«То, чего я уж никак не ожидал, начинает проявляться с ужасающею меня очевидностью. Представь себе, что мой больной Григорий Павлович Страстин стал здесь серьезно поправляться. Чудная осень юга действует на его здоровье благотворно. Он дышит легче, и вообще в нем заметно прибавилось силы. Конечно, все это вздор и сомнений или серьезных опасений у меня еще нет. Я знал и раньше о возможности такой перемены к лучшему при перемене плохих жизненных условий на более благоприятные. Тем не менее досадно, что дело затягивается, и досадно в особенности вследствие недостатка денег. Не знаю, как ты там в Варшаве, а я более нежели аккуратен: я позволяю себе только то, что желательно ему. И странное во мне самом происходит раздвоение! Если, с одной стороны, мне и досадно на то, что развязка затягивается, то с другой – я невольно поддаюсь совершенно противоположному чувству. Мне невыразимо жаль беднягу, и по временам он меня глубоко трогает. В особенности располагает к нему его признательность за все, за каждую мелочь, и я вижу, как к нему возвращается, вместе с верою в людей, вера или надежда на возможность дальнейшей еще жизни.
Конечно, для наших будущих расчетов со страховым обществом „Урбэн“ весьма даже полезно некоторое еще промедление с финалом. Трудно не возбудить никаких подозрений при представлении свидетельства о смерти человека от быстротечной чахотки, когда всего месяц с небольшим перед этим человека этого они свидетельствовали и чуть не сравнивали по комплекции со здоровым волом.
Но еще раз повторяю, дружище, все это куда бы еще ни шло, если бы нам с тобою позволяли финансы подольше выдержать в выжидательном положении. О себе я еще не говорю: я свел свою жизнь к крайней экономии, и, если бы ты меня здесь увидал, вечно с больным, не отходя от него ни на шаг и заботясь о нем, как об родном ребенке, уверяю тебя, ты бы счел меня рожденным для роли сиделки. Но как-то ты там в Варшаве? Вот вопрос, который меня очень интересует, и невольно иногда меня берет страх: выдержишь ли ты скромную роль и не прорвешься ли?..»
Так писал Илья Максимович Пузырев, заканчивая свое послание просьбрю повоздержаться, ибо только терпящий казак может выбраться в атаманы.
Но все это производило на Ивана Александровича Хмурова совсем иное действие.
Начать с того, что человек этот привык жить минутою, жить настоящим и отнюдь не обладал способностью заглядывать в глубь каких-либо вопросов. У него хватало ума и соображения придумать любую пакость, чтобы временно извернуться, и в деле с покупкою у еврейки Сарры бриллиантов он выказал даже некоторую выдержку.
Но точно так же, как трудно ему было из Москвы оторваться от намеченного плана обирания тем или иным путем Мирковой, его бы теперь и из Варшавы мудрено было вытащить.
Пока жилось весело, Хмурову казалось, что вечно так и будет. Одна удача вызывала в нем уверенность в непогрешимости, в гениальности своего ума, и в эти последние дни Иван Александрович серьезно убедился в том, что при неудаче плана Пузырева он все-таки не пропадет. Ему казалось уже, будто бы он создал себе в Варшаве кредит неисчерпаемый и что на него вполне смело можно рассчитывать.
Но в качестве самого глубокого эгоиста он вывел из последних писем Пузырева еще одно заключение.
Сотни три, а может, и четыре удастся всегда у него выманить, под предлогом, что свои деньги все вышли и более жить не на что.
Порешив таким образом, он продолжал все по-прежнему.
Только на другой день приобретения от Сарры известного бриллиантового ожерелья счел он возможным обменять его на наличные деньги.
Приняв все требуемые предосторожности, он отправился в ломбард и уже хотел подойти к оценщику, как вдруг увидал в сторонке у одного из окон старуху Сарру с ее двумя ношами, стоявшую к нему спиною и о чем-то горячо беседующую с целой группой евреев.
Как вор прокрался он к выходу и до того перепугался, что только на улице свободно вздохнул. Еще раз оглянувшись, точно боясь погони, он теперь только заметил прибитую ко входу в ломбард доску с надписью:
«Сегодня аукцион».
Оставалось отложить дело ликвидации еще на сутки. Но как счастливо избежал он взора Сарры. Что, если бы она увидала его в момент закладывания купленных у нее с совершенно иным назначением бриллиантов? Конечно, юридически она бы с ним ничего не поделала, так как раз проданная, хотя бы и в кредит, вещь переходит всецело в распоряжение купившего ее, и если он волен ее подарить кому заблагорассудится, то почему бы ему и не быть вправе заложить или продать ее по личному усмотрению своему?
Но скандал тем не менее был бы неминуем. Пошли бы толки, сплетни, и престиж его скорехонько бы пошатнулся.
Он счел, что, коль скоро случайность его теперь спасла, – значит, он еще находится под особым покровительством своей счастливой звезды.
Да и в самом деле, до поры до времени все шло прекрасно.
Во мнении общества он уже завоевал себе симпатии, и только некоторые в этой среде еще интересовались подробностями, относящимися, впрочем, более всего к его интимным отношениям с Брончею Сомжицкою.
Кто болтал – Леберлех ли или старая торговка Сарра, – трудно с точностью было бы определить, но как-то вскоре прознали, что Хмуров покупает для предмета своих увлечений недурненькие ценные безделки.
– Странно, – говорили одни, – как это на ней не видать этих обновок.
– Она надевает их только на сцене, – говорили другие.
– А может быть, она так бережлива, – догадывались третьи.
В общем же все их касавшееся интересовало кружок праздных прожигателей жизни.
Каков бы был, однако же, эффект, если бы прознали, что все эти покупки являлись только подготовительною работою к задуманному обиранию старухи Сарры, так как жить дольше уже не хватало у Хмурова средств.
Он возвращался из ломбарда, частью раздосадованный неудачею, частью довольный хоть тем, что не попался прямо на глаза еврейке.
Сперва он думал было пройти прямо к себе в «Европейскую гостиницу», но потом новая мысль у него блеснула, и он направился к Бронче Сомжицкой, хотя и знал прекрасно, что в это время она должна быть как раз на репетиции.
Он вошел в подъезд ее квартиры на Маршалковской и был крайне поражен, когда на звонок ему отперла дверь не горничная Франческа, а его же фактор Леберлех.
Предчувствие чего-то недоброго разом охватило его, и он почти вскрикнул:
– Что случилось? Зачем ты сюда пришел? Да говори же!
– Ясний вельможный пан, – зашептал в не меньшем волнении Леберлех. – Пожалуйте немедленно до дому…
– Да в чем дело?
– Пожалуйте до отели. Вас спрашивают по очень важному делу из Москвы. Там приехали…
– Кто приехал? Говори же толком, черт тебя подери!
– Приехала из Москвы одна ясновельможна пани.
– Ты говоришь, приехала дама из Москвы? Как она выглядит? Еще молодая, брюнетка, красивая, да?
– Молодая, ладна, як персик, брунетка и красива. Да вот ее визитная карточка.
Хмуров вырвал карточку из рук и прочитал следующие три имени:
Зинаида Николаевна Маркова.
XXV. В Ялте
В действительности же, пока Хмуров так или иначе путался и распутывался в Варшаве, вот что происходило в Ялте.
Илья Максимович писал правду, сообщая о том, что здоровье Григория Павловича Страстина как будто бы улучшилось со времени прибытия на благодатный юг.
Дело, однако, заключалось в том, что явление это было временным и объяснялось разве только значительным подъемом духа, выражавшимся во внешних формах и далеко не стоящим в зависимости от облегчения состояния его неизлечимого недуга. Напротив, вскоре даже сказалось, до какой степени эта усиленная деятельность ободренного духа возросла в ущерб общего организма, давно уже окончательно подорванного и расшатанного. Достаточно было более продолжительной прогулки однажды вечером по морскому берегу, чтобы всю ночь после этого прокашлять и выглядеть на другой день совсем погибшим человеком.
Тогда Илья Максимович понял всю безосновательность своих опасений, а с другой стороны, твердо решил как бы в наказание себе за эти сомнения и некоторый свой ропот удвоить свои попечения о несчастном.
Он счел даже возможным пригласить врача и с этою целью обратился сперва за советом к домохозяевам, к Любарским.
– Рекомендация в подобных случаях, – отвечал ему сам Любарский, – дело более нежели щекотливое. Я скажу даже: опасное.
– Но почему же?
– Когда идет вопрос если даже и не о спасении, то хоть о продлении жизни человека, тогда трудно неспециалисту по медицине указывать на того или другого исцелителя, – пояснил свою мысль Любарский.
– Конечно, конечно, – поспешил согласиться Пузырев. – Но ведь и мы не требуем от врача невозможного или чудес. Все, о чем я вас прошу, это указание мне доктора, еще сохранившего в сердце своем теплое отношение к своему великому делу… – Как бы запнувшись на слове, он прибавил с улыбкою, извиняющею или смягчающею, по крайней мере, резкость своего выражения: – Я бы хотел или предпочел иметь дело не с зазнавшейся знаменитостью, а с простым, непретенциозным врачом, относящимся к делу прежде всего человечно.