Уже через два дня, придя на обед, он увидел её на кухне распивающей с матерью чай.
Без парика она даже показалась Михаилу Яновичу симпатичной – у неё был лихой мальчишечий чуб-косарь жёлтого цвета. Однако куда же денешь её массивный подбородок и обнажённые мускулистые руки трансвестита? Михаил Янович пил чай с тортом, принесённым женщиной, и не находил ответа.
Непонятно было Михаилу Яновичу поведение матери в создавшемся положении. Она прекрасно знала, что сыну противопоказаны такие стрессы, что всё это может кончиться для него погребом, а потом больницей, и всё равно привечала эту женщину. Неузнаваемо (фальшиво) была ласкова с ней, ловила каждое её слово, заглядывала ей в глаза и в рот. Странно.
Мать всё делала по часам. Под будильник на кухне. Едва начинал бесноваться маленький разбойник – в любое время дня и ночи она входила к сыну с таблетками и водой в стакане: «Прими!» Если куда отправлялась по делам, первый вопрос её по возвращении был: «Ты принял таблетки? (Аминазин? Галоперидол? Карбидин? Клазапин и так далее?) Звонил будильник?»
И вот теперь новое (новейшее!) лекарство для сына – еврейская женщина ему. («Ты принял аделаида молотовника? Не забыл? Звонил будильник?»)
Сама Молотовник за столом не умолкала. Рассказывала всё о себе откровенно. Без всяких. Ничего не скрывала. После смерти матери (отца не знает) воспитывалась в детдоме. Закончила финансовый техникум. Выходила даже замуж. Но русский муж почти сразу начал пить. Выгнала его. А потом он и вовсе – откёнулся.
Мать и сын не поняли.
– Ну дал дуба. Отбросил коньки. Понимаете? От пьянки.
Даже такая вульгарность гостьи мать не смутила. Сразу после чая она с гордостью показывала ей новый чешский диван, купленный сыну буквально перед самым переездом сюда, в Кременчуг. Нимало не смущаясь сына, который стоит тут же, в спальне, и смотрит на громаднейший диван с валиками, словно на чужой диван, как будто впервые видит его.
Деловая Молотовник потребовала рулетку. Кидаясь на диван с железной лентой, быстро обмерила его.
– Жаль. Габариты большие. А то Михаил Янович смог бы поселиться у меня со своим диваном. – Скручивая ленту, пояснила: – Калидор не пропустит.
– Как, как вы сказали? – сразу переспросил Михаил Янович. – Повторите.
– Я говорю: калидор не пропустит диван. Он у меня узкий. Да и в дверь, наверно, тоже не пройдет, – всё скручивала железный метр Молотовник.
Готлиф начал наливаться кровью. Готлиф Михаил Янович боялся одного – от смеха лопнуть. Ринулся из комнаты.
Циля Исааковна хмурилась. Зачем-то поправляла накидку на диване, точно обидевшись за диван. Что он не пролезет ни в дверь, ни по «калидору»…
Михаил Янович задумался. Рассказ был закончен.
Конечно, можно было и дальше рассказывать, как она преследовала его, не давала проходу, лезла с тортами в квартиру. Как он кричал матери: «Она эпидемия, мама! Настоящая эпидемия!» Мог бы даже рассказать о единственной близости с ней, после которой его неделю преследовало страшное видение: тощие кривые ноги женщины и её втянутый, как пропасть, пах. Мог бы рассказать, что даже железная мама, не выдерживая, ходила несколько раз к Коткину и требовала от него, чтобы он обуздал, наконец, племянницу… И только после того, как отыскал в Кременчуге погреб, спрятался в нём, Молотовник отстала. В психиатрическую лечебницу города Кременчуг она не пришла ни разу.
Уже подступила ночь, а Михаил Янович всё сидел с забытым блокнотом в руках. Всё смотрел вдаль, где зябла одинокая звёздочка. На манер Чехова Антона Павловича Михаилу Яновичу хотелось прошептать: «Наташа Ивашова (Мисюсь), где ты?»
Глава восьмая
1
Прокова мучил афганский сон. Проков совершенно один бегал по пустому горному плато. Жужжа как шмель, советская граната РГД-5 прилетала и прилетала. Будто одна и та же. Падала, скакала по камням прямо к ногам Прокова. Тот бежал от неё, падал, охватывая голову. После взрывов вскакивал, озирался, не мог понять, откуда гранату кидают. Но снова она летела и жужжала. И он снова бежал и падал. Он понял, что взрывами его гонят к краю плато, к обрыву. Тогда он сам подбежал к обрыву. Глубоко вздохнул, как перекрестился, закрыл глаза и полетел в пропасть, истошно крича. «Ты что?!» – толкнула его Валентина. Потом перекинулась на другой бок и тут же снова засопела. Проков выдохнул напряжение.
За завтраком сидел словно в вакуумной оболочке, почти не слыша, о чём говорят Женька и Валентина. Наяву всё случилось не так, как увидел во сне. Будто в замедленной киносъёмке, плавно переворачиваясь, граната летела к Прокову. Ещё в воздухе прозвучал характерный щелчок, означающий, что начал гореть пороховой замедлитель. В пяти шагах граната упала. Подпрыгнула на камнях два раза. «Ложись!» – крикнул Колтышев. У Прокова оставалось две-три секунды до взрыва. Задирая толстенные слоновьи чужие ноги, опять как в замедленном фильме он ринулся от гранаты. Упал, наконец. Охватил голову. После красного ватного хлопка, над головой прошуршала стая из осколков и камешков. Лежащий Колтышев, вернув действительность, тут же зашвырнул в овраг ответную гранату. «Мать вашу за ногу, духи проклятые!»
Однажды отделение того же Колтышева в полном составе забрело на минное поле. Как на огород. «Стоять!» – тихо сказал хладнокровный Колтышев. Приказывал отходить по одному, пятиться. Вышел последним. Потом сидели возле поля, курили, приходили в себя…
Под сеющим дождём в плаще и шляпе, скрывая лицо как сексот, Проков шёл на работу. Был уже октябрь месяц. Чёрные деревья стояли сырыми, почти голыми. Всюду на земле, словно пёстрые клочья женских платьев, мокли не убираемые дворниками листья.
У здания Общества, возле жёлтой облезшей берёзки, вытаскивал себя из своей мотоциклетки Громышев. Покачивался возле неё высокий, грузный, закрывал ключиком дверцу. Одна штанина у него зажевалась высоко на бедре, задралась, выказав тощий круглый протез, похожий издали на сапожную лапу.
Поднимаясь на крыльцо, Проков одёрнул ему штанину. Пожал недоумевающую руку. Похлопывая друга по плечу, завёл внутрь.
Уже через пять минут вся комната, где стоял большой стол с Проковым, была в дыму. Курили все: сам Проков, его заместитель Громышев, слепой Никитников с одноногим Кобриным и ещё трое-четверо инвалидов. Рабочее утро началось с воспоминаний. С тенётами табачного дыма плавали по комнате картины:
…ведь как бывало. Преследуем банду. Мы на одну гору залезем, а банда уже на другой, мы к ним, а они уже на третьей. Так и перескакиваем по верху гряды что тебе горные козлы. Да-а. И духи и мы понимали: кто на горе, тот пан, кто внизу – тот пропал. Поэтому мы и спускались вниз всегда под прикрытием. Вертушки там прилетят, заглушат духов, миномётчики ли дадут огня. Только тогда…
…а у нас случай был. Положили банду внизу. Всю. Штабной капитан посмотрел в бинокль и говорит комбату: «Надо спуститься, собрать оружие. Миномёты там даже есть». Знал гад, что с трофеями награду ему сразу дадут. А наш комбат отвечает ему: «Тебе надо – ты и спускайся». И никого не отправил вниз. С матерками штабной покатил по дороге в свой штаб. А мы по команде комбата двинулись в горы, ещё выше полезли…
…а я когда призывался, скрыл от комиссии, что ревматик с детства. Тяжело было мне в горах. Особенно при обострениях. Весной, осенью. Отставал от всех. А духи, чтобы не выдать себя, били последних в цепочке. Однажды снайпер почти достал – пуля ударила в камень в полуметре от меня. Брякнулся, конечно, на землю. Тяжело, в общем, бывало мне в горах. Но скрывал от всех болезнь, бодрился, не шел в медсанбат. Боялся, что ребята подумают – косарь. Доходился до того, что однажды спускался с гор на прямых ногах. Верите? Как на ходулях…
Посмеялись.
…да-а. По молодости смерти не боялись. Девятнадцатилетние пацаны. Больше воспринимали войну как приключение. Как военную игру. Да и не верил никто в свою смерть. Жутковато было, когда ждёшь. Когда духи затаились, не обнаруживают себя. А уж обнаружили – тут и понеслось! Строчишь из пулемёта. От живота. Как с балалайкой пляшешь. А те идут. В чёрных мотнях своих. В открытую. Накурились гашиша, кричат. Грозятся, скалятся. Бьёшь его очередью, гада, а он дёргается и хохочет, дёргается и хохочет. Так и умирает, смеясь. А они уже с ножами на нас прыгают. И пошла рукопашная. Тоже бьём. И только после боя, когда видишь нескольких ребят убитыми, тоской опахнёт – ведь и ты мог вот так же лежать. Лежать с ножом в груди. Как друг мой, Саня Ботов. Мог бы. Просто тебе сегодня повезло. Да-а. Поэтому трусов тогда среди нас не было…
…а мы однажды бегали от своих. От вертушек. Вызвали их на подмогу, а корректировщик то ли тоже накурился, то ли просто болван. Бомбы начали падать не на духов, а прямо на нас. Мы в одну сторону перебежим, а там нас опять вертушки встречают. Так и бегали от них, как зайцы…
Все смеялись.
…правда, никто не погиб. Сами вертолётчики распознали, что свои бегают. Ушли крошить духов за горку… Да-а, есть что вспомнить. Не то что теперь…
Задумавшись, курили. С сигаретами в пальцах, как бабы с куделями. Каждый со своей. И вновь пошли надёргивать историй:
… а вот у нас забавный случай был…
Большой грузный Громышев, казавшийся гораздо старше всех, смотрел на разошедшихся «пацанов» с печалью. Сладкие губы тубиста даже слегка подвяли, сморщились: о чём вы говорите, ребята? Какие приключения девятнадцатилетних? Какие военные игры? Когда вас убивали. Когда вы убивали. Какие игры?
Проков тоже молчал. Курил. Хмурился. Будто и не воевал вовсе в Афганистане. Поглядывал на своих подопечных как отец: ничего не осталось у ребят за душой. Кроме войны этой чёртовой, кроме загубленной своей молодости. Ладно, хоть не понимают этого пока, наперебой чирикают, смеются.
Заговорил, наконец. Тушил окурок в пепельнице:
– Вообще-то все мы здесь, ребята… как бы это помягче сказать, афганские недобитки. Вот так. С оттяпанными руками и ногами. А некоторые и слепые вдобавок. И не хрена нам больше ностальгировать, вспоминать. – Помолчал и как подвёл черту всегдашним своим призывом: – Работать надо, ребята, только работать. Забыть всё. Как Юра Плуг.
Х-хы, нашёл авторитет. Все время смеющегося полудурка. Который и пороха-то в Афгане не успел даже нюхнуть. Упал в пропасть, искалечился. Не знает даже разницы между РПК–74 и АК–74. Не знает! Спрашивали! Инвалиды поднимались со стульев недовольные и даже обиженные. Тоже мне! Авторитет!
Громышев и Проков остались вдвоём. Занялись бюджетом Общества. Большими пальцами Громышев у себя на коленях давил калькулятор, как с крохотной игрушкой играл. Проков сличал цифры в лохматых бухах. После Хрусталёвой бухгалтера больше не заводили. Ни мужчину, ни женщину.
К одиннадцати поехали на таратайке в райисполком. На заседание жилищной комиссии. Нужно было пробить, наконец, расширение Никитникову. Живёт с тремя детьми и женой на восемнадцати метрах. Однако сумел. Наклепал слепой Слава. При полной своей тьме. Посмеялись. Настроены были решительно.
За столом, помимо Дрожжиной Алевтины Павловны, председателя, государственно хмурились три тётки в надвинутых мускулистых париках и два облетевших одувана с кожаными плешами.
Проков с папкой сидел солидно, надувшись, и сладкогубый Громышев Виктор Васильевич по своему обыкновению крутил шарманку один: «Итак. Никитников Вячеслав Иванович, 1958-го года рождения, мужественно защищал южные рубежи нашей необъятной Родины, имеет боевые награды, танкист, два раза горел в танке, при втором коварстве душманов в Тогапском ущелье потерял глаза, ослеп, стал инвалидом первой группы, но, вернувшись домой, не упал духом, продолжил работать (на дому), приносить нашей Родине пользу, однако живёт в очень стеснённых условиях, на восемнадцати метрах, жена, трое детей, мальчик трёх лет, девочка пяти, старшая дочь тринадцати лет, знаете ли, этакая статная девушка с толстой русской косой, прямо залюбуешься, родители, сами понимаете, ещё молодые, по всем нормам жилищного права должна быть у неё отдельная комната».
За столом свесили головы, заслушались.
– Товарищ Проков, – повернулся к коллеге сладкогубый вития, – предоставьте, пожалуйста, комиссии решение собрания нашего Общества инвалидов Афганистана о Никитникове Вячеславе Ивановиче.
Проков тут же подал бумагу.
Комиссия очнулась. Пожилая Алевтина Павловна взбодрила себя. Низкий лоб её в мелко свившихся волосах походил на запрятанную до поры до времени иконку. Строго оглядела подопечных. «Голосуем». Сама поставила руку. Два одувана и тётки дружно поддержали её.