Еще лет шесть они толпиться будут,
Тебя ласкать, лелеять и дарить,
И серенадами ночными тешить,
И за тебя друг друга убивать
На перекрестках ночью. Но когда
Пора пройдет, когда твои глаза
Впадут и веки, сморщась, почернеют,
И седина в косе твоей мелькнет,
И будут называть тебя старухой,
Тогда… что скажешь ты?
– Подайте реплику, Иван Терентьевич!
Москвич кашлянул и запищал нарочно фистулою:
– Тогда… зачем
Об этом думать? Что за разговор?
Иль у тебя всегда такие мысли?
Приди, открой балкон. Как небо тихо.
Недвижим теплый воздух; ночь лимоном
И лавром пахнет; яркая луна
Блестит на синеве густой и темной,
И сторожа кричат протяжно: «Ясно!..»
А далеко, на севере, в Париже,
Быть может, небо тучами покрыто,
Холодный дождь идет и ветер дует.
А нам какое дело?
– Нет, – перебила Фиорина, – это не так. То есть, может быть, и так для известного возраста, но я уже не могу так. «А нам какое дело?» – не скажешь в мои годы… Вопросы вашего Дон Карлоса, господин Вельский, каждый день в глаза мне глядят.
– «Тогда… что скажешь ты?» – повторил Матвей Ильич.
Фиорина опустила голову и слегка покраснела.
– Хотите непременно знать?
– Если позволите.
– Полную правду говорить?
– Если не тайна.
– Какая же тайна? Только неловко и совестно… Ну, да все равно… Вы понимаете… Говорят, знаете, что – кто сказал я, тот должен сказать и б… Когда женщина, как я, уже не в состоянии продавать самое себя, ей остается продавать других женщин…
Русские примолкли. Фиорина, чувствуя тяжелое впечатление, которое произвели ее слова, виновато откликнулась:
– Извините за грубость, но вы требовали совершенной откровенности…
– Послушайте, Фиорина! – возразил Матвей Ильич, – неужели вы мало сами натерпелись от всевозможных Буластих, что не ужасен вам их промысел и вы хотите идти по их пути?
Фиорина мотнула головою.
– Нет, хозяйкою мне не быть. Для этого нужны деньги и характер, которого у меня нет. Ни я, ни Саломея не можем быть ничьими хозяйками, кроме себя самих. Нет, когда я почувствую, что кончено, стара, износилась материя, пора в хлам, то постараюсь устроиться в хорошее заведение где-нибудь в Париже или в Вене экономкою, или, как это француженки называют, sous-maitresse… Если не облысею и носа не потеряю, то в старухах, я полагаю, буду довольно почтенной наружности, одеваться умею, манеры имею, поговорить с гостями могу: меня в любой большой дом возьмут с удовольствием. Одно тяжело и не вподъем: в этой должности драться приходится… ну, на этот предмет у меня Саломея есть… Кого как велю, так того и стукнет…
– А без того, чтобы драться, никак нельзя? – с отвращением спросил Вельский.
– Не знаю… Может быть, и можно… Не видала я как-то, чтобы не дрались… Самое били, жестоко били…
Она подумала и продолжала:
– Без битья-то, пожалуй, можно, но надо, чтобы девицы не знали, что битье упразднено. Иначе ведь и дома не сдержать, на голову сядут. Я жила в Бухаресте у венгерки одной, была доброго нрава женщина и побоев в доме не любила. Но время от времени, раза два в год, нарочно придерется к какой-либо из девушек и непременно за пустяк какой-нибудь, что и выговора-то едва заслуживает, и велит мужу или швейцару избить бедняжку без членовредительства, но и без жалости, больно, так, чтобы на весь дом ужас навести… И был, скажу я вам, порядок у нее в доме удивительный, девушки по струнке ходили, как куклы подвижные, потому что каждая хранила память об избиениях этих… Добра-добра, мила-мила хозяйка, а держи ухо востро, не ровен час, зацепишь ее, за пустяки кожу снимет…
– Какая мерзость!
– В мерзком деле чему же быть, как не мерзости?
– И вы еще говорите, что венгерка эта была добрая!
– Очень добрая и щедрая, участливая к женщинам своим, в работе не мучительница… Дело такое. Иначе нельзя.
– Да неужели нет других мер воздействия?
– А чем вы воздействуете? Стыдом?
– Хотя бы?
– Все наше дело такое, что, прежде всего, требует оно, чтобы женщина стыд позабыла. Позвольте спросить: каким стыдом вы смутите человека, которого ремесло – отказаться от стыда?
– Что же, вы верите в исправительную силу телесных наказаний?
– Нисколько. Чем больше бить человека, тем он хуже будет.
– Тогда зачем же вы защищаете хозяек?
– Я не защищаю, а говорю, что им иначе не справиться. По человечеству – жестоко и свирепо, а по ремеслу – не избежать. Ко мне доктор один ходит, психиатрической больницы ординатор. Я как-то раз его спросила: «А что, доктор, правда, что в сумасшедших домах сторожа больных крепко бьют?..» Он говорит на это: «А как вы думаете, Фиорина, есть на свете хоть один психиатр, которого бы никогда больной не треснул?..»
– Ну так что же?
– То, что человек, низведенный на положение зверя, кусается, как зверь, а зверя, который кусается, всегда бьют и одевают в намордник.
– В России психиатр, который прибил бы больного, будет опозорен на всю жизнь печатью, его имя сделается притчею во языцех.
– То же самое и здесь, конечно. Я о психиатрах и не говорю, а говорю о сторожах, сиделках и тому подобных. Человек интеллигентный, с воспитанною волею и выдержанным характером, может терпеть безобразия зверя долго и не отвечать на них, чувствуя себя выше зверя и помня его болезненность. Человек простой, невежественный, не дрессированный на выдержку, легче теряет терпение и хладнокровие и начинает укрощать огрызающегося зверя совершенно теми же мерами, что домашний скот: веревкою или цепью – для привязи, плетью и палкою. Как бы хорошо ни было поставлено психиатрическое учреждение, как бы за фельдшерами, сиделками, сторожами гуманное начальство их ни смотрело, но – если, скажем, больной повадится каждый день тебе в лицо плевать, то один раз сторож стерпит, другой – скрепится, третий – смолчит, а когда-нибудь и не удержится, даст в ухо. Ну, а лиха беда начать, – там уж и пойдет, и пойдет… Потому что вообще-то побои озлобляют и делают зверя еще зверее, но на момент действуют, запугивают: смирнеет зверь, боится стража и передохнуть ему от слежения дает. А человеку в такой каторжной работе момент передышки дорог.
– Хорошо. Но какое же отношение имеет это к жестокому обращению с проститутками?
– Как – какое, г. Вельский? Да люди, занимающиеся торговлею женщинами, кто же? профессора наук в университетах, что ли? литераторы и литераторши? изящные кавалеры и дамы избранного общества? Все это – человеческая дрянь, сравнительно с которою фельдшера, сиделки и сторожа психиатрических учреждений просто умственная и нравственная аристократия. Чего же вы от них хотите? Их, по их взглядам и понятиям, и к четвероногому-то скоту жаль пастухами приставлять, а они двуногий пасут. Видали вы, как скверный конюх вдруг, ни с того ни с сего, на лошадь с побоями набрасывается либо охотник собаку бьет, воображая, что ее учит? Ну вот вам люди уровня хозяев, хозяек, экономок и прислуги наших вертепов проклятых… Под одною крышею два мирка живут: один бьет, а другой за побои мстит исподтишка тупыми пакостями и опять бит бывает, и оба друг друга ненавидят и считают, что худшей породы людей нет на свете. Звериный актив и скотский пассив.
Фиорина пожала плечами.