Оценить:
 Рейтинг: 0

Приключения сомнамбулы. Том 1

<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 25 ... 32 >>
На страницу:
21 из 32
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И разве он был так уж не прав, прислушиваясь?

Не ломиться же в открытую дверь, доказывая, что искусство, доверяясь смутным ориентирам, сплошь и рядом ищет окольные пути к неясным целям – страшась наспех высосанной из пальца определённости, охотно идёт в обход, а не известно куда зовущий поиск не известно чего, постепенно накапливая взрывной динамизм стиля в тормозящих длиннотах и отступлениях, может и сам по себе притязать при этом на что-то важное, что-то важное знаменовать, наделяя слово, аккорд, мазок, как давно или недавно прижившимися значениями, так и значениями, ведомыми одному будущему. И напоминание этого, которое было бы нетрудно развить, дополнить, грозило бы расползтись общим местом удручающе большой площади, если решительно не отрезать, что напоминается-то всё это не для того, чтобы печатно опорочить или всего-то противопоставить дискретное, научно обоснованное и рекомендованное в целях прогресса движение только вперёд милым сердцу и уму Соснина кругам, на коих непрерывные движения вперёд и назад таинственно совмещались, а напоминается с одним-единственным, зато уж острым желанием подчеркнуть пожирнее, что Соснин искал и прояснял связи между свалившимися на него разнородными фактами и событиями, что неспешный поиск его устремлялся к неизвестному, по крайней мере – смутно угадываемому и, мягко говоря, смешно, если не набраться прямоты и не сказать – глупо, было б и на миг допустить, будто он, кругом виноватый, испытав замешанный на муках совести, благородстве и жертвенности гражданский порыв, взялся собирать из безнадёжных обломков не только давным-давно им придуманный, но и давным-давно успевший намозолить ему глаза своей сомнительной геометрической лапидарностью панельный брусок.

Стало быть, отыскивая связи, распутывая их хитросплетения, Соснин, благо отключил логику, не строил холодные умышленные каркасы, не спорил о дефинициях, не документировал на научный лад истины, а ловил образы, там и сям неожиданно всплывающие на поверхность сознания, но тут же, едва попробуешь за них ухватиться, камнем уходящие обратно в тёмную глубину. Вот волнение Соснина, мечтавшего их выловить, приручить, и бежало кругами по зеркалистой глади смыслов во все стороны сразу из-за чего, наверное, могло показаться кое-кому из скорых на выводы, если не на расправу, что он разбрасывается, что, посмеиваясь над громогласно раздутым и потихоньку подминающим художественное мышление авторитетом науки и её вездесущих методов, он и сам делается чересчур уж теоретичен, а его отвлечённые умствования, заразившись болезнью века, осушают чувства, чтобы упиваться абстракциями, – он и абстрактные картины писал, был грех, и свидетельства о предосудительном его увлечении, до сих пор хранятся, где следует – прогоняют эксперимент за экспериментом не ради пусть мелкотравчатой, но похвальной результативности, способной хоть чуть-чуть разбавить горечь материальной утраты, наглядно опровергнуть слухи и пригасить нездоровое возбуждение масс, а ради интеллектуального удовлетворения смаковать, разыгрывая до полного исчерпания, варианты единичного и – прямо скажем – архиприскорбного, если не сказать, понизив голос, безобразного случая. Время от времени ему и самому-то это казалось, так как мнительностью его природа не обделила, и он, чтобы не разбрасываться, чтобы порядка ради наметить цель и двинуться, нет-нет да чертил прутиком по жёлтой, в пушинках и пятнистых лиловых тенях дорожке какие-то линейные схемы, вот-вот готовые подбить хотя бы предварительные итоги поиска, однако догадывался, да и надеялся вскоре убедиться в том на собственном, пусть небогатом пока сочинительском опыте, что отягощённые метафизикой образы – на другие ни за что бы не согласился – всплывут-таки из разбуженного случаем подсознания, всплывут сквозь вязкое крошево событий, чувств, настроений, которые то и дело отцеживались, чтобы их опять перемешивать, ну а сборка дома из трухи наперекор научным рекомендациям, подстрекалась исключительно творческой наглостью, а вовсе не негодной попыткой выслужиться в неурочный час в глазах ошарашенного начальства, усердием не по чину, или, попросту говоря, необъяснимым для человека без связей могуществом, но была всего лишь симптомом внутреннего раскрепощения, обещанием вырасти и утвердиться в своих глазах, прозрев не ждущую поощрений в административном приказе художественную целостность…

И если верно, что, общаясь между собой, творя что-либо сиюминутное, подобное тополиным пушинкам, скользящим по дорожке от дуновений, или вечное, как дворцовый или словесный шедевр, все мы без исключения мыслим жанрами, если верно, что кто-то по внутреннему устройству-назначению своему в бытовом ли поведении, в высоких проявлениях разума, покоряющих вершины духа, всё равно остаётся сатириком-фельетонистом, кто-то скучным или весёлым рассказчиком, а кто-то, к примеру, прирождённым сказочником с лукавой искрой в уголке невозмутимого глаза, то не так уж сложно, наверное, было б сообразить, что мышление Соснина, который тщился столько разных жанровых и поджанровых разностей синтезировать в своём тексте, при всех его изъянах оставалось полижанровым, романным мышлением, чем, собственно, и объяснялись многие его пристрастия, в первую очередь, страсть путешествовать по времени.

в двух словах о его отношениях с временем (метания между полюсами)

Он, конечно, тянулся к прошлому.

И не потому только тянулся, что подпал под эмоциональную тиранию памяти, а потому ещё, что в нём, атеисте, жила по сути религиозная вера в истину, тлеющую далеко позади, в неумолимо отступающей темнеющей вечности, и инстинктивный страх потерять за спиной тускнеющий отсвет заставлял замедлять шаги, оглядываться – лишал покоя.

Но Соснина-то сформировало новое время, он не мог откреститься от вколоченной всем нам в головы надежды на то, что истина – откровение, высший смысл и пр. – в каком-то виде таится в будущем, заманивает, торопит, и мы с каждым познавательным шагом к нему, вымечтанному будущему, как солидно заверял Филозов, асимптотически приближаемся – вот оно, светлое, рукой подать.

Казалось бы, этот мировоззренческий тянитолкай – Соснина-ребёнка заворожило двуглавое копытное существо из яркой книжки – мог лишь монументом неподвижности стоять на месте – какие там путешествия по времени! Однако позывы прошлого и будущего имели переменную силу и продолжительность, полюса тяготения непрестанно смещались – один приближался и усиливался, другой удалялся, ослаблялся… а мысли неслись по нескольким направлениям сразу, спешили, откликались на новые впечатления, толкавшие то сзади, то спереди; прошлое и будущее – вечные катализаторы настоящего – заряжали символикой сиюминутные цели. Не мудрено, образы прошлого и будущего толпились в сознании, с волшебной неуловимостью друг в друга перетекали – что, опять лента мёбиуса? – а взаимные превращения конкретных до зримой осязаемости образов-невидимок поощряли к путешествиям по беспокойной стихии, ускользающие суть и назначение которой Соснин, начитавшийся умных трактовок всевластной абстракции, и сам, по-своему, пытался представить в формах, пригодных для описания.

Чтобы понять, назвать, надо создать, и потом, потом… не изрекать надо, а нарекать – маниакально повторял он; один бог понимал, что с ним творилось.

помышляя о романе, как о развёрнутом отпечатке времени, он замахнулся вдруг, доверившись видению, писать само время (в плену недоумений, смутных желаний)

Недавно перечитывал: «можно ли рассказать время, какое оно есть, само время, время в себе? Конечно же, нет, это было бы нелепой затеей».

Тут Соснин и из духа противоречия пока не стал бы ничего возражать. Но, – машинально читал дальше, – «время – одна из… стихий рассказа».

Одна из…? Нет, он ощущал время иначе – стихия скрытного движения не только, задавая-меняя ритмы, вела рассказ, но сама делалась его зримым образом.

Он смотрел вдаль, в романную даль, или оглядывался на роман, пусть и тонущий в тумане, перепрыгнув через весь текст и стоя в последней точке, но по сути он видел время – именно само время, чей прихотливый бесплотный поток оказывался чудесно демаскирован, представлен в виде набора слов – во всей напористой протяжённости, во всей условной периодичности.

Воображённый роман, ещё не написанный, лишь замышленный, но уже где-то живший в нетерпеливой готовности, и сам по себе им воспринимался как совокупность черт будущего – зовущего, пугающего, полного неожиданностей. И этот же роман в известном отношении стал уже прошлым Соснина, хотя он всё ещё не сочинённые главы выстраивал, перекомпановывал… время аритмично разворачивалось перед ним в панорамные чередования меняющихся картин, он шёл сквозь них, шёл и – пока шёл – менял…

Как наставлял, грассируя, дородный насмешник, тот, чей гордый профиль темнел в лимузине справа от Соснина на фоне солнечного Невского, плывшего за окном? – время следует писать как пейзаж или натюрморт.

Вот он и хотел писать время, как пространство… не «о» хотел писать, а – «что», пусть и словами, но – показать хотел увиденное, а не рассказать о том, что увидел.

И ввязывался в жуткую путаницу – какое там прошлое, какое будущее!

Время расслаивалось по изобразительным признакам, представало в двух контрастных субстанциях; перед ним было уже две стихии, два времени.

Он отчётливо видел два лика абстракции.

Одно время…

Даня Головчинер, ходячий цитатник, не иначе как предрёк нынешнюю путаницу, когда у Художника, на смотринах «Срывания одежд», задекламировал, подняв полную рюмку водки: зоркость этих времён – это зоркость к вещам тупика…

И до чего же плотными и безнадёжно-отвердевшими, мерзкими ли, прекрасными, но без остатка поглощавшими свет воспринимались теперь – по контрасту? – те тупиковые вещи, обложившие издавна со всех сторон и, как верилось, навсегда! Окаменелости пейзажа? Вещи старого-престарого натюрморта?

А другое время, то, резко-контрастное к прошлому Соснина, то, которое ему приоткрылось, было лоскутно-подвижным, мельтешаще-мелькающим и блестящим, слепяще-блестящим, сотканным сплошь из бликов; такое нарочно не придумаешь, такое надо увидеть. Но и увидев, можно ли написать такое?

В незапамятные времена корпел над натюрмортом с восковыми яблоками, опрокинутым на бок лукошком из бересты, монументально-матовыми складками драпировок и пропылённым чучелом селезня, у селезня на головке, заплывая на шею, взблескивал изумрудный блик. Намучился с бликом – изумрудная зелёная, чуть-чуть кобальта. Колонковая кисть набухала, ярко, сочно блестел мазок, а едва высыхал, блик тускнел, угасал.

Один-единственный блик не мог написать, а тут…

Сам себя наказал?

Когда-то он ведь не только мучился с бликом на оперении болотного щёголя, но и мечтал дематериализовать архитектуру – театр, спроектированный Сосниным-студентом в виде объёмного зеркала, сенсационно представлял на подрамниках отражения окружавшего театр мира, изломанного и искривлённого, смазанного блеском… Но поможет ли прошлый опыт с натуры написать будущее, тот необъятный бликующий хаос, в котором довелось очутиться? Глянцевое время, где нет прочных давних опор, твёрдых форм, знакомых контуров – одни эфемерности. Не знал как к бесплотному хаосу подступиться, чтобы хоть как-то увиденное организовать, сгармонизировать… И опять всплывал болтливый гуру, самоуверенный телеэкранный Шанский со своими броскими формулами. Как он сказал, если угодно, скажет в свой срок? – захватывающий или отвращающий образ будущего глупо искать в перспективах эволюции, острые, неотразимые образы способны сотворить лишь неожиданные взрывы, распады. И потому образы будущего подобны произведениям деконструктивизма. Метко! Будущее причудливо собрано из обломков прошлого, лишь прорастает новой травой, надстраивается блеском.

Но почему блестят и сами обломки?

Отглянцевали?

Соснин опять сник.

Мелькали, дразня взор, картины, те самые отпечатки времени, разрозненные и фрагментарные, он шёл сквозь них, мог уловить смену картин – вот одна, вот вроде бы другая, но как их связать с картинами минувшего, как вмонтировать неотразимое, не своё, время в образ своего времени, изобразить в обнажённом ясном единстве, когда не улавливаешь новых жизненных связей? Повсюду – между зарастающими бурьяном руинами – стекла, зеркала, поигрывающие отражениями, и – на лестницах, площадях – искусственный мрамор, слизистый, скользкий и холодно поблескивающий, как лёд под слоем воды.

Скользкое время.

А руинные кучи камней, кирпичного и панельного боя, островки в океане зыбкого блеска – останки прошлого, омытые сиянием будущего?

он там был (томления вывернутого наизнанку)

Где – там?

В пространстве без хронологии?

Он, вовлечённый случаем в череду метафизических экспериментов, вышедший из этих экспериментов другим, не знал, сколько длилось его пребывание там, знал лишь день, июльский день, из которого внезапно ушёл, чтобы столько всего увидеть, услышать, в который так же внезапно вернулся, да-да, как курильщик опия, одурманенный, потерял счёт минутам, часам, годам… из мозга и впрямь вынули нечто подобное испорченной ходовой пружине в часах? Или неизмеримое неукротимое время понеслось вскачь, унося его за грань возможного? Его будущее, вместившееся в тот растянутый день, едва вернулся он, превратилось в прошлое, и он теперь обречён ждать того, что непременно, как он узнал, наступит, хорошо, хоть не узнал, сколько ему самому отпущено лет – разве это не метафизический кошмар, просуммировавший выпавшее узреть и впитать там, за гранью? Кошмар, дремлющий, надо думать, в каждом, но тут воочию явленный, заставивший измениться. Душа беседовала сама с собой о прежних встречах с божественными видениями, и вот он, словно звездочёт, посвящённый в будущее, уже смотрел на всё другими глазами. Он, вывернувшись, пережил своё обращение. Из кого – в кого? Кем он стал? И не скользкое ли, бликующее время прикинулось последней точкой романа? Образной точкой его собственной метаморфозы? Миг – и почувствовал, что стал другим, но как долго пришлось идти к этому поворотному мигу, не упуская все толчки, внутренние движения… метаморфоза случилась с единственной целью: вынудить его написать роман? Оскальзываясь в конце романа, смотрел назад, в текст, смотрел на такие привычные вещи, но видел их в новом свете… и наново переживал утраты – наплывали голубые облака, глаза застилала голубая вибрация, бил озноб.

Вернулся, переполненный видениями, опустошённый тайным знанием, которым ни с кем не смел поделиться; сначала там таился, в чужом времени, теперь, вернувшись, таился здесь, в укрытии; да и выйдя на волю будет таиться… а пока боялся открыть глаза и увидеть больничную стену с железной решёткой поверх неё.

Заскрипели ворота; лесной олень… по моему хотению… Всё громче, громче: неси, олень, меня в свою страну оленью…

Открыл глаза.

Въехал с громко включённым в кабине радио грузовик, окуталось голубым выхлопным дымом крыльцо морга под покосившимся жестяным козырьком.

Санитары выгрузили два гроба.

уловка

Так что же ему привиделось?

И кто бы ему поверил, если бы он принялся рассказывать…

Тогда-то, если бы он принялся, захлёбываясь, рассказывать, что и как обвалится, кто что скажет и в кого выстрелит, в нём бы тотчас и опознали настоящего, опасного психа, а заодно бы психиатрия резко расширила научную зону бредовых поползновений; о-о-о, много раз повторял он себе, посмеиваясь, – тогда-то, если бы он раскрылся, принудительное лечение не ограничилось бы душем «шарко», вкалыванием витаминов. После того, что увидел своими глазами, сумел узнать, жизнь изрядно обессмысливалась, из неё уходили волнения, страхи, всё то, что связано с неизвестностью. Но волнения, страхи можно было передать тексту, собственно, сочинением текста Соснин и жил. Пытался всё свалившееся на него переложить на бумагу, понимая, что поверят ему лишь в том случае, если он сумеет выдать то, что с ним действительно приключилось, то, что он на самом деле увидел, узнал, за художественные фантазии.

оксюморон по случаю

Как это у них там будет именоваться?
<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 25 ... 32 >>
На страницу:
21 из 32