– Ай, только, пожалуйста, не у меня! В чем дело, скажи! Кредиторы что ли?
– Pire que са[37 - Хуже! (фр.)]!
– Жена захворала?
– Добро бы только.
– А то что же?
– Да то, что убежала от меня! Понимаешь: взяла да убежала!
– Может ли быть! С кем же это?
– С кем, как не с этим прогрессистом-офицерчиком, с Диоскуровым. Я ли, кажется, не любил ее, не лелеял ее; ни одной ведь сторонней интрижки не завел с самого дня женитьбы, вот уже год с лишком; легко сказать!
– Действительно, на это потребовалось, вероятно, значительной доли самоотвержения. Как же ты, однако, допустил ее до побега?
– Допустил! У меня, брат, и подозрения серьезного не было. Как друг дома, он, понятно, бывал у нас и при мне, и без меня. Оказалось, что без меня-то они более все «Что делать?» изучали; ну, и порешили устроиться по предписанному там рецепту. Прихожу я это из должности, как агнец непорочный, ничего не чая; приношу ей еще фунт конфектов, ее любимых – помадных; гляжу – укладывается. «Куда это? – говорю. – Точно в вояж?» – «В вояж, – говорит, – и еду. Навеки расстаюсь с тобою». Я, признаюсь, немножко опешил. «Как так навеки? Что это значит?» – «Это, – говорит, – значит, что ты надоел мне, что нам уже не к чему жить вместе, были бы только в тягость друг другу. Веселись и будь счастлив!» – «Да куда ж ты, к кому?» – «А к Диоскурову, – говорит. – Он – Кирсанов, ты – Лопухов, я – Вера Павловна». Меня как водою окатило. «Да ведь это все, – говорю, – хорошо в книжке, в действительности же неприменимо». – «Вот увидишь, – говорит, – как применимо. Я вообще, – говорит, – не вижу, чему тут удивляться: виновата ли я, что ты не умел разнообразить себя, что Диоскуров лучше тебя? Но я расстаюсь с тобою без всякой горечи в сердце». Утопающий хватается за соломинку. «Да что ж, – говорю, – станется с нашим сыном, с нашим Аркашей?» – «А Бог, – говорит, – с ним, оставь его себе. И там ведь он целый день у кормилицы, редко о нем и вспомнишь. Ну, и у Чернышевского тоже о детях говорится только мимоходом, в скобках („следовательно, у нее есть сын“); c'est un mal inevitable[38 - это необходимое зло (фр.)]. У нас же с Диоскуровым наберется их, вероятно, более, чем нужно, и, во всяком случае, лучше твоего Аркаши». Меня взорвало. «А, говорю, теперь я только постиг вас! Знаете, сударыня, что французы называют une mere dehature'e[39 - Бесчеловечная мать (фр.)]?» – «Знаю», говорит. «Так вы вот, ни дать, ни взять, такая mire dehature'e!»! Но можешь представить себе неделикатность? «А вы, – говорит, – сударь, знаете, что французы называют un sot, un imbecile[40 - дурак (фр.)]?» – «Ну, знаю». – «Так вы вот, ни дать, ни взять, и un sot, и ип imbecile, да помноженные на два». Каково?
Куницын вздохнул и отер со лба батистовым платком крупные капли пота.
– Все это было бы смешно,
Когда бы не было так грустно, —
заметил Ластов. – Что ж ты отвечал ей на это?
– Что тут скажешь? Не браниться же, не драться. Вздохнул, да в глаза против воли навернулось что-то мокрое. А она заметь да подыми еще на смех:
Не плачь, красавица! Слезами
Кручине злой не пособить.
Господь обидел огурцами,
Зато капустой наградит!
Тут уже я не стерпел, приосанился, как лев, и разразился потоком сарказмов; откуда слова брались. «Так вы так-с? – говорю, – так вы этак-с? – говорю. – Прекрасно-с, превосходно-с. Я вас не удерживаю, о нет. Я вас даже попрошу оставить сегодня же дом мой. Но чур – не возвращаться! Если бы вы впоследствии и испытали горькое раскаяние, на коленях приползли к моему порогу и, как Генрих IV в Каносе, облегали его трое суток подряд – наперед говорю вам, что дверь моя будет закрыта перед вами тремя замками. Слышите? Тремя замками! Роковая надпись ада встретит вас на моем доме: „Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate![41 - Оставь надежду всяк сюда входящий (ит.)]“» В голосе моем звучало нечто возвышенное, потрясающее.
– И все твое красноречие пропало даром?
– Что даром! Совестно даже за нее…
– А что такое?
– Да, вместо всякого ответа, обозвала дураком и вышла вон. Только я ее и видел.
– Так… А тебе все же жаль ее?
– Как бы тебе сказать? Она мать моего сына; ну и вообще, что ни говори, женщина передовая, какую не скоро сыщешь. Что мне делать, посоветуй? Послать этому барину перчатку?
– А вы уже научились драться? – заметила тут с легкой насмешкой Мари, стоявшая до этого времени безмолвно у окна. – Или урок, который дал вам в Интерлакене друг ваш, не пошел вам впрок?
Куницына передернуло, но он сделал вид, будто не слышал слов девушки, и продолжал, обернувшись к Ластову:
– Скажи, как бы ты поступил на моем месте?
– Вызывать Диоскурова я, разумеется, не стал бы: дело зашло уже слишком далеко, ты же и потворствовал им; я потребовал бы только разводную.
– Ты чересчур строг, Лева, – вмешалась опять, но уже с серьезным тоном Мари. – Не слушайте его, г-н Куницын, кому, как не мне, знать сердце женщины. Супруга ваша увлеклась – правда, но увлеклась по неопытности. Ужели пропадать ей за то навеки? Она еще раскается, поверьте мне, раскается. Отчего бы не простить? Она ведь еще молода, ребенок. Ей сколько лет?
– Восемнадцать.
– Ну, вот, припомните-ка себя самого в этом возрасте: каким вы были шалуном и повесой?
Черты несчастного супруга слегка прояснились. Он вопросительно взглянул на учителя.
– А ведь в словах ее есть крупица правды? Тот покачал головою.
– Оптимизм молодости. Разумеется, если ты найдешь в себе достаточно самоуничижения, чтобы помиловать заблудшую овцу, и если она сделается опять овцой, о тем лучше для вас обоих. Но боюсь я, чтобы не нажить тебе новых бед: зверь, отведавший свежей крови, неутолим; искусившись раз, она ненадолго стерпит однообразие счастливой семейной жизни.
– Лева, милый мой, ты жесток, ты зол! Ведь их связывает не одна взаимная любовь, их связывает их дитя, неразрывное звено, которым они навеки веков сковались друг с другом. Г-н Куницын! Прошу вас: подумайте о будущности вашего малютки, который с пелен не будет знать заботливости, ласк матери. Ведь сердце его очерствеет! Пусть вы даже воспитаете из него человека умного, образованного; высшего человеческого достоинства – благородного, мягкого сердца вы не вложите в него: его может вложить только мать.
– Вишь, как расписывает, – проговорил Куницын, которого не на шутку стали пронимать усовещевания швейцарки. – Чего ж вы от меня хотите, petite drole[42 - смешная малютка (фр.)]?
– Чтобы вы в продолжение года не хлопотали о разводе.
– Гм, гм… Да если я и подам теперь прошение, разрешение выйдет не ранее, как через год, через два.
– Но тогда все узнают… Так же можно будет как-нибудь стушевать.
– И то правда. Вы, m-lle Marie, как я вижу, девушка с весьма здравым взглядом. Нужно будет еще обдумать…
Когда затем Куницын стал уходить, то со всею галантностью молодого рыцаря расшаркался перед швейцаркой.
X
Еще работы в жизни много,
Работы честной и святой.
Н. Добролюбов
Второе посещение, которого удостоился Ластов, удивило его еще более первого. Анна Никитишна с таинственностью вызвала его в переднюю. Он вышел туда в домашней визитке, без галстука.
Перед ним стояли Наденька и Бреднева.
– Ба, кого я вижу? – озадачился он. – Чему я обязан…
– Проходя мимо, – колко отвечала Наденька, – мы воспользовались случаем предупредить вас, чтобы вы не трудились более вон в ней.
Она указала на спутницу.