Идти пришлось довольно долго, и к тому моменту, как дорога привела меня в Коверину (крайнюю улицу нашего села, от которой она тянулась к Мещанскому лесу), я почувствовал, что опять изрядно закоченел, особенно руки. До дома было еще очень далеко, хотелось согреться.
Пригляделся. Средь первых встретившихся мне коверинских изб угадал знакомую мне низенькую избенку бабушки Кати. Подошел к покосившемуся крыльцу, отряхнулся от снега, постучал в дверь. Мне никто не ответил, но дверь была не заперта, и я вошел в светлое, чистое, хорошо протопленное помещение. Сбросил у порога варежки и валенки, развернул фуфайку – она по-прежнему продолжала тлеть и дымиться. Хотелось побыстрей отогреться, а эта беда назойливо отвлекала, заставляла с ней возиться.
Оглядевшись, возле шестка русской печи примечаю короткую лавочку, на ней – два железных, наполненных водою ведра, а под ней – деревянную лоханку. В таких обычно готовят и выносят пойло домашней скотине, но сейчас она была пуста. Я засовал продолжающую тлеть фуфайку в эту лохань и облил ее водой. Воды не пожалел, вылил целое ведро. Вата быстро впитала воду, отчего фуфайка стала неподъемно тяжелой. Пальцы рук от холода еще не отошли, были непослушными, и я с большим трудом вытащил ее из лоханки, едва удерживая, дал воде немного стечь, а потом закинул ее на печь и сам запрыгнул следом.
Примостился поудобнее, глажу ладонями теплые печные кирпичи, промерзшие до костей пальцы рук начинает ломить так, что от боли на глазах проступают слезы. Терплю эту острую боль, отогреваюсь.
Тут, как в сказке, скрипнула дверь, в избу шустро вбежал пушистый кот, а следом неуклюже, с охапкой дров в руках, бочком вползла бабка. Прикрыв за собою дверь, повернулась в сторону печи и тут, заметив меня, от неожиданности так сильно перепугалась, что выронила дрова. Поленья с шумом повалились ей под ноги, рассыпались по полу. Качнувшись всем телом, плечом она подперла дверной косяк (что удержало ее от падения), а освободившейся от груза рукой мелко, часто начала креститься и пришептывать:
– Свят, свят, свят…
– Баба Катя, – окликнул я ее, – баба Катя, это я, Сашка, ты меня не признала? А помнишь, запрошлым летом я котенка тебе приносил?
– Свят, свят, свят. Напужал-то как, Сашка… Чо это тя в таку непогодь принесло? Из дома, что ль, турнули? Отец-то у тя вроде как не из буйных. А че ревешь?
– Да руки шибко обморозил, баба Катя, больно, ломят…
– Хто ш тя на печь-то с отмороженными руками загнал? Бестолочь, слазь сейчас же.
Я нехотя подчинился ее приказу, не спеша сполз с печи. Она взяла меня за руку и, перешагивая через рассыпанные поленья, потащила к печному шестку, возле которого на лавке стояло ведро, наполненное водой. Подтащив к нему, бабка окунула мои ладони в ледяную воду и, удерживая их, приговаривала:
– Вот так надо, а то на горячу печь… Хто ш так делат? Сображать надо, руки, што ль, захотел потерять.
Рукам в воде очень холодно, но ломота проходит.
– Полехше? То-то… – не отпуская моих рук, ворчит бабка.
Еще малость погодя, она разрешила мне наконец вытащить руки из холодной воды, накинула на них грубое вафельное полотенце и долго, усердно растирала им мои оттаивающие ладони и пальцы.
– Отошли? – любопытствовала она. – А ноги как?
– Ноги в валенках, не так замерзли.
– Вот теперь, ежиль хошь, полезай на печь, грейся. А я кипяточку поставлю.
Я вернулся на печку, и, пока, окончательно отогреваясь, молча посиживал там, баба Катя перетаскала рассыпавшиеся дрова от порога к шестку, косырем с одного из поленьев настругала лучин, затолкала их в самовар, запалила его. Самовар запыхтел на шестке, разогреваясь. Баба Катя на время оставила его, спустилась в подпол, достала оттуда банку варенья, с полки – пряников, чайные чашки и блюдца, словом, заботливо накрыла для чаепития стол.
Наблюдая за ней, я отогрелся и, не дожидаясь приглашения, слез с печи, присел на табуретку к краю стола.
Она разлила по чашкам чай.
– Угощайся.
Я молча принимал ее заботу.
Чайную церемонию разделил с нами пушистый, крупный, довольно упитанный рыжий кот, совсем не похожий на того щупленького котенка, которого я позапрошлым летом сюда принес. Ему достался кусочек пряника, и он, непрерывно ворочая мордочкой, с аппетитом, как мне показалось, долго мусолил его, не торопясь проглотить.
– Красивый вырос, – кивнул я в сторону кота.
– Красивый, да лодырь страшный, из дома не выгонишь, – с улыбкой говорила баба Катя. – Мыши у него под носом снуют, а ему хоть бы хны. Одну бы хоть словил. Ни разу не видала.
За застольной беседой неспешно мы выпили по несколько чашек терпкого иван-чая, подслащивая его малиновым вареньем, закусывая имбирными пряниками.
– Отогрелся? – интересовалась баба Катя. – Ступай теперь с Богом, пока не стемнело. Дома-то, небось, тя хватились уже. Буран никак не утихомирится. В такую пору вряд ли кто отважится искать тебя. Опять один пойдешь. С пути штоб не сшибиться, в проулки не суйся, огородами не ходи, дорогу не срезай. Иди улицей, прям до конца Коверины, потом у дома Палыча свернешь в Шабановку, пройдешь ее – уткнешься в мост через Вонючку, по праву руку будет Самсоновка, по леву – твоя Шишкановка, иль Легушевка, как вы ее там зовете.
– Баба Катя, чай, не впервой, дорогу я знаю.
– Знамо дело, знашь. Не перепутай, не сшибись с пути, я те об этом толкую. А ты в чем пришел-то? Где твоя одежка?
– На печи. Я ее над костром подпалил, когда грелся, а тут водой залил, теперь она там сушится.
Я достал с печки свою мокрую фуфайку, вся она была усыпана прилипшим к ней мелким мусором, отчего вид ее был весьма затрапезным. Виновато показал бабушке Кате прожженную дыру. Та от изумления всплеснула руками:
– Господи, што ш ты с ней сделал? Новенькая ведь была, по всему видать, совсем неодеванная, а теперь?
Слова ее я пропустил без ответа, удивительным для меня было то, что из прогоревшей дыры все еще тянулся дымок. Баба Катя забрала у меня фуфайку, положила себе на колени, оглядела дыру, потом не спеша выщипала оттуда тлеющую вату, быстрыми мелкими движениями натруженных пальцев потеребила обожженные края прорехи, и фуфайка перестала дымить.
– Вот как надо было эту беду гасить. – Она демонстративно, еще раз напоказ потеребила обгоревшее плечо фуфайки. – А ты – поливать… Нешто можно вату водой залить…
Слышать ее упреки было до соплей обидно. Я мысленно с досадой корил себя: «Это ж надо быть таким бестолковым! Так просто, оказывается, можно было справиться, а я что натворил?»
Однако дело сделано. Давно пора домой.
Баба Катя засунула мои шерстяные варежки в карман пострадавшей фуфайки, свернула ее, перевязала бечевкой, чтоб в таком упакованном виде ее было легче нести. Одела меня в свою, по-женски отороченную, с пуговицами на правую сторону, овчинную шубейку, дала взамен варежек овчинные рукавицы и, перекрестив, проводила.
В таком выряженном виде я и явился домой.
Добрался засветло, но уже смеркалось. Ожидание там затянулось, и в доме начался переполох. Что делать, по-прежнему не знал никто, а просто ждать становилось нестерпимо тошно.
Мое появление разрядило эту гнетущую обстановку.
– Ну вот! – громче всех объявил о моем появлении сосед дядя Леша. – Я ж говорил, придет, а вы не верили. Вот, полюбуйтесь!
И, обращаясь к матери, махнув рукой, скомандовал:
– Дуська, давай, скока тебя уговаривать. «Не за што, не за што». Вот, встречай. Наливай. Теперь есть за что.
Мать, вздохнув с облегчением, откликаясь на его просьбу, достала бутыль, набулькала ему полный граненый стакан самогонки.
Бабенька, оглядывая меня, сдержанно, тихонько в кулачок посмеивалась:
– Откуда ты такой ряженый, нешто с ярмарки?
Сестренка, высоко подпрыгивая, хлопала над головой в ладоши.
Отец молчал, смотрел в мою сторону, довольно улыбался.
Дядя Володя со словами: «Слава Богу, благополучно все обошлось, все образумилось», – тут же заторопился до дому.