Человек остался один. Лицо его точно медленно опустилось в тёмную яму. В черноту.
Рано утром он судорожно открывал окно. Железная ржавая рама начиналась от пола и шла почти до потолка. В лицо пахнул сырой утренний холод. Человек покачивался, держался за железный крюк оконной рамы, потирал грудь. Восход походил на подкалённую, пытающуюся взлететь птицу с гигантскими уставшими крыльями во весь горизонт… Человек закрыл глаза, стал отцеплять, сколупывать с руки часы. Браслет часов никак не отцеплялся. Человек торопился, сдирал… Потом шагнул в пустоту за окном.
С разорвавшимся раскрытым сердцем летел к земле, вмещая всё, переворачиваясь как плаха.
Почти тотчас же открылась дверь, в комнату вошла женщина. В лицо ей сильно потянуло сквозняком. Сразу же увидела часы. Часы покачивались на браслете, на железном крюке оконной рамы… Женщина кинулась, глянула из окна… Человек лежал далеко внизу, точно разорвав землю.
К лежащему со всех сторон быстро подходили люди. Маленькие, вертикальные, испуганные. Склонялись к нему. Затем задирали головы, водили взглядом по зданию. Пытались разглядеть, понять. А где-то там, высоко, в одной из комнат, уже ходила, вскрикивала женщина. По-звериному кричала. И обрывала крик. Кричала и словно перехватывала крик ладошками. Точно боялась нарушить покой в общежитии, получить от людей замечание…
41. Прощание. Доброго вам пути!
Как оказалось, Дылдов приехал раньше времени, раньше всех.
Какой-то компактной закрытостью крематорий напоминал англиканскую церковь, где преобладает дух голых стен и цемента. Даже намеков на какие-то там окна (излишества) на здании не было. Почему-то назойливо вспоминался корифей детской литературы, любимец всей детворы Советского Союза, притом не одного поколения. Его Личное посещение крематория. Не этого, конечно, а – первого отечественного, в 20-е годы открытого в Москве. (Об этом Дылдов с изумлением прочитал в дневниках самого корифея, которые были опубликованы в одном толстом журнале уже в наши дни.) Компания московских интеллектуалов (заметим, не дворников, не слесарей, не кучеров – интеллектуалов!) после ресторана, весёлая, со всеми своими подругами приехала в этот открывшийся крематорий. Приехала, так сказать, разрезать ленточку. Каким-то образом (не иначе, как за мзду) пробилась к самому интересному, захватывающему – К Процессу. И вот стоят человек десять поэтов, писателей, критиков, стоят их бляди в количестве четырёх штук, и все эти мужчины и женщины с интересом наблюдают, как в печи, в гудящем пламени корёжит, дёргает, выламывает и подкидывает тело несчастного покойного. И больше всех веселится наш длинный, как верста, автор Тоши и Кокоши, наш будущий корифей…
Дылдов с отвращением затёр ногой окурок в тротуар… Потом поднялся на крыльцо, вошёл в здание.
…Очень рыжий мужчина лежал в гробу как расчихвощенный мёртвый петушиный бой. И возле этого, точно жестоко перевёрнутого зрелища, растерянно стояли его родные и сослуживцы. Взахлёб плакал, видимо, брат покойного. На его весело жующую мордочку дельфина, никак не соответствующую моменту, было невыносимо смотреть.
Дылдов продвигался вдоль стены ритуального зала. Грозди лампионов, висящих у потолка, воспринимались вроде засурдиненных труб архангелов, перешедших на скорбную тихую музыку.
Распорядительница в жакете, с жёсткими фалдами, как хвост у стрижа, неторопливо ходила, указывала карандашом. Два её помощника сначала склонялись перед ней, затем корректно, с уклоном головы, уходили в разные стороны.
Внезапно гроб с покойником дёрнулся и поехал. Поехал к противоположной стене. Как тележные колёса, скрежетали, стукались несмазанные колесики транспортёрной ленты. Стараясь перекрыть их шум громким голосом, распорядительница уже объявляла: «Дорогие товарищи! Просим принять наши искренние соболезнования. Траурный ритуал окончен. Доброго вам пути!»
Гроб, всё так же скрежеща и постукивая, влез в раскрывшуюся чёрную дыру и точно разом провалился. Лампионы прибавили просветленного Шопена. А провожающие застыли. Точно брошенные на железной дороге.ё Брошенные ушедшим поездом. Потом поспешно пошли из зала. Распорядительница опять таскала за собой стрижиный хвост, сверялась со списком, указывала корректным головам карандашиком, и те уклонисто уходили от неё, чтобы организовать выезд нового покойника в зал.
И он выехал в раскрытом гробу! На этот раз толстый мужик лет сорока пяти. Волосы у него лежали на лбу вроде кучерявой кольчужки. Выехал из другой дверцы, противоположной. Прокатил, потрясываясь, за невысокую отгородку и остановился.
Среди провожающих мужчин и женщин выделялась крупная высокая старуха с седой, коротко стриженной головой. В чьем-то явно чужом, чёрно лоснящемся платьишке, с не покрытой ничем головой – она казалась раздетой, в одном этом платьишке вышедшей на мороз… Почему-то впущенная за отгородку, раскидывала руки по покойному, ложилась, гладила его лицо, что-то шептала…
Но когда гроб дёрнулся и поехал, окаянным голосом вдруг закричала эта старуха. Начала раскачиваться, падать на мёртвого сына: «Ой, да что же делается-а! Ой, да что же делают с тобой эти нелюди, Пашенька ты мо-о-ой! Господи-и-и!»
Сильно прибавили музыки, распорядительница свои соболезнования уже кричала, корректные метались, оттаскивали старуху от гроба, а та вырывалась и снова падала на покойного. А гроб неумолимо двигался. Гроб приближался к дыре… Кто-то остановил, наконец, транспортёр. Родные окружили старуху, повели из зала.
Дылдов не помнил, как оказался на улице. Дылдов жадно курил. Руки его тряслись. Корректные тоже курили неподалёку. Один нервно, ломано, как насекомое, переставлял ноги. Глаза другого в черепушке мерцали подобно свечкам в тыкве.
В крематорий Дылдов больше не заходил. Только через час приехали на двух такси Евгения, Новосёлов, Кропин, какой-то парень, которого Дылдов не знал, и две женщины с сильно начернёнными ресницами. Как уже много повидавший, настрадавшийся старожил, Дылдов заспешил навстречу. Пожимал всем руки. Обнял Евгению, шепнул ей: крепись! Повёл всех к крыльцу.
…Всем стоящим у гробы трудно было узнать в покойном Сергея Серова. Серёжу. Руки и ноги его казались в гробу – разобранными. На части, на детали. Даже костюм не мог скрыть, что они переломаны в нескольких местах… Вся левая половина лица была чёрной. Подкрашенная гримёрами крематория – точно тлела. Жестокой пощечиной.
От слёз Евгения ничего не видела. Наклоняясь, трудно, задавленно плакала. Две женщины с сильно начернёнными ресницами обнимали её за плечи. Казалось, наклоняли ещё ниже, чтобы она могла там, внизу, дышать, жить. На закидывающихся лицах самих женщин быстро рисовались чёрные цветки с чёрными стеблями.
Единожды глянув, Дылдов на друга в гробу больше не смотрел. Словно продолжая экскурсию, всё время что-то шептал парню рядом. Походя затирал кулачком слёзы. «Гавунович», – пожал ему руку парень.
Он держал в руках цветы, забыв положить их покойному. Ещё вчера, не зная о трагедии, он приезжал к Серову в общежитие, на встречу, о которой договорились заранее. Приезжал с его рукописью, которую внимательно прочёл, хотел обсудить её… И вот теперь… теперь… От плача у парня на лице зудела нелепая – широкая, от уха до уха – улыбка. Дылдов испуганно дёргал его, что-то ему шептал…
Кропин Дмитрий Алексеевич словно видел недавний свой сон… Видел лежащего на земле Серёжу Серова со свёрнутой головой. С раскинутыми руками. Точно разодравшими землю. Видел себя, безумного старика, бегающего вокруг, стенающего, падающего на колени, призывающего испуганных людей куда-то бежать, что-то делать…
Старик смотрел вверх, плакал. Лампионы под потолком вдруг стало раскачивать, двоить. Музыка Шопена словно превращалась во что-то бизонье, неповоротливое. Музыку словно пережевывали вверху… У старика сильно закружилась голова. Он схватился за плечо Саши Новосёлова…
Никто из Барановичей на похороны не приехал. Ни мать, ни бабка Серова.
Был на похоронах родной дядя Сергея, приехавший из Свердловска с женой, тот самый Офицер. От бодрой, жизнерадостной когда-то пары ничего не осталось. Теперь это были люди на закате. С верёвочками, спадающими на шейки от уставших морщинистых лиц.
После поминального обеда в кафе Офицер предлагал Евгении помочь с переездом. В Свердловск, к родным. Но Евгения сказала, что уже есть помощницы, её тётки. Специально приехали, помогут, спасибо. Тогда с женой обняли её, всплакнули втроём, и прямо от кафе Офицер с Женой уехал на вокзал, оставив Евгении триста рублей и наказ, чтобы непременно приводила к ним Катю и Маню, когда переедет. Что будут ждать. Плакали, махали руками из такси. Ведь они нам внучки, Женя!..
Евгению с детьми провожали через два дня. В вагоне, одни в купе, с вещами хлопотали Новосёлов и Дылдов. Расставляли, засовывали в багажники под нижними сидениями. Вещей хватало. Так ведь понятно: женщина, уезжает совсем, с двумя детьми. Заталкивая большой тюк в багажник наверху, Дылдов спросил, где рукописи Серова. У тебя они, надеюсь? Саша? Ведь можно попытаться что-то опубликовать? Новосёлов молчал. Неужели бросили?! Дылдов спрыгнул с полок на пол. Не прерывая дела, косясь на открытую дверь, Новосёлов вполголоса рассказал, что произошло… отчего погиб, собственно, Сергей. Конечно, не только от этого. Но… От услышанного Дылдов сел на полку. С велосипедиком в руках. Всё случившееся, дичайшее, которое на прощанье сотворил его теперь уже сожжённый, похороненный в колумбарии друг – точно перевернулось в его глазах. «Не может быть, Саша, – только шептал, тоже поглядывал на дверь. – Не мог он так поступить со своими рукописями…» – «Так всё и было, Лёша». Новосёлов взял у него велосипед и, не вставая на нижние полки, засунул его наверх, в багажник, между тюком и боковой стенкой. Ну, вот вроде и всё. Позвал из прохода вагона отъезжающих и Кропина.
Все напряжённо сидели. Лишь Катька и Манька, нисколько не смущаясь, обнимали своих новоиспечённых бабушек, у которых ресницы моргали – как невиноватые ночные бабочки. Казалось, никого из провожающих уже не признавали. У Евгении круги под глазами были как красные промокашки, всё время намокали. Их приходилось сушить платком. Новосёлов и Дылдов упёрли взгляды в пол. Один Кропин говорил. Говорил Евгении, чтоб приезжала, и непременно с детьми, остановиться есть где, сама знаешь. А за Серёжей… (слово «колумбарий» произнести не мог)… в общем, мы приглядим, всё будет в порядке, даже не думай об этом, а как навестить решишь сама – в любое время ко мне! Всегда остановишься! Женя!
Прилетел с вокзала объявляющий голос. Новосёлов поднялся. Помедлил, обнял вскочившую и сразу заплакавшую Евгению. Поглаживал её голову… Дылдов смог только сдавленно прошептать: «Прости меня, Женя, за всё прости». Стоял с перекошенным лицом, боясь зареветь. Потом тронул пушистые головки девчонок. Споткнувшись обо что-то, судорожно шагнул в коридор.
Из купе Дмитрий Алексеевич выходил последним, раскидывал руки, ничего не видел от слёз. Новосёлов приобнял его, повёл. Старик весь дрожал, холодные ребра его под рубашкой точно срывались, сдёргивались со своих мест…
Когда все сошли на перрон, почти сразу поезд тронулся. В окошке замахали ручонками Катька и Манька. Но вскочившую Евгению две тётушки загораживали. Словно поспешно прятали в купе.
Через день или два Новосёлов сидел на скамье у Чистых Прудов. Всё думал о друге. О дикой, жестокой смерти его… По аллее мимо проходили люди. Дрались, трепеща, вертикально вставая и откидываясь назад, утки в пруду. Бегали в ожидании голуби, принимая качающуюся туфлю Новосёлова за лукошко сеятеля… И всё это движется, и будет двигаться уже без Серова. Никогда уже Серёжа не напишет об этом… Новосёлов мотал туфлей. Голуби бегали, в его взгляде размазывались.
Поднялся, наконец. Двинулся к киоску Союзпечати возле метро. Сегодня среда. Должна быть «Литературка».
К киоску стояли три человека. Какая-то женщина выглядывала из-за угла его, видимо, ждала кого-то.
Приклонившись к окошку, Новосёлов спросил. «Кончилась! – ответили ему. – Ещё до обеда». Та-ак. Сразу же выдвинулась женщина из-за киоска: «Молодой человек, у меня есть «Литературная». Сегодняшняя. Муж по ошибке взял два экземпляра… Не купите ли у меня?» Новосёлов обрадовался, сразу достал из кармана гомонок. «Сорок?» – спросил, имея в виду цену газеты. «Сорок, сорок!» – Женщина вроде бы торопилась куда-то, нервничала. В солнцезащитных очках. В надвинутом коричневом парике.
Новосёлов отдал сорок копеек, взял газету. Женщина в парике сразу же быстро пошла от него по аллее. Точно загримированный и переодетый в женское мужчина. Мелькали, судорожно оступались мосластые ноги. Странная вообще-то дама… Новосёлов отошёл от киоска, присел на скамью, развернул «Литературную»…
Через минуту начал прыскать, истерично ударяться смехом… «Литературная газета» была сегодняшнего числа, но – за 79-ый год. Газета была прошлогодней!..
Стоя возле скамьи, не в силах остановить хохот, Александр Новосёлов подкидывался как какой-то разваливающийся большой долдон. Долбак. Проходящие москвичи невольно приостанавливались и смотрели, как крупный этот парень с чубом комкал листы многостраничной газеты и совал их в урны, продолжая уходить от них, москвичей, по аллее и дико хохотать… Шизонутый? Точно!..
Всё дальнейшее полетело, закувыркалось с ускорением камня, покатившегося с горы.
Александр Новосёлов уволился на другой же день. С документами провернул всё за несколько часов. Когда шёл по коридору Управления на выход, его догнал Манаичев. На удивление шустро. «Ты чего надумал, мудак? А? Ну-ка в мой кабинет!» Схватил за рубашку. «Но-но! Полегче, мухомор!» – вырвал руку герой. Хохотнул, саданул за собой дверью. Не веря во всё, Манаичев обернулся – в другом конце коридора тяжело дышал, раздувая грудь точно корзину, атлетический Хромов…
В пять утра в дверь комнаты на пятнадцатом этаже деликатно постучали. «Не сплю, Дмитрий Алексеевич. Уже не сплю! Сейчас!» Новосёлов кинул последнее в чемодан, застегнул ремни. Посмотрел на спящего Тюкова. Не стал будить. Вышел с чемоданом в коридор.
Перед выходом из общежития обнял как всегда легко заплакавшего старика. «Ну-ну, Дмитрий Алексеевич! Обязательно напишу! И позванивать буду! Не болейте только, дорогой». Из стеклянной клетки легко, впереди себя вынес чемодан.
Под родной своей тучей лезли в лаковый автобус, дрались пэтэушники. Проходя мимо них, Новосёлов помотал над головой рукой. Как спортсмен после взятого рекорда. Пэтэушники в изумлении раскрыли рты. Даже остановили драку. А Новосел так и унёс в туман помахивающую руку.
Утренние одиночные машины по-шакальи перебегали через мигающий перекресток. Пропадали в темноте.
У подкатившего такси распахнулась дверца с лежащим шофёром: «Ты, что ли, заказывал?» – «Я», – ответил Новосёлов, кинул чемодан на заднее сиденье и сел рядом с шофёром: «На Казанский, друг». После закрутки – счетчик оскалился. Рванули.
…Плача, родной голос говорил в телефонной трубке: «…Саша, дорогой, только не пропадай опять. Напиши, позвони. Мне всего год остался в консерватории. Как закончу – приеду к тебе. Слышишь, Саша? Как доберёшься домой, сразу дай знать…» Новосёлов удерживал трубку, ковырял что-то на стенке телефонной будки. Как поставленный в угол мальчишка. Молчал. Десять ежей кололи горло. «Слышишь, Саша?» – «Да, да, Оля, слышу… Запиши, пожалуйста, адрес…»
Во всем девятом плацкартном вагоне Новосёлов ехал один. То есть один совершенно.