– Однако мы весь день провели вместе, кажется?
– Да почему же нет, если женщина все время интересные анекдоты рассказывает? Но – чтобы канитель тянуть – дудки! слуга покорный! В конце концов все к лучшему в этом лучшем из миров: хорошо, что скандал пролетел мимо наших голов, но хорошо и то, что он разразился: иначе эта Фиоринка, мой друг, вас завертела бы.
– Это не у меня оказывается романическое воображение, Иван Терентьевич, а у вас.
– Завертела бы, клянусь святым Патриком! Она поняла вас насквозь. Я видел: она уже за обедом начала к вам приглядываться да тону забирать, а в кафе уже такую гранд-даму на себя напустила, что – ой-ой-ой… Я было маленько под столом ногой ее потолкал, – помни, дескать, на всякий случай, что есть еще один смертный, который не прочь пожертвовать на тебя стофранковый билет… так – убрала ногу-то… Э-э-э! это у ихней сестры неспроста, серьезно! Стало быть, обрадовалась случаю, затеяла любовь крутить. А вы и сейчас еще изволите пребывать в меланхолии.
– Я не в меланхолии, а просто чувствую себя трусом и подлецом. Мы с вами, Иван Терентьевич, вели себя не как мужчины, но как старые бабы.
– Гораздо хуже, – спокойно возразил Тесемкин, – и ничуть не стыжусь, потому что за эти два дня я имел удовольствие познакомиться с двумя старыми бабами, которые способны разогнать целый полк.
– Мы прегнусно оставили Фиорину на произвол всех этих негодяев.
– Да – помилуйте! Что же? В самом деле вы что ли дожидаться хотели, чтобы Саломея вас по лысине щипцами кокнула? Вот еще страдатель нашелся! Мазохист особого рода! Не беспокойтесь. Обвертелось как-нибудь. Это нам в непривычку, так жутко показалось, а ей не впервой. Поди, каждый день при подобных сценах-то присутствует. Оставьте! Милые бранятся, только тешатся.
– Надо все-таки будет навести справки, как у них там кончилось, – задумчиво сказал Вельский. – А то у меня сердце не на месте.
Тесемкин даже прибор от себя оттолкнул.
– Ну уж извините! Что меня касается, то ноги моей в переулке там не будет, не только что в трущобе господина Фузинати. Если вам угодно, донкихотствуйте в одиночку, а я, как благоразумный Санчо Панса, прыгаю в ближайший поезд на Вентимилью и addio, Milano![121 - Прощай, Милан! (ит.).] Хорошенького понемножку, знаете. Вы посчитайте в бумажнике-то: суток нет, что мы здесь, а сотни по три франков уже вылетело… Удовольствия же только – что старая ведьма едва-едва не наломала из нас дров и щепы… Gar?on! Cameriere! Donnez moi, s'il vous plait, – как бишь это у них называется-то, Матвей Ильич? – да! orario!..[122 - Гарсон! Горничная! Дайте мне, пожалуйста (фр.)…расписание!.. (ит.).]
Официант подал железнодорожный путеводитель, в который Тесемкин и зарылся.
– Вот – по-ихнему, в 23 часа 25 минут, стало быть, в половине двенадцатого direttissimo…[123 - Курьерский поезд (ит.).] С ним и махнем, нечего прохлажаться-то… Времени – аккурат, чтобы не спеша пообедать и пройтись по галерее… Cameriere! карточку… И уж, пожалуйста, друг мой, не брыкайтесь, послушайте меня: довольно поэтических вольностей, опустимся в достойную нашего возраста и положения прозу.
Обедали долго, распили фиаску кьянти и бутылку asti pumante[124 - Сорт белого вина асти (фр.).]. Тесемкин хотел уже спросить счет, когда метрдотель таинственно подошел к Вельскому:
– Pardon, monsieur… Дама, которая сегодня у нас завтракала с вами, просит вас выйти к ней на минутку… Она ждет у подъезда в фиакре…
– Начинается! – с досадою и неудовольствием протянул Тесемкин. – Не ходите, Матвей Ильич…
Но Вельский уже поднялся.
– Но, – сказал он метрдотелю, – просите же даму сюда…
– Мы уже предлагали, но она не пожелала…
Метрдотель двусмысленно улыбнулся и добавил:
– Я должен вас предупредить, monsieur, что дама не одна. При ней какая-то странная особа. Даже не разобрать женщина это или ребенок… Во всяком случае, ее туалет…
Он с трагическим ужасом возвел горе очи свои.
– Не таков, чтобы украшать ваш общий зал, – договорил Вельский. – Понимаю. Ну, а в отдельный кабинет? можно?
– Матвей Ильич! – жалобно взвыл Тесемкин.
– Оставьте! – с досадою отмахнулся тот, – должен же я проститься с нею… Alors?[125 - Итак? (фр.).] – обратился он к метрдотелю.
– У нас, – вкрадчиво извинился тот, – к сожалению, все кабинеты заняты, но рядом имеются прекрасные меблированные комнаты, которые получают от нас кухню и погреб. Когда у нас все переполнено, мы употребляем их, как succursale[126 - Филиал (ит.).]. Если вам угодно воспользоваться, я сейчас же телефонирую…
– Хорошо, пожалуйста.
– Я не пойду, – надулся Тесемкин. – Опять заведете в какую-нибудь трущобу. Ступайте, если хотите, один. Я лучше кофе с коньяком выпью. И, пожалуйста, не увлекайтесь разговорами. Помните, что мы сегодня уезжаем. А, если будут вас резать, телефонируйте, прибегу спасать.
Сопровождаемый метрдотелем, Вельский вышел на подъезд. Из окна фиакра выглянуло на него освещенное сверху электрическим фонарем бледное лицо Фиорины.
– Пожалуйста, выходите, Фиорина, – заговорил Вельский. – Я так рад вас видеть… Ну что? Обошлась буря? По-видимому, все благополучно…
– Я не одна, – сказала Фиорина дрожащим больным голосом, – и тут Вельский увидал, что над плечом ее кивают и колышатся какие-то высоченные и пренелепые рыжие перья, Фиорина отодвинулась, и под перьями оказалась огромная котлообразная шляпа, а под шляпою – крохотное, с кулачок, желтое личико, с которого блеснули на Вельского сердитые, дикие глазки.
Русский с недоумением поклонился.
– Я не одна и не могу быть одна, – повторила Фиорина с заметным усилием. – Вы не узнаете? Это моя подруга… Аличе…
Вельский с новым изумлением признал в удивительном оперенном существе маленькую привратницу, которая и вчера, и сегодня так люто ругалась с Фиориною на неизвестном ему миланском наречии. Он пригласил и Аличе сделать ему честь своим посещением. Та пренадменно кивнула рыжими своими перьями, оперлась на протянутую руку Вельского своею тощею ручонкою в лайковой перчатке, совсем как костлявая лапка цыпленка, и выскочила из фиакра на тротуар. Вельский взглянул на нее и чуть вслух не ахнул: ни для какого маскарада маленькая дикарка не могла навертеть на себя столько пестрых тряпок и драгоценных цацок, так нелепо закрутить над крутым лбом жесткую черную гриву кудрей, так ухарски заломить шлемоподобную крылатую шляпу, которая, гриб грибом на тоненькой ножке, совсем придавила девочку к земле. Он понял, почему так ехидно улыбался метрдотель, и сам едва не расхохотался, но, под подозрительным взглядом Аличе, успел сдержаться и с серьезным лицом обратился к метрдотелю:
– Покажите же нам вход…
Тот понятливо схватил в вопросе: а нельзя ли, чтобы это чудо морское недолго привлекало к себе внимание публики? – и, с улыбкою под усами, предложил:
– Monsieur, если угодно, может пройти внутренним коридором.
Бельский предложил было Фиорине руку, но Аличе, не скрывая резкого, неприязненного движения, скользнула между ними и повисла на локте молодой женщины, прижимаясь к ней с видом вызывающим, точно ребенок к кукле, которую, она боится, хотят у нее отнять.
Кабинет, который им предложили, оказался комнатою, принадлежавшею когда-то к весьма приличной и даже, пожалуй, довольно шикарной частной квартире, но то было давно, а теперь все потускло, поблекло, потемнело, – выгрязнилось под копотью табачного дыма, вылиняло от сырости вечных ломбардских туманов. Из троих вошедших одна Аличе с удовольствием осмотрелась: в первый раз.
– Ну, рассказывайте же, рассказывайте, Фиорина! – торопил Бельский, когда человек из ресторана ушел, приняв от него заказ на вино и фрукты, – вы не можете представить себе, как я беспокоился за вас…
– Что же за меня беспокоиться? – тяжко вздохнула Фиорина, – я вышла суха из воды…
– Я только на то и надеялся, что в самый разгар урагана вы куда-то исчезли.
– Да, мне посчастливилось, – потупилась Фиорина, – это она меня выручила… спрятала! – кивнула она на маленькую Аличе.
Та, догадавшись, что о ней говорят, гордо выпрямила тщедушную, болезненную фигурку свою.
– А! Это очень благородно со стороны вашей маленькой подруги! – сказал Матвей Ильич, с изумлением замечая: «Почему же это, однако, Фиорина, вдруг, так некстати краснеет?»
Испросил:
– Ну, а больная ваша – что? Эта бешеная? Саломея?
Аличе, услыхав имя Саломеи, захохотала и, помотав рукою около горла, щелкнула пальцами и языком и закатила глаза, будто кого-то повесила или кто-то повесился, а у Фио-рины глаза наполнились слезами:
– Ах, мосье Вельский, с бедною Саломеей очень нехорошо… Ее увезли в госпиталь без чувств и черную, как котел… Мы только что оттуда, но нам не показали ее, а доктор качает головою и говорит, что будет чуцом, если она выживет и опять будет здорова…
– Допилась негодяйка! – крикнула Аличе, стукнув цыплячьей ручонкой своей по столу. – Белая горячка и – апоплексический удар!