– В таком случае, – ответил Любарский, тоже улыбаясь, но с выражением безграничной доброты, – я могу вам указать на Ивана Павловича Смыслова. Он врач еще молодой, еще увлекающийся даже, и человек, уж во всяком случае, безусловно честный. Съездите к нему, я дам вам его адрес и думаю, что дела он уж никак не испортит, а в данном случае, насколько я вижу, все ваши опасения главным образом к этому и сводятся.
Поговорили еще несколько минут о приезжих медицинских знаменитостях, об их претензиях, о баснословных требованиях чудовищных гонораров и расстались при довольно искренних рукопожатиях.
Пузырев сразу понял, с кем имел дело и как с этими простыми, честными людьми надо было говорить. И действительно, они, считавшие его за озабоченного друга, честно и с редким даже терпением исполняющего роль брата милосердия при больном, не могли не питать к нему или, по крайней мере, к его подвигу уважения.
Такое же впечатление сумел он произвести и на молодого врача. Он счастливо застал Ивана Павловича Смыслова дома и тотчас же приступил к делу.
– Я к вам, доктор, от Любарских, – сказал он, входя.
– От Любарских? – переспросил как бы вспугнутый Иван Павлович. – Что случилось? Кто из них заболел?
– Успокойтесь, доктор, ни тот, ни другой, – поспешил с ответом Пузырев. – Я приехал за вами по их рекомендации.
– Да, понимаю. Чем могу быть полезным?
– Я попрошу вас со мною вместе навестить моего больного друга.
– Извольте, поедемте.
– Но раньше попрошу вас выслушать меня. Вам, как врачу, необходимо кое-что знать о больном; мне в качестве его друга следует обо всем этом вас предупредить потому уж, что сам он вам ничего не скажет.
– Я слушаю, – ответил просто доктор и только придвинулся несколько к своему посетителю.
– Меня зовут, – начал Пузырев свое повествование, – Григорий Павлович Страстны. Я давно дружен с неким Пузыревым, Ильей Максимовичем Пузыревым, человеком, пережившим после воспаления в легких глубокое сердечное горе, способствовавшее быстрому развитию той ужасной болезни, которую в общежитии неспециалистов привыкли называть скоротечною чахоткою.
– Он, конечно, лечился? – спросил врач.
– Представьте себе, что нет! – воскликнул почти с негодованием Пузырев. – Напротив, он как бы рад был своей болезни, и это-то именно объясняется глубоким сердечным горем, о котором я сейчас только упоминал.
– Все может быть, – заметил вдумчиво Иван Павлович Смыслов. – И вы говорите, – добавил он, – что ваш знакомый Пузырев довел свою болезнь до крайних пределов?
– Да, доктор, до того состояния, когда уже поздно задумываться над способами спасения и остается только искать средств облегчения неизбежных страданий.
– Что же делать? Поедемте.
Он быстро собрался и дорогою все еще расспрашивал своего спутника. Пузырев продолжал в том же тоне, и когда они входили к больному, то доктор Смыслов был твердо убежден в том, что ни о чем расспрашивать пациента не следует, чтобы не раздражать его, и совершенно достаточно определить себе, в каком отношении можно смягчить его неизбежные страдания.
Поверхностному осмотру, продолжавшемуся, впрочем, недолго, Страстин подчинился безропотно. Доктор, не утруждая его никакими расспросами и вполне полагаясь на показания его приятеля, тем более что таковые согласовались с действительно безнадежным положением больного, нашел возможность сказать ему на прощанье несколько слов утешения, но в другой комнате, составляя рецепты, прямо и откровенно заявил:
– Дело и впрямь совсем плохо. Тут вопрос весь сводится к нескольким дням: с неделю дольше проживет он или днями тремя-четырьмя раньше скончается, определить в точности не берусь. Одно приходится констатировать, и мой долг вас предупредить об этом, что положение совсем безнадежно. Примите все меры, если почему-либо ему нужно сделать предсмертные распоряжения; вот все, что я могу вам сказать.
Самые рецепты прописанных лекарств заключались в успокоительных средствах, и доктор вскоре уехал.
Тогда Пузырев вернулся к больному. Он присел к его кровати и спросил сперва:
– Не надо ли вам чего?
– Ничего, благодарю.
– Не встревожил ли вас доктор своим осмотром и выслушиваньем?
– Нет. Он старался не мучить меня и не томить, как делают это все.
Страстин говорил медленно, с трудом и тяжело переводя дух. Но все-таки он немного погодя спросил:
– А что он вам сказал?
– По поводу вашей болезни?
– Ну, да.
– Он меня значительно успокоил, – поспешно ответил Пузырев.
– Перестаньте. К чему хотите вы меня обмануть? Напрасно и вы, и он ищете утешений. Моя болезнь неизлечима, и разве только я дотяну еще до будущей весны…
Невольно вздохнул Пузырев перед этим самообманом и сказал вслух:
– Верьте науке; вот и сейчас доктор прописал вам две вещи, благотворное влияние которых ваш организм сейчас же оценит.
– А что это?
– Одно средство укрепит ваши несколько расшатанные нервы, а другое даст вам добрый, крепкий сон.
– Соснуть хотелось бы, да. Мне очень тяжело и все холодно. Прикройте меня чем-нибудь теплым, да нельзя ли протопить?
– Сейчас, сейчас, дорогой вы мой. Вот вам большой плед, от которого тепло вам станет, как в печке; а затем мы растопим камин, и самое тление угля вас развеселит.
Он делал все охотно сам, продолжая, как и вначале, опасаться впускать сюда часто прислугу, хотя Дуняша, горничная, приставленная во флигель Любарскими, довольно исправно следовала инструкции своих нанимателей и ни разу еще не позволила себе обратиться за чем бы то ни было непосредственно к больному.
Его так и продолжали все считать за Пузырева, а Илью Максимовича за Страстина, что было необходимо для осуществления планов относительно получения страховой суммы из общества «Урбэн».
Когда лекарство было принесено из аптеки, Пузырев сам дал больному дозу, предписанную врачом, и потом снова присел к изголовью его постели.
Усталость, а может быть, и наркоз взяли свое: Страстин заснул, и Илье Максимовичу удалось выйти подышать у себя в садике свежею вечернею прохладою. Уже наступил вечер.
Погода снова оправилась…
Месяц, только что народившийся, сверкал по темно-сапфировому небосклону ярким золотистым серпом. Мириады звезд сияли вдали. Млечный Путь словно дымкою протянулся с горизонта на горизонт. Море равномерно катило свои волны под плеск их о береговые скалы…
Но ничто в природе не тронуло и не поразило Пузырева: все мысли его, все стремления, все надежды были направлены только к тому вожделенному для него моменту, когда из страхового общества получатся деньги, стоящие для него выше всего на свете.
Да тогда и небо, и звезды, и море, и горы могут быть приняты за отраду в пейзаже, а теперь не до них ему, озабоченному, как бы не пропустить ни единой мелочи в окружающей обстановке, могущей впоследствии подорвать весь его гениальный план.
И вдруг он услышал голоса с той стороны, куда выходила терраса домовладельцев.
Он воспользовался тем, что из густых кустов не могли его разглядеть, тем более что он был одет весь в темное платье, – подкрался поближе и прислушался.
Говорили муж и жена.