Оценить:
 Рейтинг: 0

Время сумерек. После Старого мира

Год написания книги
2021
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 24 >>
На страницу:
6 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Что же касается мудрости, наполняющей мир смыслом даже тогда, когда голоса старых богов не слышны… Жить в осмысленном мире, строго говоря, труднее. Осмысленность вещей – бремя, слабый ум его охотно сбрасывает. Полезно же то, что делает жизнь проще. Почему, кстати, бесполезна культура – набор усложняющих жизнь правил, образцов поведения, чувства и мысли. И почему мы должны, не опуская рук, держаться за культуру и память о ее достижениях – сколько бы ни твердили нам о «пользе» и «прогрессе».

Чтобы не повторять постоянно смутное слово «культура», проще сказать: «духовный труд». (И пусть не обманывает нас сходство с христианским словоупотреблением.) Речь о труде ума и чувства, направленном на усложнение, углубление личности и способов ее выражения. Ведь общество (как бы ни хотелось некоторым поверить в обратное) есть, кроме прочего, воспитательное учреждение. Никакого «естественного состояния» человека нет, если не считать состояния дикости. Всякий высший человеческий тип выпестован обществом, его представлениями о культуре, то есть (в последнем итоге) о воспитании.

В том и важность вопроса. Отношение души к миру, смыслы, которые она вкладывает в дела и вещи – всё это касается не праздных отвлеченностей, но самого главного: воспитания человека. Что бы мы ни выбрали: праведность через соблюдение запретов; «пользование» бессмысленным миром; «правильные названия вещей» при безразличии к внутренней жизни души; философскую веру в осмысленность миропорядка – выбранные смыслы определят душевное состояние человека в новом мире, который уже строится и когда-то будет построен.

XV. Вкус к сложности

Мы живем во времена последовательного опрощения и упрощения. Опрощается человек, упрощается мировоззрение. Отблески «старого мира» гаснут или почти уже погасли. Однако и в сумерках продолжается борьба начал, которые когда-то, при других обстоятельствах, вели личность не вниз, а вверх: к плодотворной сложности. Физика человеческой души, если можно так сказать, не меняется. Меняется только состав среды, к которой приложены ее законы.

Простоту многие считают естественным и желанным состоянием. Однако сложность не менее естественна, чем простота, и даже более желанна для ума. «Побежденная трудность всегда приносит нам удовольствие», говорит Пушкин. Предпочтение простоты – знак сытости или бедности, двух состояний, препятствующих росту.

Или так скажем: воля к сложности, к обладанию отличиями – противостоит детскому или еще звериному желанию быть вместе со всеми. Каждый раз, когда человек остается один, останавливается и задумывается, он идет против природы. Высшей точки эта противоприродность достигает в культуре, а религиозно – в христианстве. Кто совершит над собой наибольшее насилие, – говорит христианство, – тот назовется великим.

Разберем эту христианскую черту. Она многое определила в нашем прошедшем, и нам придется помнить о ней в будущем, когда христианства с нами уже не будет.

Христианство – внеприродно и сверхприродно. Отсюда любовь его к чудесам. В попрании естественного – его удовольствие. В христианстве стрела духа прошла природу насквозь. Мир и человек для христианина – нечто такое, что можно гнуть и ломать по своему усмотрению. Вся современная философия «покорения природы» проникнута этим духом.

Насилие над природой, в первую очередь человеческой, а затем и природой мира, та «насильственность» европейской цивилизации, о которой говорил Данилевский – христианская черта. Современное состояние Запада, которое можно назвать всемогуществом на грани самоуничтожения – закономерное следствие тысячелетнего «преодоления природы». Божество уходящей эпохи – божество городов, техники, насилия над всем природным. Неслучайно в городах оно утвердилось прежде, чем за их пределами.

Осуждая христианство как внеприродную и против природы идущую силу, некоторые ищут укрытия в поклонении «Природе», даже дают этому поклонению название «язычества». Однако язычество не состоит в «поклонении природе». Боги и судьба – не то же, что слепая и глухая «природа». Чтобы ей поклониться, надо быть современным (то есть отученным о всякой мысли о живых и сознательных деятелях по ту сторону видимого мира) человеком. Однако верно, что разница между язычником и христианином познаётся по отношению к природе.

Христианство, однако же, боролось с человеческой природой не ради угашения силы, блеска и полноты жизни как таковых, но в полном соответствии с формулой Ницше: «человек есть нечто такое, что должно быть преодолено». Оно следовало той «физике человеческой души», о которой мы говорили в начале.

Ум опознаёт свое место в мире через противопоставления: верх и низ, желательное и нежелательное, трудное и простое. Независимо от выбора ценностей (таков общий закон) – трудное совпадает с желательным, достойным, чтобы не говорить «добрым» (смутное слово с оттенком мягкотелости, если не бессилия). Скажи мне, что запрещает твоя мораль, и я скажу тебе, чего она требует.

А мораль (всякая мораль) запрещает идти простейшими, наиболее доступными путями, что проявляется в самой несложной из известных систем нравственности – в правилах любой игры. Наиболее плодотворное поведение в любой области достигается через следование требованиям и запретам, помимо всяких моральных оценок. Образцом поведения всегда считается трудное для личности, требующее усилий, далекое от «естественного».

Причем проявляется это повсеместно, начиная от детских игр и продолжая, скажем, русской литературой, которая процветала при плодотворно-сложной традиционной орфографии и пришла в ничтожество при орфографии упрощенной, «доступной слабым».

(Обмеление литературной реки было, разумеется, опосредованно – через понижение общекультурного уровня – связано с переменами в орфографии.)

В наши дни мысль о «подавлении» одних ценностей ради других, об упорядоченной их лестнице – выглядит неуместной. Прославляется, напротив, «многообразие». Но сложность внутренней жизни – совершенно не то же, что это «многообразие», понимаемое исключительно количественно, как стремление к наибольшему числу оттенков на единицу площади. Настоящая сложность пространственна, упорядочена в высоту, основана на подавлении одних ценностей и возвышении других. Здесь ключевые слова: подавление и возвышение. Многообразие однокачественных, но разноцветных песчинок – не то же, что многообразие частей здания.

Либеральная мечта о культуре без подавления одних устремлений другими так же беспочвенна, как мечта о мире, в котором действие не вызывает противодействия. Может быть, такое и возможно, но при других физических условиях. Сейчас нам предлагают «розовую», сахарную физику общественных и душевных движений. Однако первый закон настоящей общественной и душевной физики следующий: нельзя утверждать, не отрицая; нельзя поощрять, не запрещая; всякое утверждение является отрицанием, а поощрение – запретом. Всякая мысль – не висит в пустоте, но занимает место, отнятое в борьбе у других мыслей, которые ей удалось потеснить.

Либеральная мысль хочет быть мыслью антихристианской и провозглашает нечто, на вид, на слух вполне «противохристианское». Однако по тому, как она себя проявляет, – это мечта о культуре, «доступной слабым», об устранении состязания и (самое главное!) всякого роста через усилие, ибо самая мысль об усилии оскорбляет слабых, как мысль о богатстве – бедных, следовательно, сами понятия усилия и богатства из общепринятой системы ценностей следует изъять.

Этот идеал «общества для бедных и слабосильных» – уменьшенный слепок с христианского идеала, с присущим тому отвращением к силе, полноте и яркости бытия. Однако Церковь преследовала «страсти», а либерализм выдавливает из мира всякую силу, будь то «страсть», сила ума или крепость духа. Он только выглядит противохристианской реакцией, по существу же это выхолощенное, бессильное продолжение христианской идеи. Церковь возрастала насилием сильных над своей природой, а здесь – вялое потворство не страстям даже, а страстишкам.

Уход христианства с его плодотворным (хотя и опасным) насилием над душой, разлитие либерализма с его неспособностью питать высшее – повод задуматься над путями воспитания высшего человека.

Это всегда выработка личности, способной к мышлению, решениям и поступкам в одиночестве. Внутренняя сложность равносильна уединенности. Саморазвитие ведет вовнутрь. В уединении происходит все самое важное для ума и духа, но среди людей и с людьми – все необходимое для чувства.

Отделить один поток от другого, внешнее от внутреннего, значило бы обеднить жизнь, как это и делалось когда-то. Предел «мироотречного» настроения – мир, оставленный в забросе, ненужный, только терпимый. Не следует и невозможно второй раз ступать на этот путь. «Старого мира» больше не будет. Но задача выработки личности стоит перед нами, как стояла перед деятелями прошедшей эпохи.

Спросим себя: что такое личность: данность или достижение? По видимому, ни то, ни другое. Личность подобна зданию, которое само себя строит. Всё, что может ей дать внешний мир – это твердая почва и воля к самостроительству, вкус к сложности, не побоюсь сказать – вкус к игре. Ведь человек не просто «работник». Революция рыла себе яму, когда вместо всех высших способностей и вопросов предлагала личности «ударный труд». Мало «служить». Всякому нужно изощрять свои способности; кроме «пользы» искать красоты; вносить в жизнь игру: искусственные правила, которые не имеют ценности для достижения простейших целей, но делают жизнь богатой и теплой.

Плодотворная искусственность жизни – первый шаг к собственно искусству. В мире должно быть место не только для «дел», но и для обрамляющей их игры. Для писарского росчерка на бумаге; для красоты венчающего строку ятя. Купец, московский особняк которого украшает перевернутая рюмка, умел не только «делать дела». Так и Матвей Казаков закручивал спиралью, пока не видит почтенный заказчик, дымовую трубу Петровского дворца…

Вопросы о личности и ее занятиях – не отвлеченные разговоры, как может показаться, а самые злободневные, связанные с одним главным вопросом, а именно: как и для чего жить?

Если мы принимаем, что жить нужно так, чтобы испытать все высшие способности своей природы без прямого и намеренного ущерба другим живущим, – желание образовать высшего, сложного человека не кажется блажью. Даже с стороны житейского удобства личность, которой не бывает скучно наедине с собой, тверже, безопаснее стоит в этом мире, чем та, которую нужно постоянно развлекать.

Когда-то Романовы прививали нам вкус к культуре на соблазнительном и блестящем примере Европы. Сложность тогдашнего высокоразвитого, на последнем своем подъеме стоящего европейского мира была великой удачей для Петра и наследников. В Европе манили не сытость или спокойствие, как теперь, а многообразие ощущений ума и чувства – маловажное для современного русского обстоятельство.

Русский ум еще был здоров и, как всякий здоровый ум, стремился к новому опыту. Состояние усталого цинизма, скрывающегося от вездесущей «идейности» за оградой водки и сквернословия, было ему неизвестно… Теперь русскому человеку заново нужно прививать утраченный вкус к сложности речи, мышления, поведения, так как уничтожено само стремление отличаться, быть лучше, руководиться более сложными правилами. Всё съедено упрощением… А ведь более сложные умы, способные к пониманию более глубоких вещей – это, а не количество сложных технических устройств, есть мера общественного развития.

XVІ. О «новом человеке»

Одним из главных обещаний революции было обещание создать «нового человека». Рассмотрим же, какие средства она применяла, каких целей хотела достичь, и что у нее получилось.

Главным упованием революции была наука. Розанов, во времена недолгой своей левизны, восклицал: «въ революцiи главное суть не сами революцiонеры, а наука». Наука, разум уничтожат религию и займут ее место. (О том, что «занять место религии» означает, собственно, «стать религией» – тогда не задумывались.) Наука создаст нового человека и новые отношения: разумные и справедливые. Новый человек получит образование, прежде ему недоступное, и процветет «общенародная», не только просвещенному классу доступная культура.

Таковы были надежды и обещания. Действительность оказалась иной.

В действительности созданная новым порядком среда для человеческого развития оказалась непригодной. Сейчас, после конца этого порядка, мы видим, что наследовать чему бы то ни было «советскому» невозможно. Самый язык нужно пересоздавать, очищая от проникшего повсюду ложноученого и партийного жаргона.

Порча устной и письменной речи тем более удивительна, что прежняя русская литература при новом порядке никогда не выводилась из обращения целиком. Запрещались или отдельные ее представители, или отдельные сочинения писателей разрешенных. Видимо, преобладающего влияния на умы эта литература уже не оказывала. В связи с этим надо заметить, что философия или, скажем, такая богатая мыслями литература, как русская, предполагает наличие большого числа людей, которые не только жили, но и размышляли над своей жизнью. Без них любая, сколь угодно глубокая культура зачахнет, оказавшись никому не нужной, – или будет скользить мимо ума и души, развлекая, слегка образовывая, но не затрагивая ядра личности.

Книга не волшебное средство, не «благодать», действующая помимо воли читающего. Чтение – проявитель для внутренних склонностей, мыслей и побуждений читающего, ему нужна трудящаяся душа. Труд, образующий личность, ей не в тягость; здоровые ум и чувство сами ищут его; однако их можно отвлечь, заставить распылить свои усилия, притупить внимание. Это и произошло.

Возьмем, например, поэзию. Жуковский некогда восторженно сказал: «поэзия есть Бог в святых мечтах земли». Даже смотря на вещи спокойнее, надо признать, что поэзия всегда (или в основном) о «внутреннем человеке», о душе, о тайне мира. Как только поэту говорят, что у мира нет никакой тайны, ему делается не о чем писать. Если за миром нет тайны, за личностью нет души – чувствовать, мыслить, писать незачем. Поэзия неотделима от религии, даже когда не знает, как зовут ее богов. Кстати сказать: основы религии вообще – до богов, в чувстве личной укорененности в мире, под поверхностью мира. Поэт, как и философ, есть человек, зачарованный тайной собственного бытия…

Итак, поэзия развивает слух к внутреннему, тайному, священному. Но этого внутреннего слуха, внимания к своей тайной жизни (кроме разве что фрейдистского любопытства) – больше нет. Этот слух дается религией, не в смысле храмов и служб, а в интимнейшем внутреннем: в чувстве, что ты кому-то несешь свою душу, пусть даже не знаешь, кому; а религия оказалась вычеркнута из жизни.

И мы увидели поэзию, которая занимается или прославлением правителей (это занятие для нее не ново), или развлечением детей (это многие склонны вспоминать с теплотой, хотя по совести, я не могу признать большого значения за поэтами, веселившими ребят), или сочинением более или менее постных стихов «о любви» – так, чтобы эта любовь не отвлекала личность от служения государству. Самой главной своей роли в Старом мире, роли пробуждения личности, такая поэзия не играла и играть не могла. (Мы не будем сейчас говорить о том, что помимо разрешенной и мертвой литературы существовала и запрещенная и живая. В любом случае, корни ее были перерублены и живые соки ее уже не питали.)

Что это за пробуждение? Всё то, что ведет личность к подъему над привычкой, над сонно-животным существованием, над «умственной ленью», как говорил Чехов. Шахматы и иные теплые «хобби» не в счет, они не пробуждают, а усыпляют; образованность и «умственный труд» по привычному лекалу также ни от чего не защищают, т. к. пробуждение предполагает самобытность, ясное самосознание, чувство личной особности – всё то, что современный порядок старается в человеке угасить. Нет высшей культуры без религиозности в той или иной ее форме, без мыслей о божественном и судьбе. Изымая эти вопросы из рассмотрения как «бессмысленные», новый порядок обескрыливает личность. К высшему человеческому нет пути мимо божественного. «Интеллигент» – плод негодной попытки получить высшего человека без Бога и внутреннего труда, силой одного только чтения. Cвято место библиотекой не заменишь…

А в сущности, «советская культура» сводилась именно к грамотности и библиотеке, вещах немаловажных, но бессильных отдельно от общего содержания личности. (Я уж не говорю о том, что из этой условной «библиотеки» было, на протяжении большей части советских лет, вычеркнуто едва ли не все важнейшее и питательнейшее для ума и духа: от Платона и Библии до Конст. Леонтьева, пророческих вещей Достоевского и богатейшего наследия Белой эмиграции.)

Это общее содержание было при старом порядке неизмеримо богаче. Я не раз уже говорил в этих очерках, что человек Старого мира рос, так сказать, при свете множества огней, не одного-единственного. У личности было больше свободы, т. к. больше было центров силы и были они, соответственно, слабее. Язычество (в искусстве и в государственной жизни), библейские воззрения и, условно говоря, Милль с Дарвином существовали рядом и питали ум и душу вместе, но не одновременно. Богатая личность человека XIX столетия была личностью многоосно?вной. Чем меньше источников истин в обществе, тем они принудительнее и жестче.

Коренной же чертой нового порядка было выведение всех наличных «истин» из одного источника, той самой «революции-науки», о которой говорил Розанов. Любое утверждение отцов коммунистической веры объявлялось «научным»; наука, в свою очередь, подавалась как источник истин, во всём противоречащих религии и, шире, философскому идеализму; и если наука вдруг признавала нечто невидимое, но действенное, вроде «наследственного вещества», «партия» приходила в ужас, ибо это смущало ее материалистическую девственность.

Здесь мы подходим к любопытной особенности XX века.

Все, что высвобождается при распаде Старого мира, хочет быть религией, тяготеет к религии христианского толка. Национал-социалистическое и большевицкое мировоззрение; либеральное мировоззрение (еще один путь к «последней истине»); и наконец, «религия науки». В мире пустеющих храмов не остается места для не-священного в христианском смысле, т. е. для того, что не связано с Истиной в единственном числе. Все перечисленные силы ревнивы, не терпят соперничества, желают всего человека: ум, волю и сердце.

Послехристианское общество нуждается в предписывающей религии, хотя бы мировоззрении, которое могло бы ее замещать.

(Конечно, жить по христианским правилам, не нарушая их на каждом шагу, было невозможно. Однако они придавали дух и стройность общественной и частной жизни. Не в силах руководить всей человеческой жизнью, поскольку бо?льшая ее часть оказывалась в области «греха», они подавали личности руку на высотах и в низинах, там, где обычное течение событий прерывалось.)

Отчего так? Оттого, полагаю, что человек бывшего христианского мира не приучен к свободе, он весь в Достоевском: или Бог (то есть, в практическом применении, метание между Жизнью и монастырем), или разврат. Он хочет цельности, подчинения всего – одному. И он, к сожалению, эту цельность находит. О других возможных отношениях к божественному – таких, которые оставляют место человеческому разуму и свободе, – этот человек еще не задумывался. «Или Бог, или свобода! Или Бог, или разум!» Это плод недомыслия, бунт подростка. Неудивительно: Евангелие обращается к ребенку. Восстание против него неизбежно принимает облик подросткового бунта.

(Я упомянул выше Достоевского, это не значит, что неутолимая жажда цельности имеет в себе что-то особенно русское. Нет, западные народы тоже создали свои предписывающие мировоззрения: национал-социализм и либерализм. Мы, русские, не одиноки на этом пути…)

Итак, освобожденное от «тирании господствующих классов» и «религиозного мракобесия» общество ищет учения, которое освободило бы личность от поисков и вопросов, дало бы ей спокойствие и чувство личной праведности, и находит такое учение. С упоминания такого учения мы начали этот очерк.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 24 >>
На страницу:
6 из 24