Эта стыдная, ничтожная, непризнанная жизнь изводила её.
В раннем рассказе Шолохова «Двухмужняя» описана схожая с материнской коллизия – у главной героини есть законный муж и есть незаконный. Законному, словно бы путая следы, Шолохов даёт имя своего отца – Александр. Героиню снова зовут на «А», как Анастасию и Аксинью, – Анна.
Законный однажды является.
«Думала Анна, что вот сейчас повалит наземь, будет бить коваными солдатскими ботинками, как в то время, когда жили вместе, но Александр неожиданно стал на колени в сырую пахучую грязь, глухо сказал, протягивая вперёд руки:
– Аннушка, пожалей! Я ли тебя не кохал?»
Степан Кузнецов действительно несколько раз возникал, нежданный, возле их кружилинского дома. Грозил написать жалобу наказному атаману в Новочеркасск, а то и в Святейший синод.
Анастасия выходила к плетню, неумолимо отвечала: пиши, куда хочешь, жить с тобой не стану.
В ней был характер! Это упрямство она передаст сыну.
После отъезда Кузнецова на хуторе с новой силой возобновлялись споры-разговоры: значит, всё-таки его дитя, еланского атаманца?..
* * *
Едва ли не первое, что заметил, подрастая, Миша – тогда ещё не Шолохов, а Кузнецов, – несхожесть их жизненного уклада с жизнью остальных хуторян.
У всех отец и мать – и у него вроде есть. Но у всех как положено, а у него родители – не муж и жена, а живут обманом, и сам он числится сыном пожилого казака, которого в глаза не видел.
Всё, что связано с неправедной любовью, легшей в основу «Тихого Дона», – человеческие страсти, пересуды, склоки, – составляло пространство его детства.
Стыдная мука, не имеющая конца, – жизнь Григория с Аксиньей, – была жизнью его родителей.
По-уличному Шолоховых прозывали «татарчуки». В этом слышится лёгкое пренебрежение и к Мише, и к его матери. Это на Нижнем Дону перемешавшихся когда-то с турчанками и татарами казаков было множество. Низовое казачество сформировалось примерно на век раньше, чем верховое, – ещё в XVI веке. В течение более чем ста лет, вплоть до конца XVII-го, низовые казаки брали в жёны турецких, персидских, крымских, ногайских, греческих, еврейских полонянок, и это сказалось на внешнем облике низового казачества. Чёрный волос их курчавился, орлиные носы встречались через раз. Во времена Петра Великого казацкие набеги запретили, а потом и Крым стал русским, и огромные пространства Кавказа отошли к России. С тех пор лет двести казаки ни с кем особенно не смешивались. Однако то давнее, жгучее, южное вливание нет-нет, да и пробивалось сквозь поколения.
Если б Шолоховы жили на Нижнем Дону, на их татарские черты и внимания б не обратили; но на Верхнем это бросалось в глаза. Верховые казаки были русые, голубоглазые – предки их вышли с рязанских, воронежских, тамбовских краёв и с полонянками перемешаться не успели.
Дед Григория Мелехова Прокофий привёз с Крымской войны турчанку: в XIX веке это был беспрецедентный случай, так уже никто не делал. Поэтому, когда на хуторе начался падёж скота, во всём обвинили мелеховскую полонянку. Явившись к дому Мелеховых, казаки убили её.
Внук турчанки – Гришка Мелехов – был бусурманистый на вид. И семья их, как мы помним по роману, носила прозвание «турки».
Татарчуки и турки: Шолохов в «Тихом Доне» не скрывает своеобразного родства их семьи с мелеховской. Шолоховская и мелеховская чернявость – очередная примета инаковости.
В каком-то смысле мы наблюдаем дважды воспроизведённую классическую историю о «гадком утёнке».
Едва не убитый в животе матери казаками-хуторянами отец Мелехова Пантелей рождает идеального казака – Гришку.
Носивший чужую фамилию и чужое отчество, по рождению – казак, по факту – сын лавочника, вынужденный стесняться собственной, живущей неправедной жизнью матери, стал главным певцом и символом казачьего Дона.
Коллизия мелеховской судьбы растворена в судьбе шолоховской. Да и сама фамилия «Мелехов», конечно же, создана на перекличке двух шолоховских родов: Моховых и Шолоховых. Покрутите на языке, попереставляйте буквы – и скоро получите искомое: Моховы, Шолоховы, Молоховы – и вот уже Мелеховы.
Фамилия «Мелихов», через «и», добавим, на Дону тоже имела хождение. Но в данном случае это второстепенно. Не важно, какие там имелись фамилии, – важно почему писатель выбрал своему герою именно такую.
* * *
Одна из сестёр отца – Ольга Михайловна, в замужестве Сергина, – после смерти своего мужа, вёшенского фельдшера, осталась вдовой с двумя сыновьями. Александр Михайлович забрал её с детьми к себе.
Нельзя не оценить широту и силу характера шолоховского отца. Никакого достатка они так и не нажили, в доме и самим было не слишком просторно, но вот поди ж ты – первым и единственным из всех семерых сестёр-братьев пришёл на помощь. Он даже предложил сестре усыновить её детей: раз уж Мишу не могу записать по закону как своего, так хоть племянниками по-отцовски разбогатею.
Здесь могла таиться и негаданная радость: наконец-то хоть кто-то из родни окажется возле, рядом, в одной семье – может, и Настя перестанет так горевать о своей незаконной юдоли.
Пока Ольга Михайловна не определилась с работой, они прожили вместе под одной крышей больше года. Тётка Оля станет едва ли не самой любимой у Миши, а старший её сын Саша был при маленьком Шолохове нянькой.
Много позже Александр Иванович Сергин вспоминал: «Излюбленной игрой хуторских ребятишек, маленьких казачат, было сражение у стен Порт-Артура. Соберёмся, бывало, у Голого лога, у оврага, на дне которого протекает ручей, и разобьёмся на два отряда – по одну и по другую сторону лога».
Кидались голышами, деревянные пики метали – суровые были забавы.
Миньке делали окопчик, чтоб в пылу битвы самого малого не повредить. Но тот никогда не мог усидеть на месте. Маленький Шолохов, вспоминал Сергин, бился с недетской какой-то яростью, являя удивительную, не по годам смелость.
В играх мещанские, купеческие, поповские, казацкие дети не делились: среда жизни была единой.
Иные фрагменты детства можно выловить в шолоховской прозе.
«И нечаянно вспомнилось Григорию, как вместе с Петром в детстве пасли они в степи индюшат, и Петро, тогда белоголовый, с вечно облупленным курносым носом, мастерски подражал индюшиному бормотанью и так же переводил их говор на свой детский, потешный язык. Он искусно воспроизводил писк обиженного индюшонка, тоненько выговаривая: “Все в сапожках, а я нет! Все в сапожках, а я нет!” И сейчас же, выкатывая глазёнки, сгибал в локтях руки, – как старый индюк, ходил боком, бормотал:”Гур! Гур! Гур! Гур! Купим на базаре сорванцу сапожки!” Тогда Григорий смеялся счастливым смехом, просил ещё погутарить по-индюшиному…»
Такое ж не придумаешь! Подсмотрел.
* * *
Однажды, сумев подзаработать, отец привёз в Кружилин граммофон и пластинки с военными маршами. Вынес его на улицу и непрестанно включал. Самые суровые соседи смилостивились, явились посмотреть на диковину. Некоторое время возле шолоховского куреня толпилось множество народа, опасливо заглядывая в граммофонную трубу.
Музыка с малого детства – любовь и огромная сердечная привязанность Михаила. За кружилинским майданом жил старик, игравший на скрипке – привёз когда-то с балканского похода, и сам самоучкой овладел инструментом. Мишка постоянно бегал к нему с ребятнёй – упрашивал старого казака поиграть. Просил дать подержать скрипку – бережно касался струн. Мечтал о такой же.
Ну и, конечно же, казачья песня – она звучала повсюду, неизменно сопровождая праздники, любые работы, дни скорби.
«Тихий Дон»: «Бывало, едут с поля, прикрытые малиновой полой вечерней зари, и Степан, покачиваясь на возу, тянет старинную песню, тягуче тоскливую, как одичавший в безлюдье, заросший подорожником степной шлях. Аксинья, уложив голову на выпуклые полукружья мужниной груди, вторит. Кони тянут скрипучую мажару, качают дышло. Хуторские старики издалека следят на песней:
– Голосистая жена Степану попала.
– Ишь ведут, складно».
С натуры писал Шолохов:
«Неярко, но тепло светило солнце. От Дона дул свежий ветерок. На углу, во дворе Архипа Богатырёва – большого, староверской складки старика… бабы пели дружными, спевшимися голосами. Старшая сноха, вдовая Марья… веснушчатая, но ладная казачка, заводила низким, славившимся на весь хутор почти мужским по силе и густоте голосом:
…Да никто ж так не страдает…
Остальные подхватывали и вместе с ней в три голоса искусно пряли эту бабью, горькую, наивно-жалующуюся песню:
…Как мой милый на войне.
Сам он пушку заряжает,
Сам думает обо мне…»