Усмешка Авиценны - читать онлайн бесплатно, автор Александр Козлов, ЛитПортал
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Петров потер мозолистую ладонь о колено, стирая невидимый речной песок. Кожа зашуршала по старой рабочей ткани, и звук получился сухой, напомнил наждачную бумагу. Песок, наверное, остался где-то под ногтем, и старик машинально ковырял его большим пальцем. Он смотрел не на врача, а в сторону, на снимок, и в его светлых выцветших глазах стояло спокойное, обиженное недоверие — так смотрят люди, которых застали за делом, о котором они не хотят рассказывать. Радужка у него выцвела почти до белка, и зрачок казался маленькой точкой.

— Сижу, значит, на берегу, обедаю, — начал он, и голос зазвучал глуховато, словно из-под старой телогрейки. — Куртка старая, рабочая. Пуговица — тяжелая такая, металлическая, от старого бушлата. Я ее отстегнул, а она, видать, в горло и улетела. Я и не заметил. Думал, просто проглотил, ну, ничего — сама, мол, выйдет. Да и забыл про нее.

Он замолчал и снова потер колено. Пальцы у него жесткие, в мелких белых трещинках, и двигались они медленно, как у человека, который привык все делать на ощупь. Трещинки на подушечках глубокие, с темными краями, как пересохшее русло. Старик говорил, а пальцы жили своей жизнью: сжимались, разжимались, постукивали по колену — три удара, пауза, еще два.

Игорь Аркадьевич взглянул на эти пальцы и вдруг поймал себя на мысли, что верит ему. Он перевел взгляд на монитор. Палец сам лег на кнопку зума. Пластик кнопки откликнулся холодом, который на мгновение отрезвил, вернул в кабинет, к запаху мокрой шерсти и табака. Изображение дернулось, мигнуло, и по экрану пробежала волна цифровой ряби. Рябь отдалась в глазах, и пришлось зажмуриться на секунду. Тень расступилась не сразу, нехотя, и под ребрами, зажатая между костными структурами, проступила металлическая пуговица, четкая, круглая, с четырьмя дырочками. Тень от нее падала на легкое, создавая иллюзию объемного образования. Дырочки темнели ровно, аккуратно, будто их только что пробили.

Понурин недоверчиво провел подушечкой пальца по экрану — стекло отозвалось сухим теплом, а под ногтем осталась тонкая пыльная полоса, скрипнувшая на зубной эмали, хотя привычки грызть ногти у него с детства не водилось.

От вида пуговицы в груди у него что-то сжалось. Как такое может быть? Ведь вчера он сам сидел здесь, перегонял снимок через фильтры, придвигал лампу ближе, гонял изображение по кругу. Тень рассеялась, и все потому только, что производила ее обычная металлическая пуговица от старого бушлата. Он смотрел на нее, и в голове стучало одно и то же: двадцать лет, двадцать лет, двадцать лет.

В горле застрял ком, какой бывает, когда кричишь во сне и не можешь выдавить из себя ни звука. Игорь Аркадьевич сглотнул, но ком не ушел. Он надавил языком на небо, попытался вздохнуть глубже, но грудная клетка застряла на середине вдоха. Подождал, пока отпустит. Не отпустило.

За окном проехала машина, шелестя шинами по лужам, и на мгновение кабинет наполнился этим мокрым, длинным, быстро затихающим звуком. Шелест прошел по стенам, задел монитор, и изображение на секунду дрогнуло, или это дрогнул глаз.

— Я уж думал, все, — произнес вдруг Петров, и в его интонации прорезалась сдержанная усмешка, с какой бывалые люди встречают беду. — А оно вон что. Пуговица.

Скула у Игоря Аркадьевича коротко дернулась, будто под кожей прошел разряд. Он не ответил. Смотрел на монитор, на четкий круг с четырьмя дырочками, и думал о том, что будет, если когда-нибудь перестанет перепроверять.

От этой мысли внутри все сжалось в холодный узел, который не распускался до самого вечера, пока он не вышел на улицу, под дождь, и не подставил лицо мокрому ветру, пахнущему бензином, сырой землей и одиночеством. Дождь шел мелкий, но плотный, и за две минуты волосы на голове промокли насквозь — холодная вода стекала за воротник, по позвоночнику, до самого пояса.

Игорь Аркадьевич не вытирал лицо. Стоял и дышал глубоко, до боли в диафрагме, пока узел внутри не начал распускаться, уходя в мокрый асфальт под ногами.


Авиценна стоял во дворе дворца Шамс ад-Даулы. Утреннее солнце разливалось по стенам, и тени от стражников ломались на углах, как стрелы. Стражники стояли у ворот — двое, с копьями, в кожаных доспехах. Один из них жевал лепешку, другой смотрел в небо. Оба делали вид, что не замечают лекаря. Так делают все слуги, когда господин болен: смотрят сквозь, чтобы не навлечь беду. К нему подошел слуга и протянул медный поднос с зеркальцем, которое лекарь оставил у постели. Зеркальце улыбнулось отражением неба.

Авиценна вернулся в комнату. Сел к столу. Лампа уже догорала, но он не стал подливать масло — света утреннего окна хватало, чтобы видеть строки. Чернильница стояла открытой с вечера, и чернила подсохли по краям, оставив на стенках темную корку. Он помешал пером, разбивая ее.

«Видел я тень, принятую за зверя. И сам едва не поверил в нее. Но свет разогнал ее, и осталась под ребрами лишь медная пуговица — малая, твердая, безобидная. Не в легком гнездилась смерть, а в воображении, которое, однажды испугавшись, рисует черным все, чего не понимает. Пусть лекарь не торопится верить тени. Пусть повернет светильник прежде, чем произнести слово. Ибо слово лекаря — тоже тень: упавшая на чужую душу, она может лечь на нее тяжелее камня.

Хамадан, год четыреста девятый хиджры. Абу Али аль-Хусейн ибн Абдаллах ибн Сина, да сохранит Аллах его мысль».

Глава 3. Милый, милый мой смартфон

Всякий предмет, к которому привязано сердце, становится зеркалом страха.


Авиценна сидел на ковре, скрестив ноги, и растирал в ступке сушеные листья мелиссы. Пестик ходил по шершавому дну кругами, с тихим скрежетом, и от каждого оборота в воздух поднималась новая волна запаха — густая, сладковатая, с горькой травяной нотой, оседающей на языке, даже если не дышать ртом. Комната наполнялась покоем, какой рождается от размеренных движений, когда рука знает работу лучше, чем голова.

В дверь постучали. Три удара, с неровными паузами — так стучат люди, которые долго репетировали, но все равно сбились. Авиценна не остановился. Пестик продолжал ход, листья хрустели, превращаясь в зеленоватую пыльцу.

— Войди, — произнес он, не поднимая головы.

Вошедший — купец, что держал лавку благовоний возле западных ворот, — переступил порог боком, боясь задеть косяк плечом, и замер в трех шагах от ковра. Край халата он мял в руках, скручивал ткань в жгут и снова распускал. Дышал коротко, рвано — видимо, набрал полную грудь еще на лестнице и не сумел выпустить до конца. Пальцы дрожали, но не от холода: вечер дышал теплом, накопившимся за день в глиняных стенах. От купца пахло потом, пропитавшим подкладку халата, и мускусом, которым он натер запястья еще утром. На указательном пальце темнела полоска — след от чернил: видно, считал выручку, записывал долги. Купец есть купец.

Гость заговорил, извиняясь за беспокойство. Голос звучал выше обычного, срывался на концах фраз. Он то и дело облизывал губы, растирая по ним слюну, которой во рту не хватало. В последние недели его одолевала забывчивость. Путал имена, забывал, кому обещал товар, а вчера не смог вспомнить, как зовут вторую жену. Стоял перед ней, открывал рот и не мог вспомнить ни буквы ее имени. Только гул в ушах и пустота в голове, полая и звонкая, как кувшин, из которого вылили всю воду.

— Я думаю, всему виной моя астролябия, — произнес он шепотом и придвинулся на полшага; под ногой скрипнула половица, он вздрогнул от собственного шага. — Целый день кручу ее в руках. Говорят, в ней заключены небесные токи, и они проникают в голову через пальцы.

Авиценна поднял взгляд. В лице купца проступало знакомое — человек уже поставил себе диагноз и ждал от лекаря только печати под собственным страхом. Глаза блестели влажно, ноздри раздувались, под нижней губой залегла серая тень от бессонных ночей. Пальцы, оставив халат, поползли к груди, нащупали под тканью выпуклый контур латунного диска, прижали его к ребрам, согрели.

— Астролябия, — повторил Авиценна ровно, внимательно глядя на купца.

— Да. Латунная, с гравировкой. Тяжелая. Продал мне ее звездочет из Шираза, клялся, что она ловит силу планет. А я, дурак, поверил. Хотя брал ее поначалу для дела.

— Для какого?

Купец переступил с ноги на ногу, словно вспоминая то, о чем давно не говорил.

— Я ведь раньше не только в лавке сидел. С караванами ходил. От Гурганджа до Басры, от Басры до Рея. В пустыне, знаешь, как бывает: ни дорог, ни примет, только песок и небо. Вот для того и астролябия — она по звездам определяет время и положение светил. Ночью, в открытой пустыне, без нее как без глаз.

— А теперь? — спросил Авиценна.

— Теперь что? — невесело усмехнулся купец. — Теперь я все больше в лавке. Гружу, считаю, торгуюсь. А инструмент все равно с собой таскаю. Привычка. Как дитя игрушку. Даже в уборную с ней хожу, прости господи.

Он осекся, потер лоб ладонью.

— Вот и доносился. Голова пухнет, память как дырявый мешок. А виноватой стала астролябия. Смешно, да?

— Не смешно, — ответил Авиценна. — Печально.

Он отставил ступку. Дно звякнуло о каменный пол. Огонь в лампе дрогнул, по стене скользнули тени, и на миг лицо купца рассеклось надвое — половина в свете, половина во мраке. Авиценна молчал, давая паузе дорасти до нужного веса.

— Твои пальцы и твои мысли — не одно и то же, — сказал он наконец. — Латунь не крадет память. Память крадет суета. Ты спишь меньше, чем нужно, ешь на ходу, а в доме у тебя, должно быть, не затихают разговоры о прибыли. Оттого и путаются имена. Астролябия виновата не больше, чем этот ковер, возле которого ты стоишь.

Купец заморгал. Он смотрел на Авиценну, шевеля губами, пережевывая услышанное. Недоверие в его глазах сменилось обидой, а потом губы дрогнули и сложились в неуверенную улыбку.

— Но звездочет говорил…

— Звездочету ты заплатил за звезды, а не за истину, — перебил Авиценна, и ответ прозвучал жестче, чем он сам ожидал. — Покажи ее.

Купец запустил руку за пазуху, вытащил астролябию, обернутую в шелковый платок. Пальцы его дрожали, и он долго не мог распутать узел, пока наконец платок не соскользнул, открыв латунный диск. Тот лег на ладонь, тяжелый, с выгравированными созвездиями.

В свете лампы гравировка проступила тонкими штрихами, похожая на застывшую сеть звезд. Одна спица астролябии погнулась, видно, роняли. И на ободе, у самой кромки, темнела вмятина: кто-то ударил по нему чем-то тяжелым. Купец не сказал об этом.

Авиценна посмотрел, но не притронулся.

— Оставь ее дома на три дня. Спи. Пей отвар мелиссы. И возвращайся, если память не вернется.

Купец бережно завернул астролябию обратно в платок, спрятал за пазуху. Дверь закрылась с тихим стуком. Лампа потрескивала, сжигая крошечную мошку, залетевшую на огонь.

Авиценна проводил гостя взглядом, и в груди, под самым сердцем, затянулся тугой узел — всякий раз один и тот же, когда пациент уходил, не отдав страх до конца. Он вернулся к ступке. Пестик лег в ладонь, прохладный и гладкий от многих лет работы, заходил по дну. Но движения теперь давались труднее: плечи слегка сковало — разговор оставил неприятный осадок.


Кабинет выглядел заброшенным: пластик на подоконнике покрылся мелкими трещинами и казался перегретым даже в прохладе комнаты, а пыль лежала так плотно, что хотелось смахнуть ее рукой. Жалюзи висели криво, и белесый послеполуденный свет, пробиваясь сквозь щели, рисовал на полу три длинные полосы, похожие на следы невидимых когтей.

За окном — Сочи: море блестит, как фольга, и даже в кабинете слышно, как на пляже кричат чайки. В коридоре ждут пациенты — загорелые, в шортах, с полотенцами через плечо, многие приходят сразу после пляжа.

Терапевт Андрей Константинович Тиходеев сидел без перерыва сорок минут, и спина начинала гудеть, как старый трансформатор. Кресло давно потеряло упругость, он чувствовал ягодицами жесткий каркас, продавленный чужими телами за годы приемов.

Перед ним, закинув ногу на ногу, сидела Юлия Фостикова. Лодыжка покачивалась, описывая ленивые круги, и от этого движения по кабинету расходился запах — амброво-мускусный, плотный, как приторный туман.

Тиходеев поймал себя на том, что смотрит на ее колено, открытое коротким желтым платьем, дольше, чем позволил бы себе при других обстоятельствах.

Над декольте, покачиваясь на розовой ленточке, висел смартфон. Блестел, ловил свет лампы, отбрасывал блик на стену.

— Практически из рук не выпускаю, — произнесла она, поглаживая аппарат ногтем цвета запекшейся вишни; ноготь скользил по экрану, оставляя маслянистые разводы. — Знаете, у меня парфюмерный интернет-бутик. Можете представить, сколько клиентов звонит! А я разрываюсь за пятерых — ну, чтобы на налогах сэкономить. Ложусь спать и просыпаюсь с ним. Так всегда.

— Поэтому решили, что у вас амнезия? Забываете о текущих и запланированных делах. Есть еще признаки?

— Ну, кое-чего могу и не вспомнить, — она повела уголком губ, смартфон качнулся, мягко ударившись о край декольте, скользнул по обнаженной коже, и Тиходеев сглотнул, с трудом отвел взгляд. — А в основном все говорят, что телефон вредит клеткам головного мозга. И если я стала забывать, то наверняка из-за мобильника. Он выделяет радиацию, а от нее в мозге появляется опухоль. Не знаю, правда, какая именно — злокачественная или…

— Если хотите, — перебил Андрей Константинович, — направлю вас к неврологу. Но уверяю: давно доказали, что у мобильников очень слабая электромагнитная радиация, и она не вредит клеткам человеческого мозга.

Он произнес это ровно, без раздражения, но под диафрагмой уже начинало свербеть. Юлия смотрела с всепоглощающим любопытством человека, ожидающего не объяснения, а подтверждения собственной правоты.

— Смартфоны излучают радиочастотные волны от антенны, — продолжил он, сцепляя пальцы в замок; ладони взмокли, кожа липла к коже. — Антенна на современных моделях размещается внутри аппарата. Окажись вы возле ядерного реактора — другое дело. А мобильные телефоны выделяют неионизирующее излучение. Смехотворно слабой интенсивности и низкой частоты. Такое излучение не способно повредить клетки головного мозга, спровоцировать амнезию, а уж тем более опухоль.

Юлия молчала. Сидела неподвижно, как на витрине, смотрела ему прямо в глаза. Только зрачки медленно сужались.

— Все это слухи, — подытожил Тиходеев и добавил неуверенно:

— Исследования проводились, кажется, англичанами. Только не на людях, а на лабораторных мышах. Для них радиация от мобильника равнялась той, что получил бы человек при ядерном облучении. Теперь вам понятно?

— Я, знаете ли, не лабораторная мышь, — отрезала Фостикова; спина выпрямилась, ленточка натянулась, врезалась в шею тонкой розовой полосой.

По спине Тиходеева пробежал холодок и растворился где-то в затылке.

— Господи, — подумал он, — когда это все закончится?

— Я только хотел сказать, — добавил вслух, испугавшись собственных мыслей, — что исследования провели с неточностями, и их результаты нельзя напрямую переносить на людей. Вот и все.

Юлия достала из сумочки пудреницу. Щелкнул магнитный замок — звук острый, как удар камешка о стекло. Она изучила отражение, подправила прядку у виска и произнесла медленно, не отрываясь от зеркальца:

— Понимаете, доктор… Я доверяю своим ощущениям. И эти ощущения подсказывают, что что-то не так. Я действительно стала рассеянной, забывчивой. Может, это и не опухоль, но что-то определенно влияет на мой мозг.

Фостикова захлопнула пудреницу. Смартфон снова качнулся на ленточке, поймал свет, отбросил его на стену.

— Может, это и правда он? Вы же сами сказали, что радиочастотные волны что-то там излучают… А вдруг у меня особая восприимчивость?

— Хорошо, Юлия. Давайте так. Я все же рекомендую консультацию невролога. Он проведет обследования, исключит органические причины ухудшения памяти. И если все будет в порядке, рассмотрим другие факторы. Возможно, это эффект плацебо.

— Эффект плацебо? — она нахмурилась. — То есть я себе все это придумала?

— Нет, что вы! Конечно, нет! Просто иногда вера во что-то оказывает вполне реальное влияние на организм. Но давайте сначала исключим медицинские причины.

Юлия помолчала, покачала смартфон на ленточке, как маятник. Андрей Константинович спохватился, что следит взглядом, и заставил себя перевести глаза на ее лицо.

— Ой, ну ладно. Уговорили. Запишите меня к этому… как там его… неврологу. Но если он скажет, что все в порядке, я все равно буду искать правду. Может, найду какого-нибудь профессора, который докажет лучше вашего, что смартфоны — это зло.

— Ну, что вы, не совсем зло…

— Разумеется, нет, — Фостикова поднялась, точно распрямившаяся ива. — Смартфон очень полезен. Вот пришла я к вам, а мне даже в зеркало заглянуть некогда. А тут смартфон под рукой.

Она отбросила на бок прядь волос, другой рукой поднесла телефон к лицу, посмотрела в темную панель и игриво вытянула губы трубочкой. Вся изогнулась с такой удивительной грацией, что у Тиходеева взбрыкнуло ниже пояса — резко, болезненно, как удар током.

— О боже, — прошептал он, — мгновенье, прекрасно ты, продлись, постой.

Краска залила щеки, шею, спустилась к ключицам.

— Вы что-то сказали? — Юлия обернулась, прищурив один глаз.

— Нет, что вы! — он покраснел еще сильнее, потом кровь отхлынула разом, пальцы стали ледяными; руки тряслись, когда он выписывал направление. — Вот, — и протянул листок через стол.

Юлия взяла бумагу двумя пальцами, пробежала взглядом, сложила пополам, убрала в сумочку. Направилась к двери, стуча каблуками по линолеуму, и каждый стук отдавался у Андрея Константиновича в виске.

— Знаете, мой эскулап, — обернулась она у порога, — может, после невролога снова загляну к вам на чашечку кофе? Поговорим о вреде радиации… и не только.

Воздушный поцелуй, щелчок двери, каблуки затихли в коридоре.

Андрей Константинович медленно откинулся на спинку кресла, потер переносицу. Мышцы живота свело короткой судорогой, что остается после долгого сдерживаемого напряжения.

Его собственный смартфон лежал на столе экраном вниз и молчал. От этого молчания в кабинете стояла особенная, звонкая тишина.

Тиходеев протянул руку, перевернул аппарат. Экран вспыхнул: время, уровень заряда — двадцать три процента, ни одного пропущенного. Он снова уронил его экраном вниз. Звук ударил по нервам. Ладонь осталась лежать на столе, подрагивая.


Авиценна вышел во двор. Вечерний воздух пах пылью и нагретой глиной, остывающей после дневного жара. Ветер тронул лицо, сухой и шершавый, как ладонь старого друга. Авиценна подставил ему лоб, скулы, шею, закрыл глаза. Вспомнил купца с астролябией. Тот, наверное, сидел сейчас у себя в лавке, прижимая к груди ненужный инструмент. А может, уже отложил — на три дня, как велено. Но Авиценна знал, что даже если и отложил, то не насовсем: через два-три дня пальцы снова потянутся к латуни.

Людям свойственно бояться того, что они любят. Сжимать в руках предмет, обвинять его в своих провалах и снова тянуться к нему. Латунь, стекло, пластмасса — неважно. Человек ищет не истину, а подтверждения своего испуга.

Авиценна усмехнулся. Над городом зажглись первые звезды, рассыпались бриллиантами на черном бархате.

Вернулся в дом, сел к столу. Обмакнул перо.

«Приходил ко мне человек, обвинявший астролябию в том, что она крадет его память. Я велел ему оставить инструмент в покое и спать. Ибо не латунь туманит разум, а суета, которую человек носит в себе, как камень за пазухой. Всякий предмет, к которому привязано сердце, становится зеркалом страха. Один боится небесных токов, другой — подземных испарений, третий — дурного глаза. Но болезнь не в предмете, а в той силе, какую мы ему дарим. Кто живет в ладу с собой, тому и звездочет не страшен. Пусть лекарь не смеется над чужим заблуждением. Пусть разглядит за ним усталость, ибо усталый ум ищет простого виновника. А истина редко лежит на поверхности — она ждет, пока осядет пыль. Написал я это вечером, после того как купец ушел, все еще сжимая свою астролябию. И усмехнулся, ибо вспомнил, как сам в молодости винил перо в том, что не складывается стих.

Хамадан, год четыреста девятый хиджры. Абу Али аль-Хусейн ибн Абдаллах ибн Сина, да сохранит Аллах его мысль».

Перо замерло. Авиценна отложил его, подул на чернила, наблюдая, как они из блестящих становятся матовыми. Потом задул лампу.

Глава 4. Сладкая смерть

Сладкая смерть приходит не с сахаром в крови, а с мыслью, что все напрасно.


Письмо пришло на рассвете. Авиценна еще не разжигал лампу — серый свет просачивался сквозь ставни, вытягиваясь по полу неровными полосами. Он развернул лист, сломал восковую печать — осколки упали на пол, не издав ни звука. Письмо шло долго: угол листа затерся, а по сгибу прошла тонкая трещина — бумагу сгибали и разгибали много раз, прежде чем доставить. Пальцы Авиценны оставили на ней два темных пятна — ночная влага еще не сошла с ладоней. Долго вглядывался в неровные строки, держа лист на вытянутой руке, — глаза после сна еще не обрели зоркости, буквы расплывались, точно написанные по мокрой глине.

Писал лекарь из Хорасана. Не ученик, не друг — так, один из многих, с кем Авиценна обменивался посланиями о свойствах трав и течении недугов. Дрожащий почерк выдавал руку, которая то сжимала перо до судороги, то отпускала вовсе. Строки падали вниз, съезжали к краю, сталкивались друг с другом. Хорасанский лекарь сообщал, что больше не верит ни в кровопускание, ни в настои, ни в каноны. Что его последние больные умирали, несмотря на все его усилия. Что он собирается сжечь свои рукописи и уйти в пески, ибо ремесло лекаря — не что иное, как самообман.

Авиценна прочел письмо дважды. Первый раз — быстро, глотая строчки целиком. Второй — медленнее, останавливаясь на местах, где чернила размазались, будто на лист падали слезы или капли пота. Затем сложил письмо, сунул за пояс и вышел во двор.

Слуга — мальчик лет пятнадцати, сын соседа, отданный в дом за долг. Он уже разводил огонь в очаге и бросал в него сушеный кизяк, темный и слоистый, от которого шел густой, тяжелый дым, оседавший на губах горькой пленкой. Дым щипал глаза. Тяжелый и неподвижный воздух давил на плечи. Авиценна сел на каменную скамью, и камень обжег холодом сквозь ткань халата. Впервые за долгое время он не знал, что ответить.

Не потому, что не находил слов. А потому, что ощущал в груди тот же самый холод, о котором писал лекарь из Хорасана. Холод сомнения. Он приходил не как враг, а как тихий советчик: шептал, что все труды напрасны, что книга его — лишь пыль, и знание, которое он собирает по крупицам, не удержит ни одной жизни. Шепот звучал не в ушах — где-то ниже, в ямке под горлом, и от него хотелось втянуть голову в плечи. Тот же самый холод, что заставил его три месяца назад зачеркнуть строку о лихорадке и сказать ученику: «Запиши иначе». Только тогда он сомневался в одном слове. Теперь — во всем.

Слуга поставил перед ним чашу с молоком. Шершавый глиняный край с тонкой трещиной, тянущейся от ободка к донышку. Молоко козье — от него пахло не коровой, а чем-то резким, теплым, чуть горьковатым. Сверху уже начала собираться пенка, морщинистая, желтоватая.

Авиценна не притронулся. Смотрел, как пар поднимается над молоком, закручивается в медленные спирали и тает, и думал о том, что сам вчера велел купцу оставить астролябию в покое. А теперь собственный разум вцепился в письмо, как купец в латунь. Не разум — страх оказаться бесполезным, что все его ответы — только пыль, которую он щедро сыплет в чужие раны.

Он провел ладонью по лицу — по жесткой щетине, что выступила за ночь. Поднялся. Скамья отозвалась тихим скрежетом по каменным плитам. Плиты во дворе лежали неровно, одна выпирала углом — ее подмыло дождем, и никто не поправил. Авиценна обошел ее, не глядя.

Вошел в дом, взял перо и размашисто, не сверяясь с черновиком, написал на обороте письма: «Если устал лечить тела — полечи свою душу. Не сжигай рукописей: сожги свое отчаяние. Оно — единственный недуг, который не исцеляется травами, но изгоняется усилием воли».

Отложил перо. Не перечитал. Знал, что отправить нужно немедля, иначе передумает. Сложил письмо, сунул за пояс и вышел во двор. Слуга разводил огонь в очаге, бросал в него сушеный кизяк. Дым поднимался тонкой струйкой, вился над крышей и таял. Авиценна смотрел на этот дым и думал: вот так и знание — оно уходит, если его не собрать. Пчела не ждет, пока цветок сам отдаст нектар — сама садится и берет. А он — ждет, пока больной сам скажет, что с ним, пока ученик сам спросит, пока истина сама откроется. И от этого ожидания становилось пусто, как в сотах, из которых вытек мед.

На страницу:
3 из 5