– Ну мудак, – всё ругается на улице Шея.
– Тебе что, его не жалко? – спрашиваю я.
– Мне? Мне жен и матерей жалко. Сейчас этого урода привезут в Святой Спас, он через неделю бегать будет, а у всей родни из-за него истерика начнется. Моя мать с ума сойдет.
Выходит, улыбаясь, док.
– Чего он? – неопределенно спрашивает кто-то, имея в виду подорвавшегося.
– Говорит, зашел в класс и услышал щелчок. Успел отпрыгнуть.
Семеныч через начштаба объявляет построение.
На построении мы слышим, что весь младший начальствующий состав – размандяи, старший начальствующий состав – размандяи, что если мы по дороге сюда забыли дома шорты, флажки и мыльные пузыри, то… ну и так далее.
В итоге на каждом этаже выставляют пост, а командир второго взвода, Костя Столяр, самолюбивый хохмач и шутило, получает от Семеныча искренние уверения, что на премиальные, а также доброжелательное отношение офицерского состава он может не рассчитывать.
– Я сейчас пойду его добью, – говорит Костя после развода, имея в виду раненого.
Через час невезучего и чересчур любопытного бойца увезли.
Из штаба приехал и остался в школе чин; где-то я его уже видел…
Семеныч с капитаном Кашкиным написали объяснительную бумагу – о том, что боец был ранен при выполнении задания по разминированию помещения.
Не скажу, что парни огорчились из-за того, что нас на одного стало меньше.
Пару перекуров мы обсуждали произошедшее, а потом – забыли, как и не было.
Отвлеклись на иные заботы.
IV
Наверное, от местной воды у парней началось расстройство животов. Держа в руках рулоны бумаги, бугаи наши то и дело пробегают по коридору, топая берцами и на ходу расправляя штаны.
– Хорошо, что мы пока никому не нужны! – ругается Куцый, впрочем, глаза его щурятся по-отцовски нежно. – Вот сейчас бы нас на задание сняли! Сраную команду!
А уж когда пришло время дежурства на крыше, так тут некоторые в неистовство впали – охота ли по крыше туда-сюда, таясь, елозить, когда хочется бежать изо всех сил. За подобное беспокойное поведение на посту Шея вставил бы парням пистон, кабы сам не страдал тем же недугом.
Меня это расстройство миновало.
Хоть мы и прожили два дня спокойно, массовый понос на настроение парней действует удручающе, кое-кто всерьез на нервах, это чувствуется. Разве что Плохиш ведет себя так, как, верно, вел себя в детском саду. Тем более что у него с желудком тоже нет проблем, и это дает ему все основания подкалывать парней. Правда, когда он в коридоре, придуриваясь, повис на рукаве спешащего в сортир Димки Астахова («Подожди, Дим, сказать кое-чего хочу») – Дима разразился таким матом, что Плохиш быстро отстал, что случается с ним исключительно редко. К слову говоря, Астахову вообще не свойственно повышать голос, но промедление в данных обстоятельствах могло для него окончиться грустно.
Однако некоторый нервоз, скрываемый в клубах дыма бесконечных перекуров, происходящих прямо в туалете, чтоб не удаляться от спасительных белых кругов, и откровенная мутная тоска – это разные вещи.
Вот, скажем, Монах – не курит, не шутит, он сидит на кровати, бессмысленно копошится в своем рюкзаке.
Лицо его покрыто следами юношеской угревой сыпи. Он раздражает многих, почти всех. За безрадостный душевный настрой Язва называет его «потоскуха» – от слова «тоска». Кроме того, у Монаха всё валится из рук: то ложку он уронит, то тарелку, – что дало основание Язве называть его «ранимая потоскуха». Утром Монах, спускаясь по лестнице, упал, и Язва тут же окрестил его «падучей потоскухой».
Монах корябает ложкой о посуду, когда ест, он постукивает зубами о стакан, когда пьет чай, он быстро и неразборчиво отвечает, если его спрашивают. Издалека его голос похож на курлыканье индюка. Когда он ест, пьет или говорит, по всему его горлу движется кадык, украшенный несколькими длинными черными волосками. У него тошный вид.
– Ты чего, протух? – спрашивает его Язва.
– Что? – не понимает Монах. В слове «что» у Монаха букв шесть, причем не все они имеют обозначение в алфавите, – три буквы, составляющие произнесенное им слово, обрастают всевозможными свистящими призвуками.
Язва смотрит на него не отвечая. Сурово шмыгает носом и выходит покурить.
Монаху ясно, что его обидели, он еще глубже зарывается в свой рюкзак, куда с удовольствием забрался бы целиком и завязался изнутри. Копошась в рюкзаке, он пурхает горлом.
После обеда Монах, послонявшись по «почивальне», подходит к моей лежанке.
– Ну что, Сергей? – говорю, разглядывая его лоб.
Монах что-то бурчит в ответ.
– Как настроение? Воинственное? – спрашиваю я.
– Война – это плохо, – неожиданно разборчиво произносит Монах.
– О как… А почему?
– Убивать людей нельзя, – продолжает Монах.
– Кто бы мог подумать, – говорю, не нашедшись как сострить.
– А почему нельзя? – интересуется Женя Кизяков, приподнимая голову с соседней кровати.
– Бог запрещает.
– Откуда ты знаешь, что Он запрещает? – ухмыляется Кизяков.
– Глупый вопрос, – отвечает Монах. – Это Божья заповедь: «не убий». Спорить с Богом по крайней мере неумно. Соотношение разумов – как человек и муравей…
Его поучительный тон меня выводит из себя, но я улыбаюсь.
– А зверям Он запрещает убивать? – спрашиваю я.
Кизяков смотрит на нас и даже подмигивает мне.
– Звери бездумны, – отвечает Монах.
– Кто тебе сказал? – опять спрашивает Кизяков.
Монах молчит.
– Они бездумны, и, значит, у них нет Бога? – спрашиваю я.
– Бог един для всех земных тварей.