Потом еще в течение двух недель у них бывали разные разговоры, но уже для Гурина неинтересные, и Лукьянчик, точно чувствуя это, нет-нет да вставлял вдруг про свое асфальтовое образование или напоминал про непостигнутую вещь в себе…
В воскресенье Лукьянчика навестил его заместитель Глинкин. После разговора с ним Лукьянчик объявил, что в понедельник постарается уговорить врачей отпустить его домой.
Глинкин ту опасную ситуацию разрядил: ему удалось убедить бухгалтера Когина вернуться на работу и принять все меры к тому, чтобы при проверке бухгалтерской документации его «телега» не подтвердилась. Особого труда ему это не стоило, он лишь толково разъяснил бухгалтеру, что на скамье подсудимых ему придется сидеть рядом с Вязниковым… Одновременно Вязников покинул стройуправление по собственному желанию и с помощью Глинкина устроился на очень выгодную работу в речное пароходство.
В последние дни к ним в палату заладил хаживать старичок, лежавший этажом ниже. Он как-то узнал, что здесь лежит прокурор, и приходил с разговорами о всяких преступлениях. Кто он такой, спросить было неудобно, звали его просто Сосед. Гурину он, признаться, порядком надоел своими любительскими рассуждениями, и он, пожалуй, попросил бы своего врача оградить его от этих визитов, но Лукьянчик собирался покинуть больницу, и Гурин боялся, что без живого человека рядом умрет от тоски.
В понедельник утром Лукьянчик покидал больницу и уже переодевался, когда Сосед бесшумно проскользнул в дверь и, как всегда, уселся на стул возле кровати Лукьянчика, чтобы лучше видеть Гурина. И сразу заскрипел своим надтреснутым голоском:
– Добренького утречка, товарищи дорогие… Ночью я сегодня глаз не сомкнул, все думал и пришел к понятию, что честность надо прививать человеку с детства. Раньше, бывало, церковь много для этого делала: не укради – бог накажет; на чужое добро руки не подними – бог накажет, и все такое прочее.
Теперь грудной ребенок знает, что бога нет, – вставил Лукьянчик, напяливая и обдергивая тесноватую рубаху.
– Это верно, – вздохнул старичок. – Теперь и церкви-то фактически нет. А дома ребенок что слышит? Вот соседи Петровы воруют и оттого живут лучше нас, и у ихнего Леньки уже есть велосипед. Так? А в школе что тому ребенку втолковывают? Что как он ни учись, хоть забрось тетради в канаву, а тройку он все равно получит, и ребенок прекрасно знает, что это учитель натягивает средний показатель успеваемости своего класса. Так? В пионерах его больше обучают пешему строю и хоровому пению, и так он до самого комсомола ни от кого не услышит, что воровство – это самое мерзкое, самое стыдное преступление перед людьми, потому что ты присваиваешь себе то, что принадлежит другому.
А если у того, другого, этого добра до черта? – весело возразил Лукьянчик, на ощупь повязывая галстук.
Старичок помолчал в секундной растерянности и ответил убежденно:
– Все равно, ты взял то, что должно было принадлежать другому, раз тебе оно не было дадено.
– А если ему не дадено только по ошибке или недоразумению и не грех ту ошибку исправить? – не отставал Лукьянчик.
– Нет, вы меня не запутаете. Я про другое… Значит, мы довели его человека – до комсомола. А тот комсомол направляет его студента в колхоз свеклу убирать. Я понимаю – в каникулы. А то за счет учебы и высшего образования. И студент думает: почему колхоз оставил свеклу в замороженной земле? Почему ему – студенту – надо бросить учебу и ехать сюда выламывать эту мороженую свеклу из земли? А ему поясняют: в этом колхозе председатель пьяница, завалил дело и расхитил колхозные средства… Или тот студент видит на своем товарище заграничную дубленочку – папа подарил. А папа у товарища всего-навсего заведует магазином, где мясо продают. Вот так наш молодой человек и идет по жизни, про честность ничего не слыша, но видя, что и без нее жить можно и даже без нее вроде можно жить и получше… Разве я говорю неправду?
Лукьянчик сидел на кровати и трясся от молчаливого смеха.
– Картину вы нарисовали мрачную, но почти правдивую… заговорил Гурин. – Но вы ответьте мне, кого у нас больше: честных людей или жуликов?
– Кого больше? – Старичок задумался, поглаживая ладонью свои редкие волосики, и ответил: – Честных больше… но и жуликов немало!
– Но честных, честных больше? – настаивал Гурин. – Значит, атмосферу жизни все-таки создают честные?
– Ну как же, как же… – задумчиво согласился Сосед. – Вестимо, честные. Но я же про другое… Вот я слышал, что каждый человек состоит наполовину из воды и наполовину из разных солей. Так? А с другой стороны, тот человек – наивысшее творение природы. И меня интересует, как это происходит и почему, что одно такое наивысшее творение природы вдруг становится вором? А? – старичок своими колкими глазами смотрел на прокурора.
– Ничего непонятного тут нет, – ответил Гурин. – По Марксу, получается, что, пока существует экономическое неравенство, будет существовать и стремление присвоить чужую собственность.
– Ох, как я это понимаю! – всплеснул худенькими ручками старичок. – Как никто я это понимаю! Воровство – почему оно есть, я и без Маркса трактую правильно, но по какому, скажите мне, Марксу следует мне разобраться, почему вот этот, к слову, товарищ, – он кивнул на Лукьянчика, – тоже, между прочим, наивысшее творение, почему он в субботу был честным, а в понедельник стал вором? Что случилось? А сто человек рядом ворами не стали. Почему? Почему стал вором именно он?
Лукьянчик, улыбаясь, складывал торопливо вещи в сумку, поглядывая на старичка.
– Я объясняю это только одним, что этому человеку за всю его жизнь никто не объяснил, какое это паскудство воровство.
– А тем ста, что были рядом с ним, объяснили? – сердито спросил Гурин.
– Тем? Ах, тем? Да… да… конечно… – пробормотал озадаченно сосед и выскользнул из палаты.
– Странный старик, – сказал Гурин.
– Зато у вас будет с кем потолковать о нравственном воспитании, – рассмеялся Лукьянчик. – Он вас поймет… Марксист…
Расстались Гурин с Лукьянчиком вполне дружески, даже обнялись и расцеловались.
– Давайте и вы поскорее отсюда, отъелись тут, как на курорте. – Лукьянчик легко подхватил сумку и ушел быстрым, энергичным шагом.
Гурину пришлось пробыть в больнице еще больше месяца. Однажды не выдержал, изменил своей сдержанности и раздраженно сказал профессору Струмилину, что его держат в больнице в порядке перестраховки.
– Почему вы это решили? – сухо спросил профессор.
– Лукьянчик ушел почти месяц назад, а болезнь у нас с ним одна и та же.
Профессор усмехнулся:
– По-вашему, советской власти мы не боимся, а перед прокурором дрожим? Несерьезно, товарищ Гурин. И я бы искренне желал, чтобы у вас было то же, что у товарища Лукьянчика. Но, увы, у вас – двусторонний тяжелый инфаркт, а у него… – профессор замялся и добавил: – В общем, я бы желал вам его вариант. Кстати, после больницы вам крайне необходимо, по крайней мере, две недели провести в санатории. Я горком об этом предупредил. Потом я вас посмотрю, проверим ваше сердце, и только тогда я смогу сказать, сможете ли вы продолжать свою работу, насыщенную отрицательными эмоциями. Извините, но вы меня на этот неприятный разговор вызвали сами.
В эту ночь Гурин почти не спал, в голову ему лез Лукьянчик… Почему профессор о его болезни сказал пренебрежительно? Может ли председателем райисполкома работать политически необразованный человек? Зачем он здесь столько раз рассказывал мне эту историю со стройуправлением? Интересно все-таки, как она кончилась? Гурин явно выздоравливал, и его прокурорский ум начинал анализировать все как надо…
В одиночку стал думать о самом страшном: неужели его могут спихнуть на пенсию? Он был из тех работников, которые проживают жизнь в работе, а когда приходит грустная пора остановиться, присесть или, не дай бог, прилечь, они об этом не умеют даже думать и отмахиваются от неизбежного, словно не зная, что от старости отбиться нельзя. Гурин просто старался об этом не думать, но сейчас уже нельзя не думать, это стоит за дверью больницы, профессор Струмилин сказал достаточно ясно. И вдруг – проблеск надежды: а может, горком партии сейчас не согласится на его уход и попросит его остаться хотя бы до лучшей ситуации с заменой? Гурину представился даже его разговор с Лосевым… Как он приходит к нему и говорит: так и так, отправляет меня медицина на пенсию. А Лосев в ответ: ну это вы, Гурин, бросьте. Удивительно, что Гурин при этом не осознает призрачности этой надежды – да разве может горком, да еще Лосев, заставить или даже просить работать больного? А вдруг профессор Струмилин ошибается? Можно ведь пойти к другим врачам. И снова Гурин будто забывает, что профессор в здешних местах непререкаемый специалист по сердечным болезням, его частенько вызывают консультировать даже в столицу республики…
Нет, лучше не думать об этом. Гурин силой заставляет себя уйти в мир воспоминаний… Как он вернулся с войны к себе домой в Москву, на Третий Смоленский переулок, – бравый лейтенант двадцати трех лет от роду. Позади – война, он прошел ее с десятого дня от начала и до последнего дня в Берлине, прошел с пехотой, пять ранений, все – тьфу! тьфу! – легкие и два боевых ордена на груди. А там далеко-далеко, еще раньше войны, – десятилетка и полузабытые мечты о будущем. Стыдно вспомнить – мечтал стать певцом, учитель музыки все твердил, будто у него прорезается дивный голос. Где он, тот голос. Погас, осип в Синявинских болотах. И вообще чушь – певец…
А осенью он уже был студентом юридического института. Почему именно юридического? Получилось вроде бы случайно – пошел в милицию получать гражданский паспорт, а там захотел с ним разговаривать начальник – седой дядька с погонами подполковника милиции. Спрашивает: куда пойдешь? А он еще и не знал, куда пойдет. Иди к нам, говорит подполковник. Очень, говорит, хорошая работа – выпалывать из жизни всякую дрянь, от которой людям невмоготу жить. И стал рассказывать, что это за работа. Потом повел вниз в дежурку, а там как раз происшествие – шайку пьяных хулиганов привел в отделение пожилой милиционер. Хулиганье над ним измывается, однако пришли, не разбежались. Теперь такой кураж подняли, что уже и не понять ничего, – орут все сразу. А один берет пожилого милиционера за грудки и как пихнет его об стену, тот еле на ногах устоял. Гурин сам потом не мог припомнить, как все там получилось, а только он врезался в события – того, который пихнул пожилого милиционера, ударом с левой уложил на пол, а потом ринулся и на остальных. Но тут уже вступили в дело дежурный и начальник отделения – его утихомирили и в два счета хулиганов определили в кутузку. Они скулили оттуда, что пошутили и больше не будут.
Вернулись в кабинет начальника. Подполковник говорит огорченно: нехорошо получилось, хотел тебе показать, какая у нас работа, а тут эти гады…
– Да, такая ж у вас работа и есть, – Гурин потирал ушибленное ребро ладони.
Пошел он домой на свой Третий Смоленский, в свой старый московский дом с длинным коридором, где дощатый пол покосился еще до войны. Тут у него комнатуха, в которой он до войны жил у тетки. Недавно она померла, но комнату ему как фронтовику оставили, хорошо еще – никого не успели вселить… Подходит он к своей двери и видит – приоткрыта. Неужели с непривычки не запер? Да нет, вот оно – замок вырван с мясом. Быстро вошел в комнату и сразу – в угол за дверью там – два чемодана с барахлом, которое из Берлина привез. Нет чемоданов, а в них подарки на Рязанщину – матери, сестренкам. Бросился назад в милицию…
Вскоре вернулся домой вместе с уполномоченным розыска лейтенантом милиции Володей Скориковым. Тот взглянул на пустой угол за дверью и спросил: «Вещи были хорошие?» Гурин ответил: «Для меня самые лучшие в мире. Подарки близким. Трофеи». Скориков сказал: «Пятая кража за эту неделю». Гурин спросил: «Есть надежда, что найдете?» Скориков вдруг вспылил: «Какая еще тебе надежда? Кто я тебе – волшебник? и такой же, как ты, армейский лейтенант, только на год раньше тебя с войны списан с простреленным легким. Надежда Надежда… Будем искать!»
Они искали вместе. И вместе стали жить в гуринской комнате, потому что у лейтенанта Скорикова жилья не было и он ночевал в отделении. Вместе они поступили в юридический институт, вместе ночами на Московском почтамте подрабатывали к стипендиям. Окончили институт, и оба пошли работать в прокуратуру, оба там до сих пор и работают. А обоим им все помнится пустой угол за дверью в гуринской комнате на Третьем Смоленском, и не проходит унизительная досада, что воров так и не поймали… Но сколько с тех пор было тихой, спрятанной в душе радости, переживаемой в минуту подписания обвинительного заключения – начала торжества закона над преступностью! Ведь мало кто понимает, какая это счастливая работа – чистить жизнь от всяческой мрази! Так, уйдя в воспоминания, в приятное раздумье о счастливой своей профессии, Гурин и заснул, забыв о том страшном, что стояло за дверью больницы…
Утром его снова осматривал, выслушивал, выспрашивал профессор Струмилин. Гурин отвечал на его вопросы, не в силах подавить раздражение.
– Что это вы злитесь? Это вам вредно, – улыбнулся Струмилин, вглядываясь в его глаза. – А еще хотите вернуться к работе… – Струмилин вздохнул и, глядя в сторону, продолжал: – У меня, уважаемый, было два инфаркта, и первый такой, как у вас, – обширный. И видите – работаю. А если бы не работал, давно бы слег окончательно. Вот так, дорогой мой Сергей Акимович. Слушайте меня внимательно. Завтра мы вас отсюда выпихнем. Сразу же поедете в санаторий, а потом попробуйте вернуться к работе. Только хочу вас предупредить. Вы из той породы, что без работы дохнут. Но раз уж хотите работать, делайте это с разумом, все время помня, что у вас сердце было прострелено инфарктом. Не волноваться вы не можете, но волноваться меньше, сдерживать эмоции надо научиться. И никаких физических перегрузок! Последнее – каждый месяц свидание со мной. Режим я вам напишу особо. Все. – Профессор встал со стула, посмотрел на Гурина с хитроватой улыбкой: – Вопросы есть? Ну и прекрасно, а то меня ждет больной…
Профессор ушел, а Гурин лежал в постели, и в ушах у него гремел духовой оркестр. Черт его знает, откуда он взялся тут, этот оркестр?!
В графине с водой радужно сиял солнечный блеск…
Глава четвертая
Наташа Невельская впервые пригласила Горяева к себе домой, сказала, что у ее отца день рождения. Горяев понимал – ему устраиваются смотрины – и неожиданно для себя волновался. Надел свой лучший темно-синий костюм, повязал скромный галстук и вечером явился с цветами и бутылкой марочного коньяка.
Дверь ему открыла Наташа и принялась непонятно чему смеяться. Провела его в столовую и, давясь от смеха, объявила:
– К нам прибыл Евгений Максимович Горяев, прошу любить и жаловать. А вот это мой отец Семен Николаевич Невельской, а это, соответственно, моя мама Ольга Ивановна.