– Сидит? Не сорвался?
– Тут. Подожди, я сейчас лодку подгоню.
Поставили лодку рядом с закидушкой и стали подтаскивать осторожно голубую мечту нашу. Что может быть более увлекательно, чем вываживание крупной рыбины, когда все чувства обострены до крайности, когда каждый нерв натянут струной, бешеная волна радости распирает грудь и лихорадит мозг, а ноги и руки позорнейшим образом дрожат от страха и нетерпения?! «Только бы не сорвался, только бы не перекусил поводок», – так и трясётся всё внутри, как на ниточке. «Милый, хороший, драгоценный, не сорвись», – готов я молиться самому тайменю, как Богу, хотя если бы он услышал мою молитву, она вряд ли ему понравилась бы…
Мы давно готовились к этой встрече и собственноручно смастерили приёмный крюк из шестимиллиметровой стальной проволоки и берёзового черешка, жало его – что игла. Но как пользоваться этим грозным орудием, мы не имели ни малейшего представления, а идти на поклон к местным рыбакам гордость не позволяла.
Искусством вываживания я овладел быстро. Секрет в том, чтобы не дать рыбине нанести удара по туго натянутой лесе, чтобы давать ей «слабину» и в то же время настойчиво подтаскивать. И вот наша мечта, наш чудо-бред подошёл к самой лодке, темноспинный, багрянохвостый. Пурпурные боковые плавнички потихоньку шевелятся, работают.
Неужели он будет наш?! Умереть можно от счастья!.. А таймень стоит, едва не касаясь борта лодки напротив нас, его можно было бы попросту забросить в лодку быстрым движением руки, подхватив под брюхо, ибо весил он по виду не более пяти килограммов, но мы, напрочь обалдевшие от волнения, бестолково и судорожно пытались сообразить, как действовать приёмным крюком. Смотрим: таймень весь гладкий, ни сучка, как говорится, ни задоринки, за что же его цеплять-хватать?! Только щёки тайменьи то откроются, то закроются, будто клапаны.
– За жабры их поддевают! – вдруг осенила Гошу замечательная, как мне показалось, мысль.
– Правильно! Больше не за что! – восторгнулся я догадливостью брата.
Стал Гоша жало крюка заправлять тайменю в жабры, да на беду никак не попадёт в узкую щелочку, лишь подведёт – жабры закроются, крюк скользит по щеке тайменя. А тот слегка головой мотнёт: чего, мол, щекочете? Но не убегает, по-прежнему стоит на одном месте, нас рассматривает. Более смирного и глупого тайменя, думаю, в целой Лене не сыскать, ну а мы с братом в ту пору показали себя ещё большими глупцами. Долго так мы щекотали тайменя и всё без толку.
Кончилось тем, что брат потащил тайменя за поводок, хотя заранее было ясно, что такая попытка безнадёжна. Да хотя бы рывком потянул, а он осторожненько приподнимает тяжелую рыбину на поводке, ссученном из швейных ниток, будто на безмене взвешивает!.. Если б таймень в этот смертельно опасный для него момент рванулся, он порвал бы поводок в десять раз более крепкий, странный же меланхолик, безропотно разрешавший манипулировать над собою, покорно позволил Гоше извлечь себя из родной стихии, не испугался, не воспротивился самомалейшим движением мускулов совершаемому насилию, но поводок не выдержал тяжести и лопнул! Таймень плюхнулся в воду, но не убежал, по-прежнему оставался недвижен. Редчайший случай, когда сильный хищник не боролся за свою жизнь, а напротив, отдавал себя в жертву. Даже в этот момент можно было попытаться схватить его и забросить в лодку, но мы не смогли воспользоваться благоприятными обстоятельствами, мы окончательно растерялись и оторопело наблюдали, как таймень, помедлив с полминуты, потихоньку развернулся и двинулся в реку. Помахивая на прощанье багряным хвостом. И вот наконец он исчез в глубине. Горечь неудачи была так велика, что, казалось, легче утопиться, чем её пережить…
К половине июня прекращался клёв ельца, сороги и ленка, и вообще заканчивался весенний добычливый период.
А с 20 июня до 1 июля – клёв щуки. Выяснилось это совершенно случайно, когда мы поставили перемёт пониже двухкилометрового острова, что находился напротив Петропавловска ближе к другому, правому берегу. Низовые прибрежья острова заросли рдестом плавающим; длиннейшие буроватые плети с овальными листочками образовали настоящие водяные джунгли, поднимаясь со дна и распластываясь по поверхности воды. Лодки с трудом продвигались по переплетению растений, огибая остров, зато рыбы в этих дебрях чувствовали себя, должно быть, превосходно.
Это местечко было на редкость привлекательно своей загадочностью, красотой и глубиной. Течение основного потока стремительное, как с огня рвёт, вода протоки дремлет, еле течёт. На быстрине стоит лобастый грозный таймень, в зарослях рдеста обитают весёлые окуни-щёголи, застенчивый красноглазый сорожняк, отшельницы-нелюдимки щуки с немигающим разбойничьим взором, а по самому сливу, пониже, где водоворотики пылят донным песочком и червячков вымывают наружу, бродят неповоротливые остроносые осетры.
Для неводов этот закоулок был недоступен, с сетями тут тоже нечего делать: очень глубоко. Что касается рыбалки перемётами, так она не в чести у местных любителей рыбы: колхозникам изучать повадки речных обитателей некогда, у них вся надежда на невод, выберут вечерок, черпанут несколько раз убегающую Лену, добудут ведерко рыбы – и довольно.
Зато бухгалтер сельпо Зайцев, тучный белобрысый мужчина в очках, так привык к этому сливу, что, можно подумать, считал его своей заповедной вотчиной. У него там всегда стоял перемёт на мёртвом якоре, с весны и до поздней осени, без всякой просушки, вопреки всем рыболовным инструкциям. Ничем и нигде больше Зайцев никогда не рыбачил. В конце рыбацкого сезона бухгалтер снимал порядочно подгнивший перемёт и выкидывал, как мусор, а на другой год вновь сучил из конопли такой же. На берегу, возле конюшен, на крохотных колёсиках стояли приспособления для скручивания верёвок, похожие на детские самокаты, этими колхозными орудиями при надобности мог воспользоваться любой, разумеется, без спросу и без платы.
То был прославленный, в некотором роде легендарный перемёт. По рассказам Кеши Зайцева, учившегося со мной в одном классе, снасть смастачена с десятикратным запасом прочности, да и по размеру за десять обычных перемётишек вытянет: хребтовина чуть не в палец, метровые поводки (а это тоже не слыхано, не видано!) – в полпальца толщиною, крючки, в кузнице откованные, вершковой величины, от крючка до крючка добрых пять метров, а весь перемёт полкилометра длиною!
Не сыскать более странного и непонятного парня, чем Кеша Зайцев, да еще и смешнучего такого: что журавль в очках. На переменах он не возился, не боролся с товарищами, не хохотал, не вертелся, как все прочие, в снежки во дворе не играл и вообще с ребячьей вольницей не водился, после школы его и не увидишь, а бегать, можно подумать, совсем был не в состоянии: вышагивал медленно, покачиваясь на своих длинных ходулинах. И его не трогали, не задирали. Ну разве мыслимо этакого нескладня, разбежавшись, толкнуть шутя со всего маху? Если не переломится пополам, так очки обязательно разобьёт, а они, нам думалось, стоят несусветно дорого: никто в классе, кроме Кеши, очков не носил.
Учился Зайцев хорошо, прилежно, много читал, увлекался шахматами, а писал, как печатал: каждая буковка старательно, чётко выведена и стоит отдельно, с другими буквами не соединена. Даже в почерке проглядывала непохожесть его ни на кого и отъединённость ото всех. Мы с Кешей, как самые грамотные и развитые, уже в четвертом классе самостоятельно, без помощи учителей, выпускали стенгазету и определённо испытывали взаимную приязнь, но так и не стали друзьями.
Ежедневно Зайцев со своим сыном совершал поездку к перемёту, снимал добычу, обновлял наживку, на уху у них почти всегда было, и раз в лето они поражали деревню полуторапудовым тайменем или осетром, которого бухгалтер величественно нёс на шесте, продетом в жабры речного гиганта, после чего мальчишки две недели рассказывали всем, что «хвост у него, право слово, по земле волочился, а пасть, а пасть такая огромадная, что и человека запросто, поди-ка, заглотнуть мог бы».
Долго и неотступно мучила нас легенда, пока мы не насмелились проверить её достоверность и не подняли однажды кошкой со дна зайцевский перемёт. Всё в нём до мелочей соответствовало Кешиному описанию. Мы перебирались по перемёту и всё более нервничали: как бы не засёк хозяин нас за таким преступным занятием. Наконец, не выдержали и отпустили лесу перемёта, убеждённые, что он и в самом деле полукилометровый.
И вот на сливе появились новые хозяева. Замах наш был на большеротого окунька, а вместо того раскрыли целую щучью колонию.
Но вначале несколько слов о живцах летне-осеннего периода, ибо без живцов рыбалка не состоится. Когда схлынет весенняя грязь и муть, и вода в Лене станет спокойной, прозрачной, повсюду на мелководье, а в особенности около села и близ мельницы, что за островом, увидишь стаи мальков с детский пальчик величиной. Это тоже гальяны, по-местному мандыра, крупнее не вырастают, однако около мельниц и по горным речкам, где корма богаче, мандыра породистей и окрашена темнее.
Эта мандыра – настоящий клад для рыбака, более дешёвого живца не придумать. Выйдешь на берег с бреднем, сшитым из двух-трёх разрезанных повдоль кулей, жердью утолкаешь один конец в реку, а другой у берега придерживаешь, меж тем напарник бечёвкой тянет вниз по течению дальнее крыло; пройдёшь так немного и, как увидишь, что мелюзги около бредня скопилось видимо-невидимо, отбрось жердь прочь и вместе с товарищем выбирай бредень, подрезая донный край. Поднимать надо одновременно. Вода стечёт – и в холстине кишмя закишит мандыра. Высыпай её на дно лодки, а чтоб не издыхала, водички свеженькой подливай. Два-три раза закинешь бредень – и живцов хватит на целые сутки.
Мандыра никем ни во что не ставилось, никому не нужна была как будто. Разве что иной предприимчивый хозяин выйдет с таким же бреднем и нагребёт её целыми вёдрами на корм свиньям. Или старушка взгромоздится в лодку, приткнутую к берегу, и промышляет обыкновенным решетом: опустит его на дно палкой, дождётся, когда рыбки соберутся куском теста полакомиться, и поднимет вверх. Бедная рыбёшка на сухом. Вытряхнет бабка рыбу в туесок, и всё повторяется сызнова.
– Что делаешь, бабушка?
– Ай не видишь, родной, рыбку ловлю.
– Зачем она тебе?
– Известно зачем, исть. Некому у меня хорошей рыбы наловить, а ведь тоже охота. Так потянет, так потянет на рыбку, индо слюни потекут.
Эта самая маленькая ленская рыбёшка тучей бросалась на колхозную водовозку, заехавшую в реку. В поднятой колёсами мути рыбки находили что-то съедобное и попутно интересовались, кто это к ним в гости пожаловал, резвились, играли с водовозом, подстрекали ловить их ведёрным черпаком. Доверчивость, любознательность мандыры прямо-таки удивительна: если дождливой порой забредёшь босиком в воду, рыбки, привлечённые белизной, будут безбоязненно трогать, щекотать тебя, отпугнёшь – а они опять лезут!
Нам доводилось вытаскивать окуней, ленков, налимов. Не умея пользоваться приёмным крюком, брат применял такой метод: завидев крупную рыбу на перемёте, кидался опрометью прочь от воды по пологому берегу, волоча за собой перемёт вместе с добычей. Это, конечно, приём отчаяния: если рыба сорвётся с крючка на суше невдалеке от воды, она улизнёт обратно в реку раньше, чем незадачливый рыбак вернётся и схватит её. Но если перемёт поставлен с лодки, вдали от берега, волей-неволей приходится использовать иные ухватки, например, забрасывать добычу за поводок неожиданным рывком, если, разумеется, она не слишком велика и покладиста нравом, в противном случае… Так что в один прекрасный июньский день перед нами снова был поставлен с предельной остротой неизбежный вопрос: как пользоваться приёмным крюком, как наверняка забарабать попавшуюся на крючок крупную рыбу?..
Перемёт крючков в двадцать насторожили на стрелке острова чуть ниже зарослей плавающего рдеста, причём хребтовина перемёта протянулась в полводы, поддерживаемая наплавами. Через какой-нибудь час попалась большущая щука. Она упорно держалась поодаль, порою у нас на глазах бросалась на хребтовину перемёта и, сознавая, что именно эта нить держит и подтаскивает к подозрительным существам из иного, воздушного мира, пыталась перекусить её своею жутко зубастой пастью, металась в неистовстве и выпрыгивала из воды на добрых полметра от поверхности! В продолжение всей схватки, длившейся, быть может, с четверть часа, хищница смотрела на нас так пронзительно-зорко, с такой тревожной настороженностью, что казалось: она мыслит вполне здраво, почти по-человечески, наши хитрости разгадала, более того, грозит жестоко расправиться, если не оставим её в покое.
Всё ближе подвожу я строптивицу к лодке, до неё уже рукой подать, но один вид крюка бесит щуку, она как будто бы догадывается о его назначении. Такая разбойница, не бойсь, не позволит смиренно поддеть себя за жабры. Как же в таком случае залучить её в лодку?.. А он, этот способ, несомненно, есть, должен быть, иначе крупная рыба, как правило, срывалась бы с крючков.
Но вот Гоша незаметно подвёл крюк под щуку, при этом воинственно сверкавшее жало целило в брюхо рыбине и как бы подсказывало, что надо делать. И брат, разозлённый безуспешностью борьбы и прошлыми неудачами, неожиданно для самого себя рванул, сколько было мочи, древко крюка на себя – щука, пронзённая остриём, выскочила из воды наполовину, легла башкой на борт лодки!.. У меня помутилось в глазах. Сейчас, сейчас она трепыхнётся и сорвётся с крюка! (Через неделю здесь же крупная щука, попавшаяся на перемёт и поддетая крюком, рванулась, сломала крюк и ушла!) Всё зависит от того, кто окажется проворнее, кто опередит: или щука трепыхнётся, или Гоша сделает второй рывок и перебросит её через борт. Этот критический момент длился, думаю, какие-то доли секунды, но в память врезался неизгладимо, на всю жизнь.
Щука в лодке! Ястребом я упал на неё, задавил своим телом, чтобы она не выбросилась обратно в реку, а Гоша размашисто погрёб к острову.
– Держишь? Не упустишь? – беспокоился он.
– Да уж будь спок! – заверил я его.
– Смотри, чтоб за руку не цапнула! – предостерёг меня брат. – И в жабры пальцы не толкай: поранишь!
Лодка мягко ткнулась в земляной берег. Здесь мы нашу пятикилограммовую добычу выволокли на зелёную лужайку подальше от воды и оглушили веслом.
– Так вот, оказывается, как действуют крюком! – подытожил Гоша. – И как мы раньше не догадались?! Ведь это так просто!
И мы до упаду хохотали, вспоминая, как щекотали, будто поросёнка, тайменя у Чёрного Камня. А когда возвращались к лодке со своей добычей, вдруг услышали задорное:
– Ого! Ничего себе! Молодцом!
Это проплывали мимо Жарковы, отец с Петькой, а крикнул сам Жарков. Мы вразнобой поприветствовали фельдшера, несколько смущённые тем, что не заметили их ранее и не успели подумать и решить, прятать или не прятать щуку от посторонних. Задним числом сошлись на том, что для Жарковых щука не диковинка, вряд ли позавидуют, а вообще ничего страшного не произойдёт, если и позавидуют, нелишне им знать, особенно задаваке Петьке, что мы не лыком шиты, нам тоже есть чем похвастать, да только мы не из таковских. Жарков-младший во время этой встречи не соизволил даже взглянуть на нас.
Зависть Петьки к моим успехам в учёбе не давала ему покоя. Жарков был ударник, то есть шёл на четвёрках, выбиться в отличники ему никак не удавалось. А может, он завидовал моей способности сочинять стихи? Складней меня никто не мог зарифмовать куплетики к карикатурам в школьной стенгазете. Или его больно задевало то, что директор школы, преподававший у нас русский язык и литературу, поручал мне, если его срочно вызывали по делам, довести урок до конца?.. И уж, конечно, вряд ли ему нравилось, что на торжественных линейках в числе лучших учеников школы моё имя называлось первым!
Петька постоянно искал случая, чтобы подкусить меня, его насмешки надо мною становились всё злее, я же эти выходки принимал как шутки, всеми силами оттягивал разрыв. У меня даже возник план умышленно хуже учиться, нарочно в диктантах и контрольных делать ошибки, во время устного опроса неувереннее, слабее отвечать. Я посоветовался с братом, но он пристыдил меня:
– Какая же это дружба, если ты ради своего Петьки будешь обманывать всех?! Да и не получится у тебя этот фокус: ты же не умеешь хитрить!
Да, наша дружба оказалась с червоточиной. Я это понимал и всё же на что-то надеялся. Но вот однажды на перемене, когда, дурачась, изображал гоголевского городничего из «Ревизора»: надул щёки, закрыл глаза, закинул руки за спину, – Петька подскочил, надавал мне оплеух и захохотал с откровенной злобой, так не вязавшейся с его якобы шутливым нападением на «царского сатрапа». Я не полез драться, а заплакал над нашей умершей дружбой. Ребята осудили меня за это: слабачок, мол, маменькин сыночек.
С той поры я стал замечать долгие тоскливые взгляды Толика Жаркова, обращенные ко мне. «Столько снежных боёв, столько лыжных вылазок сделано, столько печёной картошки из костра, столько колхозного турнепса вместе съедено, что же теперь происходит? Почему мы уже не друзья?» – хотел, но не решался спросить мальчик. «Эх, Толик, не знаешь ты своего брата, – думал я, – ошибся я в нём. Может быть, именно ты самый лучший человек на свете. Так трудно разбираться в людях!»
Дело в том, что в нашей компании Толик как самый младший занимал «шестёрочное» положение, то есть был на подхвате, на побегушках, довольствовался недоверчивыми усмешечками, шуточками и беззлобными щелчками по носу. Не равноправная фигура, а лишь добавка, бесплатное приложение к своему старшаку. Потому-то из-за вражды Петьки к нам Толик терял право общаться с нами независимо от того, одобрял или осуждал он поведение брата.
В тот день мы добыли ещё двух щук, по два килограмма каждая, и потеряли несколько крючков: уж больно они, холера их забери, эти щуки, зубасты! В последующие дни пришлось срочно изыскивать и заменять верёвочные поводки стальной проволокой, чтоб не лишиться оставшихся крючков: потерять-то легко, а разжиться ой как трудно! Совсем ошалевшие от счастья, мы воротились домой и в полной мере насладились восхищением домашних.
Ежегодно последнюю декаду июня мы дневали и ночевали на стрелке острова. Мать каждый день в эту пору кормила нас жарениной и рыбными пирогами, да кроме того, засаливала впрок целую кадку наиболее крупных рыбин.