатство. Его единственной мечтой было иметь достаточно денег, чтобы бросить школу, жену и шестерых детей, являвшихся препятствием его успехам в языкознании. Через несколько месяцев после убийства Кларка Эрам бежал из Нерсборо, где уже ходили слухи о его причастности к убийству. Он отправился в Лондон, поступил там в качестве преподавателя в учебное заведение господина Пеймбланка, выучил французский, халдейский и арабский языки, истратил на покупку книг остатки денег, вырученных от преступления и, приступив к исследованию кельтского языка, обнаружил в нем около трех тысяч слов, имеющих связь со словами греческого и латинского языков – важное и поистине решающее открытие, поставившее Эрама в один ряд с самыми выдающимися языковедами.

Впрочем, открытие было для него гораздо менее прибыльно, нежели совершенное когда-то убийство своего друга Кларка. Он постоянно оставлял службу в пансионах, чтобы хотя бы на несколько недель погрузиться в любимую работу; он сменил множество профессий: был учителем правописания, переписчиком, общественным писарем; и почел себя очень счастливым, когда в 1758 году смог получить небольшую должность учителя в Линне, в графстве Норфолк. Там Эрам продолжил исследования в области ботаники, в которой, по единодушному свидетельству знавших его, он также сделал множество весьма ценных открытий. Ученики обожали его и чуть было не подняли бунт, когда заподозрили, что он хочет покинуть их. Он делил свое время между ними и растениями, будучи и с теми, и с другими бесконечно заботлив и нежен. Он не мог видеть без слез, как плачут другие и, заметив на дороге червяка или улитку, всегда переносил их со всяческими предосторожностями на место, далекое от ног прохожих. Словно бы совершенное преступление возвысило и смягчило его душу, не оставив там, впрочем, ни капли угрызений совести.

Так жил он наслаждался радостями жизни мудреца, пока однажды его не узнал торговец скотом из Нерсборо. Незадолго до этого там нашли скелет Кларка, Хаузмен во всем сознался. Результатом встречи с торговцем явился немедленный арест Эрама, но следствие по делу продолжалось целый год, в течение которого заключенный, казалось, с абсолютной безмятежностью был погружен в новые научные исследования.

Перед судьями он произнес длинную защитительную речь, являющуюся по простоте и благородству подлинным образцом диалектики. Меньше всего пытаясь разжалобить или показаться двусмысленным, Эрам с помощью огромного числа примеров и доводов старался доказать, что скелет, найденный в пещере Нерсборо, мог лежать там гораздо более четырнадцати лет, и принадлежит не Дэниэлю Кларку, а другому человеку, любовнику жены Кларка; и, как намекал подсудимый, тот имел полное право убить его.

Эрама приговорили к смерти, ибо его участие в преступлении не вызывало никаких сомнений. В тюрьме, накануне казни он пытался покончить жизнь самоубийством, написав перед этим прекрасные стихи, в которых, между прочим, говорит, что «безмятежная и спокойная душа его отправляется в дорогу». Его повесили в августе 1760 года в Йорке, откуда закованный в кандалы труп перевезли в Нерсборо и повесили там вновь. Большая часть его рукописей была, к сожалению, сожжена на следующий день после его смерти; так что, кроме индоевропейского происхождения кельтских идиом, все открытия этой, полной неутомимых исследований, жизни навсегда утрачены.

II. Томас Уэйнрайт

Менее знаменитый, чем Юджин Эрам и значительно менее интересный с точки зрения биографии, Томас Гриффит Уэйнрайт все же немного заслуживает нашего внимания, ибо это был один из светских львов английского общества, к тому же художник, критик и один из самых замечательных коллекционеров; он не без некоторого изящества, смешанного с богатым воображением, в течение многих лет, ведя светскую и артистическую жизнь, практиковал убийства.

Он родился в Чизвике в старинной уважаемой семье, рано остался сиротой и воспитывался в доме одного из своих дядьев, Джорджа Эдварда Гриффита. Его художественный вкус обнаружился в детстве: альбом с эскизами первых лет пребывания в колледже уже свидетельствует о тонкой наблюдательности и о природной твердости руки.

По окончании школы он поступил в королевскую гвардию и одно время мечтал вести жизнь полную приключений. «Но искусство, – как он сам говорит, – прикоснулось к своему отступнику: его чистое и благотворное дыхание расвеяло докучливую пелену, оживило мои чувства, вернуло им ясность и свежесть, что приятно простому сердцу». Он оставил армию, вернулся в Линден-Хаус, дом дяди, где воспитывался, и решил целиком посвятить себя отныне живописи и литературе.

Под различными псевдонимами он опубликовал в «Лондон мэгэззин» критические статьи, где, давая оценку произведениям древнего и современного искусства, пытался в то же время – чтобы лучше передать личные впечатления – переложить их в некоторое подобие поэм в прозе. Уэйнрайт также положил начало жанру критики искусства, который с тех пор вошел в моду в Англии: критика, более заботящаяся об изяществе стиля и образности, чем о точности суждений, сама воспринимается как вид искусства. Действительно, многие переложения Уэйнрайта представляют большую литературную ценность, они обнаруживают тонкий вкус и замечательную широту знаний; но всегда мастерство исполнения позволяет разглядеть в критике искусства художника. Уэйнрайт был одним из первых, кто угадал гений Крома и Констебля[209 - … угадал гений Крома и Констебля… – Джон Кром (1768-1821), английский пейзажист, глава так называемой нориджской школы, пейзажи отличаются правдивостью, стремлением к широте и простоте рисунка; Джон Констебль (1776-1837), английский живописец, сыграл важную роль в развитии европейской пленэрной живописи, для его творчества характерно сочетание естественности композиции и цвета с богатством оттенков.], как никто другой он прочувствовал глубокую самобытность творчества Лоренса[210 - … творчества Лоренса. – Томас Лоренс (1769-1830), английский портретист, занимал пост главного художника короля, с 1824 г. – президент Королевской Академии Художеств.]. Но особенно его привлекали произведения более ранних периодов. «Современные произведения, – говорил он, – волнуют, ошеломляют меня. Хорошо же разглядеть произведение искусства я могу разглядеть через призму времени. Через нее я вижу картины, словно поэмы, оценить которые можно, лишь увидев их напечатанными: время должно коснуться картин, чтобы можно было составить о них правильное представление.» Он, кажется, не очень любил искусство раннего средневековья, но в его время никто еще не имел вкуса к нему. Напротив, он живо интересовался художниками Возрождения, а еще больше – греческими мастерами. «Он говорил о них, – сообщает Де Куинси[211 - … Де Куинси … – Томас Де Куинси (1785-1859), английский писатель.], – с искренностью и глубокой взволнованностью, словно он говорил с собой.»
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 23 >>
На страницу:
7 из 23