Ну и что с того?
Что с того, что вспыхнет закат?
Соснин поднял голову. Чёрные железные трубы котельных протыкали облака. Носились ласточки.
Загудел, отчаливая, буксир.
как ещё вразумить? (пока смятение сменялось рассеянностью)
Заслонив глаза ладонью, коротконогий мессия сделал несколько шагов навстречу солнцу, взять хотел в руки? Странно всё это.
Опять смысл не в фокусе, плывёт и плывёт?
Или, может быть, опять трудно?
Да уж, легче-лёгкого выставлять антитезы, спаренными колоннами поддерживающие мироздание, хотя жить, писать, прорываясь сквозь многословную немоту криком души, только тогда удаётся, когда о них забываешь. Но кто же сумеет жить, писать, как ни в чём не бывало, если мироздание ходуном ходит, трещит, будто бы вот-вот рухнет? Как тут не кинуться его подпирать из последних силёнок новыми антитезами, боясь проснуться в одно прекрасное утро в культурных руинах?
Замкнутый круг, да и только.
Но ведь и вселенская разомкнутость, врасплох захватившая дух простором, открытым чистому разуму, ничуть не лучше, может, и хуже. Не от неё ли человечество, падкое на абстрактные посулы, сорвалось в идейный штопор, хотя уверовало в подъём, в достижение через виток-другой благодати? А тем временем расширяется трещина между притязаниями здравого смысла и магической в её круговой цельности сутью жизни.
Теперь-то, надеюсь, уразумели куда опять клонится наш разговор?
Наткнувшись на серьёзное препятствие – поди разгадай тайну красоты, например, – познание хочешь-не-хочешь обращается к самопознанию. А обратившись, сменяет оптику и, конечно же, отмечает свежим, как промытая и протёртая линза, оком… снова полетели мыльные пузыри, приблизился пузырь-глаз, его собственный глаз с колючим зрачком. Да, тогда ещё не знал, что назавтра…
Знобящий порыв ветра выдул из памяти, растворил в листве легчайшую стаю зашлифованных цветистых шаров.
сосредоточимся, (не в пример рассеянному Соснину), попробуем всё-таки, если не увязать, то хотя бы вновь
свести вместе, вспомнив об органике стиля, разрозненные (словно нарочно разбежались) моделирующие фантазии
Да-да, наткнувшись на препятствие, обратившись к самопознанию, Соснин меняет оптику и тотчас же отмечает свежим, как промытая с мылом, насухо протёртая линза, оком, что синусоидальная, всхолмлённая окружность отнюдь не исчерпывает модель саморазвития, лишь по подсказке выгнувшей спину кошки заимствует образ у земного ландшафта, отчасти – у популярного некогда аттракциона «американские горы». И хотя вне образа, всегда отталкивающегося от увиденного и пережитого, отчаянно трудно было бы эту желанную и довольно-таки непростую модель представить, хотя, задумывая что-либо многоплановое и ощущая при этом явную нехватку интеллектуальных средств, мы неизбежно к образу возвращаемся, всё же стоило продвинуться дальше; выхватывая внутренним взором из таинственной тьмы сознания ту ли, эту смысловую грань искомого целого и – признаем, справедливости ради – придавая возникающим из ничего, последовательно усложняющимся формам свойства вовсе не чуждой Соснину механистичности, можно было бы кое-как осветить пространственную абракадабру, которой бы позавидовали даже фантазёры из «Арчигрема», и получить впечатляющее одних, подавляющее других нагромождение разнокалиберных круговых дисков и обручей, насаженных на волевой стержень.
Забывал даже, увлекаясь, о хитроумной строгости ленты мёбиуса.
Диски, обручи вращались синхронно и вразнобой, крутились, превосходя вращательной суетой все луна-парки сразу, потом внезапно замирали, разбрасывая во все стороны порабощённые центробежной инерцией мысли, а неугомонный взор, прикинувшись летучим, вполне натуральным объёмным глазом, придирчиво ощупывал внешне хаотичную, но внутренне цельную и организованную конструкцию, прыгал по ступенькам вращающихся или замерших дисков упругим, полным счастливого неведения детским мячиком, или… мыльным пузырём, или надутым меланхолией, голубым, розовато-сентиментальным, послушным ветерку, который его то вверх, то вниз, воздушным шариком, или, если сделать реверанс точному знанию, вкусившему относительность, – соскальзывающим с уровня на уровень боровским электроном.
Однако же, пока мы, сосредотачиваясь, не увлеклись до беспамятства, не углубились в дебри, трудно было бы не признать, что самодеятельное моделирование всегда субъективно и потому оно, внятное и поучительное для самого субъекта, вряд ли вразумительно и поучительно для всех прочих, рвущихся, не медля, поставить любую мыслительную, даже и образную конструкцию на объективное основание. И тут-то самое время повернуться от смутного замысла сверхсложной модели, требующего напрячь помимо обычного ещё и пространственное воображение, к сравнительно простым, во всяком случае, общеизвестным образным элементам этого так до сих пор и не скомпонованного, сугубо индивидуального целого, чтобы напомнить в который раз для пущей понятности про гончарный круг, про сценические или ещё какие-либо круги куда большего радиуса и – чем чёрт не шутит – вселенского назначения; можно кивнуть хотя бы на заведённое движение нашей обжитой планеты, которая – пусть не по кругу, пусть по эллипсу – неторопливо обходит солнце и при этом до незаметности быстро-быстро вертится чуть приплюснутой с севера и юга шарообразной юлой вокруг своей собственной земной оси. Только и ссылка-то на авторитет небесной механики уже вряд ли поможет тем, кто всё ещё упирается согласиться, что символика круга, вращательные – то центробежные, то центростремительные – импульсы мыслей, чувств и творческая подоплёка, как импульсов, так и символики, не досужее авторское изобретение, а глубоко органичная суть личности Соснина и, следовательно, – его стиля.
переведём дух
Не сочтите, однако, что и сыр-бор с попыткой сосредоточиться, объясниться затеян был понапрасну и понапрасну же, нагоняя муть, тянется.
И не в том дело, что минуло время, когда телеграфный ли, рубленый или какой другой из кичившихся лаконизмом стилей проглатывали вместе со словами язык. Да и не в том здесь дело – хотя это и принципиально – что художник не столько инсценировщик жизни, сколько истолкователь культуры, а культура нашего с вами времени вопреки очевидной её визуализации остаётся многословной, её не укоротишь. Но пока мы не будем дотягиваться до высоких материй – впереди для этого у нас найдётся много куда более подходящих поводов – пока лишь припомним, что продолжительность фазы самопознания уже сама по себе оценивает высоту преград, понуждающих познающего отступиться, подкопить внутренних сил, ну а, попросту говоря, пока не вредно было бы обжечься предположением, что досаждающие-замедляющие подробности, текучие, но и засыхающие тут и там рассуждения-отступления хоть каким-то боком заденут дальше что-то немаловажное, что абсолютный листаж ещё не плюс и не минус прологу ли, эпилогу, так как существенна лишь соразмерность их всему тексту, а вдруг текст так ещё разрастётся, так разветвится, что и сам-то пролог с эпилогом, по первому впечатлению весьма и весьма пространные, покажутся сжатыми, краткими? Ну а коли согласны, что ускорять повествование вовсе не обязательно, то и не ловите на слове: дескать, спешить-то некуда, а Соснин поспешил почему-то успокоиться на глобальной, но неустранимо-противоречивой модели саморазвития. Не будем корить его в беспринципности и усыпляющей внимание обстоятельности. Просто-напросто он, прибегнув к отвлекающему манёвру, при кажущейся рассеянности ушёл в себя, чтобы уточнить свои собственные творческие задачи; поэтому-то и не успокоился он, лишь переменил предмет беспокойства – покой ему и снился.
это и в самом деле серьёзно
Взять хотя бы звуки, ещё не переплавленные в картины.
Симфонию, как известно, можно расчленить на музыкальные темы, записать каждую из тем на нотной бумаге, а потом, комбинируя в соответствии с замыслом, собирать вместе не только благодаря последовательному развёртыванию во времени, но и благодаря одновременному исполнению их разными инструментами, образующими оркестр.
Это – двойная полифония, которая будто бы теряется красками, ибо в картине, целиком охватываемой взглядом, синхронно сосуществуют все её компоненты.
Однако потери живописи обманчивы; склеившиеся с холстом цвета, контуры, объёмы именно своей поэтически сконцентрированной, предельной свёрнутостью подсказывают ищущему глазу способы их тайного развёртывания – выходы за раму, выбросы изображения из картинной плоскости в персональное пространство зрителя или в далёкие иллюзорные перспективы, блуждание фокусов композиционного напряжения – сколько Соснин простоял перед «Срыванием одежд», сколько увидел! – в свою очередь означают, что внутренняя динамика красок, контуров и объёмов, раскрепощается развёрнутостью во времени самого восприятия.
И всё же всем-всем давно известно, что, присматриваясь к живописи, прислушиваясь к музыке, играющей контрапунктами, литература при сколь угодно изощрённом письме реализует любые заимствования из других искусств в последовательном, скорее близком музыкально-исполнительскому, чем живописно-станковому развёртыванию текста: в каждый момент времени, в каждом своём отрезке текст ведь состоит из обычных слов, необычность которых проявляется и возрастает при расширении контекста, а сам текст достигает полнозвучности и зримой мощи только по окончании произведения. И хотя Соснин, даром, что сын пианистки, не имея музыкального слуха, не умея даже сыграть одним пальцем чижика-пыжика, всё это вместе со всеми средне образованными людьми давным-давно знал, хотя Соснина донимали разные темы, ситуации, портреты, которые нельзя было написать одновременно, но приходилось писать поочерёдно и торопливо, лишь бы не упустить, так как наваливались новые темы, ситуации и портреты, хотя его не сразу осенило, к примеру, что и дробность литературных смыслов-картинок можно ассоциативно уподобить пуантилистски-измельчённым мазкам, а смешение красок, дающее сложный полифонический колорит, – смешению звуков, он всё же с самого начала письма взялся с присущим ему упрямством всё делать наоборот и развёртывал роман не по шаблонам звуковых рядов, а как бы разглядывая картину, собранную из множества картин и охватывающую тематически весь роман, – сколько мук, сколько озарений в таком разглядывании! – при этом разглядывании он добивался двойной полифонии текста, в каждый момент повествования, в каждом своём отрезке обгоняющего естественно формирующийся контекст другим контекстом – опережающим.
Поэтому-то, забегая вперёд дальше и дальше, Соснин кружил по цветоносной поляне замысла, собирал букет рефренов, надеясь потом, когда опережающий контекст растворит анонс событий в прелюдии настроений, довериться, наконец, композиции, выверяющей ширину и глубину романных пространств.
несколько авторских штришков к портрету-биографии Соснина, предваряющих его объёмный, хотя и эфемерный (против природы не попрёшь) образ
Соснин обдумывает, что писать, как.
Вот именно – не о чём, а что! И, само собой, – как!
А мы приглядываемся к нему, не боясь – в духе времени – подменять картины душевного разлада условно-внешними схемами порядка, такими безжизненными, такими сухими. И тут же, намереваясь повнимательней ему посмотреть в глаза, обращаем внимание на плохую его осанку. И уже следим за прыжками мысли, досадуем на неподдающийся описанию скрежет поворотных кругов. И хотя характер литературного персонажа по канонам упругой прозы пристало раскрывать в действии, не обессудьте: в поле нашего зрения – напомним – попал внешне бездействующий объект.
Чем он нам может быть интересен?
Прежде всего – своими отличиями от других.
Отличиями? О, головы всех сочинителей, включая самых достойных, тех даже, кто замыслил нечто эпохальное, посещает разнородная ерунда, о чём, впрочем, сами сочинители, если они, конечно, истинные профессионалы пера, дабы не засорять-затруднять сюжет, с боязливым благоразумием предпочитают умалчивать, выбрасывая на осаждаемые читателями прилавки лишь очищенные от всего необязательного готовенькие шедевры. Но ерунда-то ерунде рознь. Ерунда, донимавшая Соснина, во всяком случае, могла бы послужить объяснению специфических именно для него позывов. Ох, непросто всё это объяснить – истоки задатков, устремлений и настроений прятались само-собой в непроглядной темени минувшего, где замышлялась его натура, и не было бы ничего нелепее попыток исчерпывающего уяснения тех истоков с задатками; и, тем не менее… душевно-умственной эволюции Соснина, покровительствовал, несомненно, бесплотный иудейский бог, терпеливо пестовавший племя фанатиков абстрактных идей, вернее – фанатиков, одержимых поисками спасительных абстрактных идей, живших в тревогах нескончаемого их, идей, становления. Правда, и тут не всё получалось складно; как подтрунивал Шанский, великие идеи, сверкая и посвистывая, точно трассирующие пули в ночи, проносились мимо головы Соснина, чтобы поразить более достойные цели. Смешно. Как бы то ни было, однако, он, безыдейный, но склонный к абстрактным умствованиям, обрёл вполне материалистическую профессию, которая в наше время лишилась почти всего, чем всегда была, ничего не получила взамен, хотя почему-то сохранила ореол избранности, наделяющий – в глазах многих – даже бесталанного обладателя архитектурного диплома трудно объяснимыми значительностью и благородством, ну а собственный взор профессии, если таковой существует, когда она, профессия, ныне утилитарно-созидательная и униженная, вздыхая, глядится в цеховое зеркало, нет-нет да туманит умиление славным прошлым. И – нельзя не признать, что двойственная, между искусством и техникой, между гуманитарным и естественнонаучным знанием, профессия шла Соснину. Отдадим должное шестому – честолюбиво-материнскому? – чувству Маргариты Эммануиловны, избравшей её для сына, едва родился, возможно, и тогда ещё, когда требовательно заворочался в утробе: чем-то архитектурная стезя, безусловно, отвечала складу его характера, манере поведения, если хотите, внешности. Что же до тяги к чистым пластическим искусствам и живописи, потом и к стихии слова, то не помешало бы сразу предупредить, что архитектор, в какое бы смежное художество не потянулся, остаётся заложником формы, не только вечности – его стиль непременно перекошен сугубо формальным поиском.
в минуты заносчивости
Не «о чём», а «что»! – разве написать жизнь, всю непостижимо-сложную жизнь, и внутреннюю, и внешнюю, необозримую, охватывающую со всех сторон и, в свою очередь, охваченную фантастически-хватким взглядом, не значит написать мироздание? И разве поэтому всю жизнь, когда пишешь её, всю-всю, взятую целиком, не резонно уподобить пространственному объекту? И время ведь тоже течёт в пространстве…
в двух словах о проектировании мироздания
Можно ли объять необъятное?
Можно, можно, – глупо улыбаясь, твердил Соснин.
Он ведь был внушаем при всём упрямстве своём, из пёстрых речений Тирца, Бухтина, Шанского и прочих умников машинально вылавливал главное для себя и многократно уже уподоблял воображаемый свой роман то Собору непостижимой сложности, то Вавилонской башне, то великому городу. Вот и слово «мироздание» Соснин склонен был понимать буквально и, находясь внутри мироздания, пытался представить непредставимый материально-духовный объект снаружи, хотя бы фрагментарно, хотя бы в каком-то индивидуальном условном ракурсе… и в силу профессиональной ограниченности подбирал параметры невидимых каркасов, пусть и подвижные параметры, переменные, намечал многоуровневую структуру с парящими лестницами, воздушными коридорами, анфиладами, и – благо отключалась логика, никакие правила не связывали – свободно мог компоновать слова и изображения, каменное и эфемерное, мог даже складывать и перемножать тонны и километры. И тут уже глупая вдохновенная улыбка сменялась улыбкой вполне осмысленной, он понимал нелепость изначальных трёхмерных поползновений, понимал, что у мироздания вообще нет ширины, длины, высоты, у него нет веса, оно равнодушно к любым нагрузкам, а если и есть у мироздания общая композиция, сколь величавая, столь и неопределённая, то композицию эту формируют лишь бессчётные взгляды и душевные порывы.
констатация
И – побоку цельные желанные образы мироздания, образы сложенных из слов Собора, Вавилонской башни, города…
Мир ещё не сложился.
и ещё мысли впрок
Относительно пространственной стадии письма у Соснина зрели прелюбопытные соображения, так как организует пространство архитектура, которая, будучи его профессией, скатывалась к бюрократической заземлённости, но, оставаясь мечтой, воспринималась им поэтически – как окаменевшая аура жизни, как окаменевшее время… да, он вслед за Ильёй Марковичем и итальянским спутником его, Тирцем, взмывал над абстрактной шеллинговой метафорой, мысленным взором его овладевали образные структуры Рима ли, Петербурга, и он часами готов был бы с закрытыми глазами просиживать на своей скамье, хотя сейчас, с тетрадкою на коленях, он несколько огрублял воздействие на письмо воплощающей дух материи, ждал чуть ли не формальных подсказок от того ли, этого городского образа, однако озирал всякий раз не оторванную от быта крупномасштабную полую скульптуру, исчерпываемую в созерцании, а культурно-средовую реальность, пластически выражавшую вечный животворный конфликт функции и символики, неподдельности которого тайно завидуют другие искусства, включая литературу.
Пространственные томления выливались в мечты о новом подходе к организации повествования.
Организации, прежде всего, языком композиции, языком её образного давления, способным навязывать или, помягче скажем, внушать зрителю ли, читателю выношенные автором идеи и впечатления.