И захохотала, торжествуя.
Вельский, схвативший из крика ее одно слово «апоплексия», смотрел на нее с изумлением и отвращением:
– Если дело так плохо, то чему же радуется этот маленький чертенок?
– Ах, они вечно ссорились и ненавидели друг друга! – объяснила Фиорина, покусывая белыми зубами яркие губы свои. – Мне очень тяжело, мосье Вельский… Если бы я не боялась, что вы сегодня уедете…
– Да, Фиорина, мой товарищ настаивает.
– Да, конечно! – неожиданно даже обрадовалась как будто Фиорина, – что вам здесь делать еще? Уезжайте!.. Счастливый путь.
– О? – обиделся слегка Вельский, – я не надеялся, что надоем вам так решительно и скоро…
– Эх! – вырвалось у Фиорины. – Что мы будем хорошие слова друг другу говорить и ласковыми чувствами меняться? Сердечно рада была погреться хоть денек у человеческого тепла, но – хорошо, что уезжаете: довольно! а то набалуешься… Оставьте бедную чертовку ее аду. Вы видели кусочек его… клянусь вам, это еще не самый худший… Удалось вам застать Фиорину хорошею, трезвою, неглупою и, если развратною, то только по ремеслу… Ну и увезите с собою в памяти вашей эту Фиорину. Зачем вам дожидаться, пока Фиорина покажет вам себя в настоящем-то своем свете – пьяною, безумною, шальною дурою, у которой вместо души, ума, чести и совести… сказала бы я вам, что, да все-таки еще помню, что я женщина, а вы мужчина – стыдно, язык не поворачивается…
– Фиори! – недовольным голосом окликнула, ежась плечиками в кресле своем, Аличе.
Фиорина продолжала, не замечая.
– Я предчувствую, господин Вельский, что потеряла Саломею. Это страшное для меня несчастие. Как хотите, пять лет прожили мы душа в душу. Из-за ее кулаков меня никому было не достать. Никогда я не прощу себе, дуре подлой, такого легкомыслия, что довела ее до этого состояния… Теперь вот и расплачивайся за блажные свои глупости. Сама я, в одиночку, робка и бесхарактерна, перед силою и наглостью теряюсь. Чувствую, что опять прогуляла я свои свободные дни и уже плывет на меня рабство. Ах, господин Вельский, без кулаков Саломеи желтенькая ждет меня жизнь. Бивала она меня по временам и больно бивала, да, видно, мало…
– Фиори! – повелительно опять окликнула ее Аличе. Фиорина повернула к ней заплаканные глаза.
– Я слышу… Что тебе Аличе?
– Не Аличе, а Личе. Я твоя Личе, а ты моя Фиори.
– Что тебе, Личе?
– Я не люблю, чтобы при мне говорили на языке, которого я не понимаю.
– Что же мне делать? Господин не знает ни по-милански, ни по-итальянски…
– А я тебе запрещаю говорить так, чтобы я не понимала. И потом: ты ревешь… Очень весело! О чем это – нельзя ли спросить? Уж не хочешь ли ты ему показать, что моя компания слишком низка для тебя и ты несчастна нашею дружбою?
– Я плачу, потому что мне жаль бедную Саломею…
– Есть о чем! Утри, пожалуйста, глаза – и довольно об этом. Мне совсем не приятно слушать, как ты каждую минуту поминаешь эту пьяную дылду… Нашли о ком жалеть! Только, что горды вы обе очень были, а вечно сидели на бобах, и Фузинати, хоть и гнул пред тобою шею, но заставлял тебя работать, как клячу. Поверь, со мною тебе будет лучше. Я делаю с Фузинати все, что хочу. Я его заставлю подметки башмаков твоих целовать.
– А меня – твоих? – горько усмехнулась Фиорина.
Аличе захохотала во все горло:
– Ах ты шутовка! То ревет, то смешит. Тебя – моих… Ха-ха-ха? Что же? разве у меня не хорошенькая ножка?.. Ах, Фиори!
Человек принес шампанское. Аличе, узнав вино, сорвалась с кресла и, хлопая руками, закружилась по комнате, как волчок, прихрамывая на пируэтах:
– Nozze! Nozze! – визжала она. – Ewiva Fiori! Ewiva Lice![127 - Свадьба! Свадьба! Да здравствует Фиори! Да здравствует Личе! (ит.).] Фиори! Что же твой русский господин глядит, как удивленный филин? Заставь его выпить за наше здоровье… Черт тебя побери, моя Фиори! Я обожаю тебя, моя чертовка. Если ты вздумаешь обманывать меня, как надувала Саломею, я скандалов тебе делать не стану, но у меня есть такой секрет, что ты в месяц иссохнешь, как ножка вот этого стола…
– Оставь, Личе. Не говори глупостей… Господин может догадаться.
– А мне наплевать!
– Но мне не наплевать.
– А? Так тебе страшно признаться, что я твоя подруга? Ты стыдишься меня?
– Да нет же, Личе!
– Берегись, Фиори!
– Да нет же, нет!..
– Хорошо, я прощаю тебя и верю тебе. Но – берегись, Фиори! Поцелуй мою ручку.
– Ребенок! – с виноватым смущением усмехнулась Фиорина Вельскому, когда тот с новым изумлением смотрел на ее верноподданический поцелуй – уже второй, который он видел в этот вечер. А «ребенок», раскрасневшись от шампанского, держал русского за пуговицу визитки и лепетал ему быструю речь, из которой он не понимал ни единого слова, но, если бы понял, то узнал бы много интересного.
– Фиори глупа, господин. Она не понимает. Она воображает, будто для того, чтобы охранить женщину, надо быть трех аршин ростом и ломать конские подковы. Маленькая Аличе ростом с наперсток, у нее припадки, у нее одно плечо выше другого, а силы не больше, чем у комара, но пред нею вытягиваются, как солдаты, самые наглые тепписты (апаши). Потому что у маленькой Аличе есть характер. Вы видали Мафальду Помилуй мя, Господи, синьор? Эта женщина, когда голая, блох ищет, так и тут пошарьте ее – у нее нож спрятан под грудями. А я дважды била ее по морде, да, по морде, как собаку. И она выла, как собака, и просила у меня прощенья, и с тех пор, когда она видит меня, у нее рожа, как будто маслом вымазана и в глазах мед: «Piccola padrona! piccola padrona!»[128 - «Маленькая хозяйка! маленькая хозяйка!» (ит.).] – передразнила она.
– Ну, послушай, ты, дура! – обратилась она к Фиорине, – подумай сама: когда это бывало, при твоей Саломее, чтобы ты вот так смела уйти из дома, не сказавшись Фузинати, как мы с тобою сейчас? Ты видела: я добрая. Тебе хотелось в госпиталь, мы были в госпитале. Тебе хотелось проститься с русским синьором, вот мы сидим и пьем вино с русским синьором. Разве могла Саломея доставить тебе столько удовольствия? Мы будем жить с тобой в двух лучших комнатах мышеловки, и ты будешь носить все платья, какие захочешь, по тем же ценам, как какая-нибудь Мафальда платит за свое рубище. Слушайся своей маленькой Личе, Фиори, я сделаю тебя богатою… А Фузинати не бойся. Вы ей скажите, синьор, что ей решительно нечего бояться старого подлеца Фузинати. Фузинати – моя собака. Он старый развратник, и я одна знаю, что ему надо, и я одна умею ему угодить. Если он посмеет сделать нам скверную гримасу, я запрусь на сутки в своей комнате, и он будет выть у дверей. И, кроме того, он думает, что я – маленькая колдунья, потому что в наших местах, под Люино, коддуний столько же, сколько старух и горбатых девчонок. И я приношу ему счастье. Посмел бы он поднять руку на свое счастье! И, кроме того, он боится, что я его отравлю. Всякий раз, как у него болит живот, он плачет и думает, что я уже его отравила. И просит прощения. Тоща я делаю ему пойло из olio с серою и всякою дрянью. И он пьет, и ему скверно, и он ревет, как осел, но живот перестает болеть, и старый дурак уверен, что я его спасла от смерти.
Она долго болтала, покуда вино не заставило ее дремать. Тогда она стала жаловаться, что ей холодно, и приказала Фиорине взять ее на колени, как ребенка, и так заснула у той на груди.
– Дело мое скверно, господин Вельский, – сказала Фиорина, когда убедилась, что девчонка действительно спит. – Фузинати и эта маленькая злая пиявка вдвоем выпьют мою кровь.
– Если бы я мог помочь вам вырваться…
– О, господин Вельский! совершенно напрасная мечта. Во-первых, это дорогая затея…
– Авось я, на ваше счастье, выиграю в Монте-Карло.
– Тогда я предпочту, чтобы вы опять, проездом через Милан, позвали меня прокутить вместе с вами мою долю… А вырваться? нет! на что я годна? Сегодня уйду, через неделю вернусь назад. И вечно будет пить из меня кровь какой-нибудь Фузинати, и вечно будет «защищать» меня, то есть командовать мною какая-нибудь Саломея или Аличе… Четырнадцатый год, как я в этой жизни, господин Вельский! В ней у меня вся кровь переродилась… Поздно! Тело из таких привычек сложилось, над которыми воля не властна. Как запой. Буду презирать себя, но жизнь мне эту подай, не могу быть в другой. Нужны мне и Кампари, где я королевою ломаюсь, покуда мужчин ловлю, и Фузинати, который меня в кулаке держит, и Саломея с ее грубыми кулаками и нежным сердцем, и пьяная злобная развратница Мафальда, и эта Ольга, за которую мы перессорились точно мужчины, и вот эта Аличе, которая командует сейчас мною, точно мне пятнадцать лет, а ей мои тридцать три… Это все – как водка запойному пьянице: противна, а не пить нельзя – без нее свет не мил… Разве старость и дряхлость меня отсюда вырвет – в госпиталь да в могилу. А то я себя знаю. Возьмите меня с собою и вы увидите: Фузинати, Саломея, Ольга, Мафальда, Аличе поедут за мною. Не эти, другие, но – не все ли равно? Неделю спустя, вы застанете меня в шашнях с вашим приятелем, с вашим камердинером, с встречною извращенною англичанкою, с служанкою из отеля… А затем – в один скверный день вы вовсе не найдете меня дома, – и ищите меня, вольную птицу, по всем maisons de passe![129 - Дом свиданий! (фр.).] Найдете, – не обрадуетесь: буду пьяная, буду гнусная, насмешливая, жадная, злая, с сквернейшими мыслями в голове, с гнуснейшими словами на языке и без всякого стыда во всем теле…
– Не говори на языке, которого я не понимаю, Фиори! – проворчала сквозь сон Аличе.
В двери постучали. Тесемкин из ресторана прислал напомнить, что он просит господина Вельского вспомнить о поезде, их ждущем через час.
– Скверное мое дело, – повторила Фиорина. – Эта девчонка целый год подстерегала меня, чтобы забрать в свои лапки, и вот теперь добилась своего. С нею дешево не расстанешься.
– Дайте ей пинка и – к черту!
– Чтобы у меня завтра лицо было сожжено серною кислотою? Чтобы она подстерегла меня с бритвою в темноте и устроила мне такое sfregio, какого и в Сицилии не видано? Вы посмотрите на этого маленького демона. Я понимаю, что сам Фузинати боится ее. Что она колдунья, это его суеверный вздор. Но – что они там у себя, в горных деревнях, травят друг дружку, как летних мух, по любой ссоре, мышьяком и аконитом, – это святая правда. Вот она спит, а я ее уже боюсь. И колени она мне оттянула, и вас товарищ ждет, а я робею разбудить… Личе! а! Личе!
А Личе открыла глаза сонная, усталая, злая, но стакан шампанского освежил ее, и она, хотя хмурая, стала довольно бодро одевать перед зеркалом свою удивительную шляпу.
– Фиори! – крикнула она. – Поди сюда!
– Что, Личе?