Так я обнаружил, что меня давно уже зовут за глаза Гавром. Мне понравилось. Звали меня так иногда и позже, в других обстоятельствах. Приятнее всего оказалось обнаружить себя под этим именем в книге Машеньки. Впрочем, это будет ещё много-много лет спустя.
В Израиле Лёня взял фамилию Меромски. Со временем он стал учёным-онкологом. Несколько лет мы с ним переписывались, потом это как-то заглохло. Заглянул в Интернет. По-русски ничего нету. По-английски – Meromsky – вышел на множество его научных статей… А у меня на память от него осталась икона Иисуса Пантократора, которую он привёз из дальней деревни. Вот ведь какие витиеватые узоры выводит судьба!
Свежая голова
На мехматской доске объявлений попадались порой и довольно неожиданные тексты. Одно объявление приглашало студентов к сотрудничеству с отделом науки и техники «Комсомольской правды». «Комсомолка» была тогда очень популярной газетой с двадцатимиллионным тиражом. Но даже если это было бы что-то совсем скромное, я всё равно отправился бы туда сразу. Ведь там писали!..
Так я начал появляться на шестом этаже комбината «Правды» на улице Правды, где располагалась редакция главной советской газеты «Правда» и много других центральных редакций.
Особенно мне нравилось дежурить в роли «свежей головы», то есть сотрудника, который приходит к вечеру и читает гранки (пробные распечатки) набора, чтобы выловить ошибки и несуразности в подготовленном к печати номере. Гранки поступали несколько раз – заново после каждой волны исправлений.
Общение с журналистами, скромное участие (большей частью в качестве слушателя) в обсуждении тем и вообще сама атмосфера редакционной жизни действовали на меня вдохновляюще. А потом произошло нечто удивительное – вышла моя первая (и на долгий период единственная) публикация.
Узнав о том, что я иногда хожу в походы, Лёня Репин, мой основной куратор по «Комсомолке» – невысокий, складный и весёлый – посоветовал мне сходить в турклуб МГУ и написать о нём заметку, что я старательно и выполнил. Заметку мою обкромсали, оставив от неё небольшую символическую кочерыжку под названием «Зовут осенние тропы», но эта кочерыжка пошла в номер!
В этот вечер я был «свежей головой». Снова и снова приносили гранки, и я каждый раз с новым удивлением обнаруживал свою заметку. Удивление было связано с тем, что шла непрерывная борьба за газетную площадь, и мою кочерыжечку, которая никак не могла конкурировать с материалами маститых, вполне могли принести кому-то в жертву. Но дело обошлось всего лишь сокращением одного абзаца. До сих пор у меня где-то хранятся пожелтевшие гранки…
За свой дебют я получил баснословный гонорар – рублей двенадцать, больше трети стипендии. Хватило, чтобы купить подарочки маме и братьям, а также бутылку шампанского.
Когда я принёс очерк про Дарвиновский музей (тщательно отредактированный, отпечатанный дома на машинке, так что работа казалось мне совершенно законченной), с кем я учился и дружил, могу, Володя Губарев, наскоро пробежав его, сказал:
– Хорошо написал. Только давай мы с тобой небольшую стилистическую правку сделаем.
Мы сели рядом за стол. Идя по тексту, он стал подробно объяснять, почему надо изменить первую фразу, вторую, третью… Объяснения были точны и убедительны, как хорошее доказательство теоремы, и мне – по натуре спорщику – оставалось с радостью соглашаться, видя, как на глазах улучшается текст.
Когда мы закончили, машинопись едва проглядывала из-под правки. Это был великолепный урок журналистского, даже писательского мастерства. Я почти физически ощутил, насколько лучше можно написать то, что написано, казалось бы, уже окончательно.
То, что вместо моего очерка был напечатан очерк на ту же тему Василия Пескова, нисколько меня не обескуражило. Ведь его материал был гораздо лучше. И это стало дополнительным уроком – не подавляющим, а показывающим возможности.
Запомнилось ещё одно редакционное задание: поговорить с Иваном Дмитриевичем Папаниным. Легендарный полярник в это время был большим полярным начальником, ну и выглядел как начальник. Но беседовал со мной не по-начальнически просто. Вот только интервью давать отказался, сославшись на загруженность, и переадресовал меня к своему заместителю. Тот тоже ничего рассказывать не стал – он хотел публиковаться сам. Всё, что я мог, – дать ему телефон редакции, чтобы он сам пытал там счастье. После этих взаимных переадресаций моё задание самоисчерпалось.
В пластмассовой коробочке, где лежат у меня памятные вещицы, хранится и прямоугольный значок в честь сорокалетия «Комсомолки». Его мне вручил с торжественным видом Лёня Репин.
Много лет спустя, когда я закончил «Книгу без титула» и был озабочен тем, чтобы её прочли самые разные люди, мне пришла в голову мысль обратиться и к Репину. Он работал всё там же. Я оставил книгу (машинописную, но в переплёте) на вахте, а некоторое время спустя мы договорились о возврате и встретились. Он вернул мне книгу с самой короткой рецензией из всех, что у меня случались (разумеется, устной):
– Ну, старик, ты даёшь!..
Мне было приятно, но что он имел в виду, я так и не понял.
Университет и «университеты»
Название книги Горького «Мои университеты» противопоставляет жизнь академическому образованию. Правильно противопоставляет. Но как же быть несчастному университетскому студенту? Бросить учёбу и пойти в грузчики для расширения жизненного опыта?
Вглядываясь в свои студенческие годы, я вижу, какую важную роль для меня играли внепрограммные занятия: целинный стройотряд, ЗМШ, редакция «Комсомолки», торговля газетами (о ней попозже) и прочее. Может, дело в том, что я понял свою непризванность к служению математике и нуждался в житейских «университетах», помимо мехмата? Но, глядя на тех, с кем я учился и дружил, могу сказать, что это касается не только меня.
Когда-нибудь задача развития человека займёт своё приоритетное место среди целей любой педагогики, в том числе вузовской, и студентам будут предлагать дополнительные добровольные «университеты» – эпизодическую работу в самых неожиданных областях человеческой жизни.
Но каким образом в этом может быть заинтересован специальный факультет? Вот в этом-то всё и дело. Что важнее для факультета – подготовить одностороннего специалиста (подобного флюсу, по убийственному замечанию Козьмы Пруткова) или дать наилучший старт развивающейся личности?
Лично мне жаловаться не на что: мехмат плюс всё прочее, что происходило со мной в эти годы, оказалось прекрасной стартовой площадкой. Но… Как бы сказать?.. Этим занималась судьба, а не вузовская педагогика…
Впрочем, до того, как изменится сама система учёбы, много воды утечёт. Но для каждого отдельного человека многое – в его собственных руках. Студенты и сами умеют обеспечивать себе параллельные учёбе «университеты». Это чаще объясняется необходимостью или желанием зарабатывать. Но тем, у кого нет ни желания, ни необходимости, это полезно ещё больше, вот в чём парадокс.
Острой нужды в заработке у меня не было, а стремление попробовать разные виды деятельности, да и всё-таки подработать – было. Так я стал продавцом газет на свободный летний месяц.
Жили мы тогда уже на Потылихе. Часов в пять утра я вставал и бежал (автобусы ещё не ходили) к Киевскому вокзалу. Недалеко от него заходил в контору «Союзпечати», от которой я и работал, брал раскладной столик и кипы газет, шёл на площадь перед вокзалом, со стороны пригородных электричек (там было гораздо свободнее, чем сейчас) и продавал газеты.
Таких лотков на площади было несколько, и приходилось привлекать к себе внимание, чтобы спешащие на электричку люди купили газету у тебя, а не у конкурента. Приходилось спешно осваивать азы рекламы, и вскоре я научился выкрикивать темы больших статей в привлекательном для потенциального покупателя виде:
– Необычные пришельцы в Москве! (В столичный парк забрели два лося.)
– Нашествие ночных толп! (Гуляния школьников после выпускного вечера.)
– Тайны космического сюрприза! (Где-то упал небольшой метеорит, его собирались исследовать.)
Позже, по мере освобождения от советской прямолинейности, такого рода приёмы стали применять непосредственно в названиях очерков и заметок. Но тогда это было не слишком привычно, и я распродавал взятые кипы за час-другой.
Первое прощание
Серёга Петров, в школе немного похожий на Петрушку – и внешне, своей носатостью, и шутовским стилем поведения, поступил на мехмат, оставшись таким же весёлым балагуром. Учение давалось ему легко. Иногда даже казалось – слишком легко. Он думал на каких-то повышенных оборотах.
И общались мы с ним как-то убыстрённо – не в смысле торопливости, а в смысле мгновенности его реакции на мысль. Это было похоже на бойкое фехтование. Наши с ним мировосприятия были какими-то взаимно перпендикулярными – в том, что это так, мы сходились.
Всё говорило о том, что он станет великолепным математиком, именно в силу этой быстроты мышления, умения схватывать и реагировать на лету. Печально, но получилось иначе.
Сначала всех нас всполошило чрезвычайное событие: Петров зарезал Вайсберга! Саша Вайсберг учился в параллельном классе пятьдесят второй школы. К счастью, он остался жив. Серёга ткнул в него ножиком, но тот прошёл в стороне от сердца. Что там у них произошло, осталось мне неведомо. Жалко было обоих, но постепенно всё вроде бы улеглось. Саша выздоровел, Серёжу стали лечить.
Увы, лечить его было необходимо. Его повышенные обороты мышления на вид легко справлялись с мехматовской нагрузкой, но, наверное, это был какой-то разрушительный резонанс.
Одно время его лечили в больнице имени Кащенко. Я приходил к нему. Но быстрый мозг Сергея был притуплен лекарствами, наше общение происходило странно и смутно.
Потом его выписали. Но болезнь в нём оставалась и развивалась. Вплоть до того несчастного вечера, когда он проглотил горсть таблеток, и никакая реанимация уже не смогла его спасти.
На похоронах было много и одноклассников, и однокурсников. Почти для всех нас он был первым умершим ровесником. Серёгу любили. Зла он никому не причинял. Дикий случай с Вайсбергом был ничем иным, как скачком заболевания.
Смерть всегда приносит много вопросов. И мне трудно понять, каков был Луч, проходивший через Серёгину судьбу, каковы были его взаимоотношения со своим призванием. Но почему-то я уверен, что его Луч был встречающим, что не исчезла его душа в небытии. Когда произношу, среди многих, его имя, ощущаю порою какой-то лёгкий тёплый отклик. Что это – импульс памяти или что другое – мне знать не дано. Может быть, где-то наши Лучи и сходятся.
Смена власти, смена жилья
В 1964 году кончилась хрущёвщина, началась брежневщина. С одной стороны, ясно было, что это замена шила на мыло, но всё-таки именно при Хрущёве посадили отца, и он разоблачал в своих статьях, посылаемых на волю, именно хрущёвские злоупотребления власти, о которых теперь говорилось во всеуслышание.
И я стал слать письма в высокие инстанции, объясняя, что странно держать в заключении человека, который так прозорливо, задолго до официального разоблачения, указывал на пороки хрущёвского правления.
Увы, то ли машина работала в привычном совковом режиме, то ли инстанции оказались достаточно сообразительными, чтобы понимать: тот, кто вчера обличал Хрущёва, завтра будет обличать Брежнева. Мне неизменно приходили ответы, но все они сводились к тому, что «оснований для пересмотра дела не имеется». Ни на один из моих конкретных аргументов никто возражать не потрудился.
Через пару лет после смены власти произошла и наша частно-семейная перемена: смена жилья. Прощай, Клиническая! Мы были последними, кто уезжал из нашей коммуналки.
Не уезжала с нами бабушка, Ольга Семёновна, – незадолго до этого её не стало. Стараясь никого не беспокоить, несмотря на раковые мучения, она тихо угасла в больнице, оставив на блюдечке с недопитой чашкой чая надкушенный кусочек рафинада (ей велели ограничивать потребление сахара). Перед похоронами мне пришлось пройти некоторое испытание. Почему-то потребовалось опознать её тело в больничном морге среди десятков других. Ни дедушке, ни маме я не мог позволить туда идти. И правильно – это оказалось нелёгким зрелищем, без всяких боксов холодильных камер с аккуратно укрытыми покойниками, как показывают в детективных фильмах…