Мишень - читать онлайн бесплатно, автор Виктор Гор, ЛитПортал
Мишень
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 5

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

После озера мы долго не виделись. Но я знал, что у нее был Глеб, а потом они расстались. Но все это не имело для меня значения. Потому что Глеб мне нравился, и потому, что он заплывал почти так же далеко, как я. А потом мы с ней случайно встретились. Она работала в библиотеке, а я приходил туда за словарями для переводов, и она спросила, чем я теперь занимаюсь, и я сказал, что делаю переводы, и она сказала, что это интересно. Потом мы стали встречаться, и в мае сняли вместе квартиру в этом доме.

Мы прожили там до осени. Осень в тот год была тёплая, и всё ещё было хорошо. Я много работал, и она тоже работала, и по вечерам мы гуляли по городу, и заходили в кафе, и я учил её разбираться в сортах кофе, хотя сам толком в них не разбирался.

Однажды я повёл её в тир. Старик долго ее разглядывал, и когда я сказал, что хочу научить её стрелять, он сказал, что поможет.

— Ружье делает человека спокойнее. Оно дает определенность, — сказал старик.

Он показал ей, как нужно держать ружьё, и как прижиматься щекой к прикладу, и как упирать приклад в плечо. Она делала всё правильно, и старик сказал, что у неё хорошая хватка.

— Теперь целься, — сказал он.

— Куда?

— Вон в ту мишень. Видишь?

— Да.

— Целься в центр. Только бери чуть ниже и левее.

— Почему?

— Потому что ружьё так пристреляно, — сказал старик. — У каждого ружья свой характер.

Она прицелилась, и я видел, что она держит ружьё правильно, и что ей нравится, и старик тоже это видел.

— Не торопись, — сказал он. — Сначала убеди мишень, что после выстрела она должна упасть.

— Как это?

— Просто смотри на неё. Смотри, пока не почувствуешь, что она знает.

Она долго целилась, и потом выстрелила, и мишень упала, и она обернулась к нам, и лицо у неё было счастливое.

— Получилось!

— Ты молодец, — сказал старик.

— Дай мне ещё попробовать.

Старик дал ей ещё несколько пуль, и она стреляла, и промахивалась, и попадала, и когда попадала, была очень довольна. Потом она устала, и мы пили чай из термоса, и старик сказал, что у неё талант.

— Правда? — спросила она.

— Правда, — сказал старик. — У многих сразу не получается. А у тебя получилось с первого раза.

— Это потому, что ты хорошо объясняешь.

— Может быть, — сказал старик. — А может, у тебя просто талант.

После этого мы ходили в тир часто. Иногда она приходила одна, когда я работал, и старик давал ей стрелять, и иногда не брал денег, и она приносила ему домашние пироги, которые пекла по воскресеньям. Старик говорил, что таких пирогов он давно не ел, и она была рада, и пекла ещё.

А потом это случилось с Глебом, и все знали, что с ним случилось что-то плохое, но не произносили это вслух.

После этого она изменилась. Она всё так же стреляла в тире, но теперь она била по мишеням с какой-то яростной сосредоточенностью, будто хотела уничтожить само воспоминание о том лете, и о своем брате, и о Глебе, и обо мне. В своей голове она связывала нас вместе, и из всех троих только я был жив, и она не могла понять, почему именно я, и возможно, ей казалось, что это не справедливо. Она стала молчать по вечерам, и я слышал, как она плачет, когда думает, что я сплю. Я не знал, что сказать. В такие минуты слова бесполезны, как пустые гильзы.

Потом она ушла. Я смотрел ей вслед из окна и знал, что война внутри нее оказалась сильнее нашей маленькой мирной жизни.

Я постоял ещё немного возле дома, потом развернулся и пошёл обратно. Было холодно, и я шёл быстро, и думал о том, что не нужно было сюда приходить, и что воспоминания не помогают, а только делают хуже. У метро стояли люди с сумками. Все молчали, и в их молчании было что-то окончательное.

Я вернулся в гостиницу. За окном было серое небо, на школьном базаре уже горел фонарь, и я подумал, что хорошо бы сейчас было лето, но лето было далеко, и наступит оно ещё нескоро.

Вечером я зашел к старику. Он плавил свинец. Синее пламя керосинки дрожало, отражаясь в его очках.

— Помнишь ее пироги? — спросил он, не оборачиваясь.

— Помню. Они были хорошими.

— Да, — старик вздохнул. — Она была хорошей девушкой. И сейчас хорошая. Просто иногда жизнь бьет слишком метко. Прямо в центр.

— Да, — сказал я. — Наверное.

— Хочешь пострелять?

— Нет. Сегодня нет.

Я вышел в сырые сумерки. Обещанные морозы так и не пришли, только влажный холод, который пробирал до костей. Я зашел в кафе и заказал кофе.

— Всё в порядке? — спросил хозяин, протирая стойку.

— Да, — сказал я. — Всё в порядке.

— Это хорошо, — сказал он.

— Да, — ответил я. — Это хорошо.

Но было не хорошо, и мы оба это знали, и когда я вышел на улицу, стало ещё холоднее, чем раньше, и я подумал, что лето никогда не возвращается к тем, кто его потерял.

VII.

После того как она ушла, я переехал в гостиницу, из которой был виден школьный базар, и часть парка, и идущие к нему тротуары. Я делал переводы, и денег хватало на еду и на оплату комнаты, и иногда оставалось на тир, и этого было достаточно.

По вечерам я сидел за столом и пытался писать. Сначала это были просто записи, потом они стали длиннее, и однажды я понял, что пишу роман. Я не знал, о чём он будет, и писал просто то, что приходило в голову, и это помогало не думать о ней, и о Глебе, и о том лете на озере.

Я писал по ночам. Было тихо, и только иногда проезжал трамвай, и стёкла в окнах дрожали. Я писал долго, и когда заканчивал, было уже светло, и я ложился спать, и спал до обеда, а потом снова делал переводы.

Роман был про войну. Он был про человека, который вернулся с войны и не мог вернуться по-настоящему, и всё время чувствовал, что внутри у него что-то умерло. Я писал о нём так, как будто это был не я, но старик в тире, когда я показал ему несколько страниц, сказал, что узнаёт меня, и я понял, что он прав.

Роман я закончил к весне. Рукопись получилась тяжелой и плотной, и я перепечатал её на машинке, которую одолжил в редакции. Машинка стучала, как пулемет, и когда всё было готово, я почувствовал, что теперь должно начаться что-то новое. Но ничего нового не началось, и я просто продолжал делать переводы. Школьный базар был таким же серым, а кофе в кафе — таким же горьким. Рукопись лежала на столе и напоминала мне о тех ночах, когда я её писал.

Потом я решил, что нужно попытаться её напечатать. Я знал, что это бесполезно, но всё равно хотел попробовать.

Я начал обходить издательства. Это было похоже на патрулирование в чужой стране: ты идешь по коридорам, на тебя смотрят равнодушные глаза, и ты заранее знаешь, что случится. Мы сидели в приемных, сжимая в руках папки с нашими жизнями, и старались не смотреть друг другу в лицо. Мы были как солдаты разбитой армии, у которых не осталось ничего, кроме их личных поражений.

— О чем это? — спрашивали редакторы.

— О войне и о том, что после.

— Мы посмотрим. Зайдите через месяц.

Через месяц они говорили, что роман интересный, но это не их тема. Или что он слишком мрачный. Или просто отдавали рукопись, не глядя в глаза. Рукопись ветшала. Углы страниц загнулись, на первом листе появилось жирное пятно от кофе, и я заново перепечатал его на машинке в редакции, где делал переводы.

Ходить по издательствам становилось всё труднее, и каждый раз, когда мне отказывали, я говорил себе, что больше не пойду, но потом всё равно шёл.

— Зачем ты это делаешь? — спросил старик, когда я зашел к нему после очередного отказа.

— Не знаю. Наверное, потому что это всё, что у меня осталось.

— Может, роман и правда плохой?

— Может быть, — сказал я. — Но я его написал. И это честный роман.

— Это уже что-то, — сказал старик.

— Да, — согласился я. — Это уже что-то.

В этих походах прошло лето. Дни стояли жаркие, истомленные зноем; липы в парке отцветали, роняя на дорожки сладкий, дурманящий аромат.

Мне везде отказывали, но летом было легче, потому что было тепло, и ходить было приятно, и когда мне отказывали, я шёл гулять по набережной, и смотрел на реку. Река текла медленно, зеркально отражая неподвижные облака, и вода в ней была теплой и мутной. Я часто ходил на набережную и смотрел на течение. Мне хотелось заплыть далеко, как в то лето на озере, но я только смотрел. Река была слишком старой и знала слишком много ответов. Потом наступила осень, и ходить стало холодно, и я понял, что устал.

В одном из последних издательств редактор был молодой, моложе меня, и когда он посмотрел на рукопись, то сказал, что я зря трачу время.

— Такие романы сейчас никто не печатает, — сказал он.

— Почему?

— Потому что они никому не нужны. Люди хотят читать другое.

— Что именно?

— Что-то весёлое. Или фантастическое. А ваш роман ни то, ни другое.

— Понятно, — сказал я.

— Вы обиделись?

— Нет, — сказал я. — Просто понял.

Я вышел на улицу. Шел дождь — первый осенний дождь, холодный и мелкий. На улице у входа в издательство стояла женщина и продавала домашние пирожки. Я спросил, сколько стоит и купил один. Он был теплым, и это было единственное тепло на всей улице.

Я зашел в кафе. Хозяин налил мне кофе.

— Как дела с книгой?

— Плохо, — сказал я. — Она никому не нужна.

— Не сдавайся, — сказал он, и налил мне вторую чашку за счет заведения.

Я вернулся в гостиницу и положил рукопись на край стола. Она лежала там, как раненый зверь, который больше не может идти. Я лег на кровать и закурил. Дождь стучал в стекло. Я думал о том, что молодой редактор был прав: миру не нужны зеркала, миру нужны маски.

Вечером я не пошёл в тир. Я лежал на кровати и курил, и смотрел, как дым поднимается к потолку, и было тихо, и только дождь стучал в окно, и это было не хорошо, но терпимо.

Рукопись так и осталась лежать на столе. Иногда я перечитывал несколько страниц, и мне казалось, что написано неплохо, а иногда казалось, что написано плохо, и что молодой редактор был прав. Но я больше не ходил по издательствам, и когда меня спрашивали про роман, я говорил, что всё в порядке, и что я больше этим не занимаюсь, и люди кивали, и мы говорили о другом.

VIII.

Несколько дней я не выходил из комнаты. Дождь закончился, и стало холодно, и по утрам я просыпался и смотрел на рукопись, которая лежала на столе. Она была похожа на мертвое тело, которое забыли похоронить, и я думал, что нужно было бы её выбросить, но не выбрасывал. Переводов не было, и денег почти не осталось, и я знал, что скоро нужно будет идти в редакцию, но пока не ходил.

Однажды вечером я взял рукопись и стал перечитывать. Я читал медленно, и многое казалось написанным плохо, но некоторые места были неплохие, и я читал дальше. Роман был о человеке, который вернулся с войны, но война осталась в нем, как осколок, который нельзя вырезать. Его звали Андрей, и он был не похож на меня, но старик был прав — в нём было что-то и от меня.

Андрей приехал в южный город, где никого не знал, и устроился работать на полигон. Работа была простая — следить за стрельбами и составлять отчёты. Ему нравилось, что не нужно было много говорить, и что вокруг были горы, и что по вечерам он мог сидеть один и смотреть, как солнце садится за перевал.

Я нашёл то место, где описывались стрельбы, и стал читать внимательнее.

Горы шли двумя складками с запада на восток, а внутри лежала узкая ложбина, по которой шла дорога на перевал. В ясную погоду перевал был хорошо виден, и за ним тянулась ещё одна складка гор. Там, где солнце выжгло траву, склоны были жёлто-коричневого цвета, а когда шли дожди, склоны чернели, и по ним в ложбину стекала вода. Дожди шли весь июль. А в августе небо выгорело от жары и повисло над склонами, как выцветшая от времени занавеска.

Самоходки стояли в полутора километрах от склона. Это были приземистые машины, пахнущие мазутом и раскаленным металлом, и промашные трассы от них уходили в гору, а на месте разрывов поднимались серые облачка пыли. Звук от разрывов долетал позже, и от этого казалось, что облачка возникают сами собой. Иногда трассы шли слишком низко, и тогда они уходили в землю, и хриплый звук, похожий на треск ломающихся веток, долетал тогда быстрее, но всё равно не верилось, что серые облачка, поднимающиеся по одной линии, получаются от разрывов двадцатитрёхмиллиметровых снарядов двух зенитных самоходок, стоящих в полутора километрах от склона. Самоходки стреляли короткими очередями, и вначале было слышно глухое буханье автоматических пушек, отшвыривающих на землю пустые тёмно-зелёные гильзы, а потом над склоном поднимались серые облачка, а когда снаряды попадали в мишень, от неё отлетали куски фанеры.

В перерывах между стрельбами грузовик брал солдат и вёз их к тому месту, где стояли мишени, и пока он их вёз, солдаты сидели молча и смотрели себе под ноги. Потом они выскакивали из кузова и начинали возиться с мотками проволоки и толем, стараясь быстрее разделаться с ремонтом и убраться из-под наведённых стволов, и когда с самоходок смотрели на них через бинокль, в дрожащем от зноя воздухе были видны их спины, почерневшие от пота. Потом солдаты лезли в кузов, и их везли обратно, и когда грузовик начинало трясти, они хватались за борта, чтобы удержаться на скамейках. Грузовик останавливался за самоходками, и солдаты спрыгивали на землю, а потом самоходки снова начинали стрелять, и всем снова казалось, что долетающий с опозданием треск не имеет никакого отношения к глухому буханью автоматических пушек.

Андрей смотрел на это и думал о том, что учебные стрельбы ничем не отличаются от настоящих, кроме того, что мишени не кричат, когда в них попадает металл.

В романе была ещё женщина, которая работала в столовой на полигоне. Её звали Вера, и она была немного похожа на ту самую девушку в сером пальто, хотя я старался сделать её другой. Вера и Андрей иногда разговаривали, и однажды они поехали вместе в город, и Андрей подумал, что, может быть, с ней может что-то сложиться. Но потом что-то пошло не так, и они расстались, и Андрей остался один.

Роман заканчивался тем, что Андрей уходил с полигона и уезжал дальше на юг, к морю. Последняя сцена была на вокзале. Андрей сидел в пустом вагоне и смотрел в окно, и поезд начинал двигаться, и горы оставались позади, и Андрей знал, что никогда туда не вернётся, и ему было всё равно.

Я дочитал до конца и положил рукопись обратно на стол. В комнате было холодно, и за окном было темно, и навесы школьного базара чернели в темноте. Я подумал о том, что роман действительно никому не нужен, и что молодой редактор был прав. Люди хотели читать что-то другое — что-то весёлое или фантастическое. А мой роман был ни весёлый, ни фантастический. Он был просто о том, как человек живёт и не может понять, зачем живёт, и в конце остаётся один.

Но я не жалел, что написал его. Когда я писал по ночая, мне было легче не думать о ней, и о Глебе, и о том, что внутри меня что-то умерло. Я просто писал, и это помогало, и рукопись на столе была доказательством того, что я что-то сделал, и это что-то значило.

На следующий день я пошёл в редакцию. Редактор сказал, что есть новая работа — большая статья про рыболовство в Норвегии. Работы было на неделю, и он заплатит хорошо, и я сказал, что возьмусь. Потом я пошёл в кафе, и хозяин налил мне кофе, и спросил, как дела с романом.

— Больше я этим не занимаюсь, — сказал я.

— Совсем?

— Совсем.

— Жаль, — сказал хозяин.

— Да, — сказал я. — Но ничего не поделаешь.

Я выпил кофе и вышел на улицу. Было холодно, но дождя не было, и я пошёл гулять по городу. Возле гостиницы «Европейская» стояли девушки. Ждали иностранцев. Девушки не прятались. Всё было открыто и понятно. Я шёл без цели, и ноги сами привели меня к тиру. Старик сидел на своём месте и записывал что-то в потрепанную тетрадь.

— Давно не заходил, — сказал старик.

— Да, — сказал я. — Были дела.

— Как роман?

— Никак. Больше не ношу его по издательствам.

— Жаль, — сказал старик.

— Ничего, — сказал я. — Я и так знал, что не напечатают.

— Тогда зачем ходил?

— Не знаю, — сказал я. — Наверное, нужно было убедиться.

Старик кивнул и отложил тетрадь. Потом он достал жестянку со свинцовыми пулями и высыпал несколько на барьер.

— На, постреляй. Денег не надо.

— Спасибо, — сказал я.

Я взял ружьё и зарядил его. Потом прицелился и выстрелил, и мишень упала, и это было хорошо. Я выстрелил ещё несколько раз, и каждый раз попадал, и старик сказал, что я стреляю хорошо.

— Сегодня мне везёт, — сказал я.

— Да, — сказал старик. — Сегодня тебе везёт.

Когда я вышел из тира, на улице уже темнело. Я шел к гостинице и думал об Андрее, и о горах, и о Вере. Они все были выдуманы, но в этот вечер они казались мне более реальными, чем люди, толкавшие меня плечами на тротуаре.

В гостинице я поднялся к себе и сел за стол. Рукопись всё ещё лежала там, где я её оставил. Я посмотрел на неё, потом открыл ящик стола и положил её туда. Потом закрыл ящик и больше не открывал.

IX.

Из квартиры, где мы жили вместе, я съехал через месяц после того, как она ушла. Сначала я думал, что смогу там остаться. Квартира была хорошая, и арендная плата была честная, и уходить не хотелось. Но каждый раз, когда я возвращался вечером, мне казалось, что она всё ещё здесь, и что сейчас она выйдет из комнаты, и скажет что-нибудь, и всё будет как раньше. Но она не выходила, и ничего не было как раньше, и становилось всё тяжелее. Комнаты были полны теней, и тени были тяжелыми.

Хуже всего было по утрам. Я просыпался и несколько секунд не помнил, что она ушла, а потом вспоминал, и тогда становилось совсем плохо. Я вставал и ходил по комнатам, и всё напоминало о ней — полка, где стояли её книги, крючок в прихожей, где висело её пальто, отметина на стене в том месте, где она задела ее однажды углом рамки с фотографией. Весь дом был заминирован этими воспоминаниями, и я понимал, что в конце концов подорвусь на одном из них. Я знал, что нужно уехать, но откладывал, и с каждым днем становилось всё хуже.

Однажды вечером я пришёл домой, и в квартире пахло её духами. Это был тонкий, едва уловимый аромат жасмина и табака. Я знал, что это невозможно, что она не приходила, и что запах мне просто показался, но всё равно обошёл все комнаты, проверяя. Её нигде не было, и я сел на кровать и понял, что больше не могу здесь оставаться, что этот последний раунд я окончательно проиграл.

На следующий день я нашёл комнату в гостинице на Садовой. Гостиница была дешёвая, со скрипучими полами и запахом пыльной мебели, и из окна был виден школьный базар и часть парка, и мне понравилось, что можно смотреть на улицу и видеть, как идут люди. Там была жизнь, к которой я не имел отношения, и это успокаивало. Я собрал свои вещи и переехал в тот же день. Книги я сложил в один чемодан, а одежду во второй, и этого было достаточно.

Хозяин квартиры не спрашивал, почему я съезжаю раньше срока. Он просто пересчитал деньги и сказал, что всё в порядке, и я был ему благодарен за то, что он ни о чем не спрашивал. Когда я уходил, я обернулся и посмотрел на дверь, и подумал, что больше никогда сюда не вернусь, и это было правдой.

В гостинице было проще. Это была ничейная территория. Комната была маленькая, и в ней ничего не напоминало о ней, и по утрам я просыпался и сразу вспоминал, где я и почему я здесь. Это было лучше, чем каждый раз вспоминать все заново. Я устроил стол у окна, и начал писать роман, и это помогало.

Прошел почти месяц прежде, чем я увидел её снова. Был вечер, холодный и прозрачный. Небо над городом выцвело, превратившись в узкую полоску бледного янтаря на западе, а над крышами уже сгущались сумерки, синие и густые, как вино. Воздух замер; липы в парке стояли неподвижно, их черные, голые сучья четко рисовались на фоне гаснущего горизонта, точно тонкая резьба по кости.

Я шёл из редакции и нёс новый перевод — статью про ловлю сельди. Было холодно, и я шёл быстро, и думал о том, что нужно зайти поесть, и что потом хорошо бы пойти в тир.

Я увидел её на углу. Она шла по противоположной стороне улицы и держала под руку мужчину. Сначала я не сразу узнал её, потому что она носила теперь черный кожаный плащ, и волосы были покрашены в другой цвет. Но потом она повернула голову, и я увидел её лицо, и понял, что это она.

Они шли и разговаривали, и она смеялась. Смех у неё был громкий, и я слышал его даже через шум улицы. Она смеялась и крепче прижималась к руке мужчины. Я остановился и смотрел на них. Мужчина был невысокий, плотный, с круглым лицом. Он совсем не был похож на Глеба. Он что-то говорил, и она снова смеялась, и запрокидывала голову, и волосы разлетались, и я вспомнил, как раньше она собирала их в хвост.

Я стоял и смотрел, и люди проходили мимо меня, и кто-то толкнул меня локтем, но я не двигался. Она всё ещё смеялась, но мне показалось, что смеётся она слишком громко, и что смех этот неправильный. Мне показалось, что на самом деле ей совсем не смешно, и что она смеётся, потому что так нужно, потому что мужчина рядом с ней ждёт, что она будет смеяться.

Потом они свернули за угол, и я их больше не видел. Я постоял ещё немного, потом пошёл дальше. Переводы в руках вдруг стали тяжёлыми, и идти не хотелось, но я шёл, потому что нужно было куда-то идти.

В гостинице я поднялся к себе и положил переводы на стол. Потом лёг на кровать и закурил. За окном темнело, и школьный базар уже почти не было видно, и я лежал и думал о том, как она смеялась, и о том, что мне показалось, что ей не смешно.

Наверное, я ошибался. Наверное, ей было смешно по-настоящему, и она была счастлива с тем мужчиной, который совсем не был похож на Глеба. Наверное, она больше не вспоминала ни Глеба, ни меня, ни то лето на озере, и у неё теперь была другая жизнь, и в этой жизни всё было хорошо. Наверное, так оно и было. Люди умеют забывать. Это их лучший защитный механизм.

Но мне всё равно казалось, что когда она смеялась, ей было совсем не смешно, и что длинный плащ шел ей хуже, чем серое пальто, и что цвет волос раньше был лучше. И от этого становилось тяжело. Я лежал в темноте и слушал, как дребезжат стекла от проезжающих трамваев. Мне хотелось, чтобы сейчас было лето. Мне хотелось плыть по озеру, долго и размеренно, пока берег не превратится в тонкую нить, а потом и вовсе исчезнет. Но лета не было. Была только Садовая улица и запах дешевого табака.

На следующий день я проснулся поздно. За окном было серое небо, и было холодно, и я почувствовал, что внутри у меня снова что-то умерло, и это значило, что зима ещё не кончилась. Я встал, умылся, и вышел на улицу.

Я пошёл в редакцию сдавать перевод. Редактор посмотрел работу и сказал, что всё хорошо, и заплатил мне, и спросил, не возьму ли я ещё один перевод. Я сказал, что возьму, и он дал мне новую статью про разведение форели в искусственных водоёмах.

— Опять про рыбу, — сказал я.

— Да, — сказал редактор. — У нас сейчас много материалов про рыбу. Ты же не против?

— Нет, — сказал я.— Рыба не смеется. Мне это подходит.

Я взял статью и вышел на улицу. Было холодно, и небо было серое, и люди шли быстро, пряча лица в воротники. Я посмотрел на угол, где вчера видел её, и подумал, что, может быть, она снова пройдёт здесь, и снова будет смеяться, держа под руку того мужчину. Но её не было, и я пошёл в сторону гостиницы.

По дороге я зашёл в тир. Старик сидел у рефлектора и грел руки, и в свете рефлектора казалось, что они сделаны из того же старого дерева, что и приклады ружей.

— Будешь стрелять? — спросил он.

— Нет, — сказал я. — Просто зашёл погреться.

— Погрейся, — сказал старик.

Я постоял у рефлектора, и старик молчал, и мне было хорошо от того, что он ничего не спрашивал. Потом я попрощался и вышел на улицу, и пошёл в гостиницу, и всю дорогу думал о том, как она смеялась, и о том, что мне показалось, что ей совсем не смешно. Потом я подумал, что смех — это просто шум, который скоро утихнет, когда мороз станет по-настоящему крепким.

На страницу:
2 из 4