Помню как на Тверском бульваре строился памятник Пушкину. Сначала все это место было скрыто наглухо сколоченными досками, потом явилась фигура, вся обернутая какой-то пеленой и обвязанная веревками. Помню, как толпа народа ее окружила в день открытия, музыка гремела, пели хоры, и я ясно помню, как вдруг пелена, которая окутывала фигуру, медленно упала, и глазам предстал тот памятник Пушкину, который мы все знаем и любим».
Впечатлений хватало.
Ермоловский особнячок
Жилой дом (Тверской бульвар, 11) построен в 1830-е годы.
Этот дом, неоднократно перестраиваемый с момента своего появления на свет, в 1889 году приобретает адвокат Шубинский, более известный как супруг актрисы Марии Ермоловой.
Дом жил жизнью насыщенной. Т. Л. Щепкина-Куперник вспоминала: «Вся московская молодежь, проезжая или проходя мимо этих розовых окон, смотрела на них с благоговением».
Сказывали, что в комнате самой актрисы некогда проходили заседания масонской ложи, которые активно посещал сам Пьер Безухов. И не беда, что никакого Пьера в действительности не было – для романтичных москвичей это ни в коем разе не помеха.
Здесь бывало множество известных личностей, в первую очередь, из артистического мира – Т. Л. Щепкина-Куперник, А. И. Южин, К. С. Станиславский, В. И. Немирович-Данченко, Ф. И. Шаляпин и многие другие. Кстати, о первом появлении у Ермоловой Шаляпина писала Щепкина-Куперник: «Когда его первый раз привели к М. Н. Ермоловой, очень заинтересовавшейся молодым артистом после того, как видела его в Мефистофеле, и он вышел к ней, застенчивый, не зная, куда девать длинные руки, она даже воскликнула:
– Как… Это – Шаляпин? – так не похож был вошедший на сатанинский образ Мефистофеля, яркий и до жути проникнутый гетевской иронией, – Шаляпин давал Мефистофеля не Гуно, а Гете.
Шаляпин сконфузился и пробормотал:
– Да уж извините… какой есть».
В 1920 году Москва праздновала необычную дату. Один из обывателей писал о нем: «Вчера исключительно торжественно отпраздновали 50-летний юбилей артистической деятельности Марии Николаевны Ермоловой. В полдень от Большого театра на Тверской бульвар к квартире Ермоловой направилась огромная толпа артистов и почитателей ее таланта со знаменами и флагами. На одном было написано: „Светочу русской сцены“, на другом: „Великая, живи!“ (последний плакат напоминает что-то не то щедринское, не то чеховское.) Юбилярша вышла на балкон, кланялась процессии „и зарыдала“. (Тоже что-то старое, юмористическое, „поклонилась и зарыдала“. ) Вечером был торжественный спектакль в Малом театре. Я слышал, что за места платили по нескольку тысяч рублей».
Несмотря на некую пошлость, вообще присущую всем массовым мероприятиям, и совершенно понятную иронию автора, это действительно был всенародный праздник.
Этому зданию поэт Н. Заболоцкий посвятил стихотворение «Старая актриса»:
В позолоченной комнате стиля ампир,
Где шнурками затянуты кресла,
Театральной Москвы позабытый кумир
И владычица наша воскресла.
В затрапезе похожа она на щегла,
В три погибели скорчилось тело.
А ведь, Боже, какая актриса была
И какими умами владела!
Увы, неописуема трагедия актрисы, утратившей с годами свое женское очарование.
Увядание Ермоловой было трагическим. Владимир Гиляровский писал в книге «Люди театра»: «Моя последняя встреча с Марией Николаевной была в 1924 году, 12 января – считаю по старому стилю. Это был Татьянин день, московский студенческий праздник. Я пришел на именины к Татьяне Львовне Щепкиной-Куперник. Она жила в квартире М. Н. Ермоловой, в ее доме на Тверском бульваре. Квартира в третьем этаже, вход из-под ворот, по скверной «черной» лестнице. Попадаю на кухню, называю свою фамилию и спрашиваю именинницу. Старушка проводила меня закоулками в гостиную. Обстановка старинная. Чай – по-именинному, вокруг самовара, пироги домашние, корзинка с покупным пирожным, ваза с фруктами. За столом сидит Маргарита Николаевна, дочь Марии Николаевны. Именинница встречает меня. Только что я взял стакан с чаем, как входит та самая старушка, которая ввела меня, и говорит:
– Владимира Алексеевича просит Мария Николаевна к себе…
Через темную комнату, дверь с теплой гардиной, а за ней уютная комната Марии Николаевны. Она поднимается с кресла и тихо идет навстречу. Сильно постаревшая, осунувшаяся, какой я себе ее даже и представить не мог. Идет с трудом, на лице радость и вместе с тем ее вечная грустная улыбка. Глаза усталые и добрые, добрые. Я поцеловал ее горячую, сухую руку, она мне положила левую руку на шею, поцеловала в голову.
– Спасибо, Танечка, за то, что привела его, и за то, что ты именинница… А то бы я его так и не увидела… Ведь он у меня здесь в первый раз.
– Я бы обязательно зашел повидать вас и, кроме того, поблагодарить за милое письмо, что вы мне прислали на мой юбилей месяц назад.
– Я бы сама пришла, да больна была. Вот на этом кресле, где вы сидите, всегда Островский сидел, – сказала она, опускаясь в кресло. – Танечка, ведь мы с ним старые друзья… Еще в Воронеже в семьдесят девятом году играли. Все такой же. Как сейчас помню нашу первую встречу на репетиции – Владимир Алексеевич с пожара приехал, весь в саже, так дымом, дымом от него!
И помахала рукой перед лицом, будто от дыма отмахивается. Говорит медленно, с трудом, а все улыбается».
Это одно из немногих зданий, которое после революции было полностью закреплено за своими старыми владельцами – так высоко оценивался вклад Ермоловой в культуру нашей страны.
Сегодня здесь – музей Ермоловой.
Два таких разных брата
Усадьба Голохвастовых (Тверской бульвар, 13) построена в начале XIX века.
С ермоловским особняком соседствует дом №13. Он стоит покоем и выглядит довольно странно – кажется, что это надстроенное дореволюционное здание, только надстроено оно не сверху, а снизу. В результате интересные с архитектурной точки зрения этажи оказались вверху, а заурядные, ничем особенным не примечательные – внизу. Таковы превратности перестройки 1951 – 1952 годов.
Этот дом принадлежал сановнику Д. Голохвастову, близкому родственнику А. И. Герцена. Няня Александра Ивановича, Вера Артамоновна рассказывала, как этот дом горел в войну 1812 года: «Пошли мы, и господа и люди, все вместе, тут не было разбора; выходим на Тверской бульвар, а уж и деревья начинают гореть – добрались мы, наконец, до голохвастовского дома, а он так и пышет, огонь из всех окон. Павел Иванович остолбенел, глазам не верит. За домом, знаете, большой сад, мы туда, думаем, там останемся сохранны; сели, пригорюнившись, на скамеечках, вдруг откуда ни возьмись ватага солдат, препьяных, один бросился с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает, солдат выхватил тесак да по лицу его и хвать, так у них до кончины шрам и остался; другие принялись за нас, один солдат вырвал вас у кормилицы, развернул пеленки, нет ли-де каких ассигнаций или брильянтов, видит, что ничего нет, так нарочно, азарник, изодрал пеленки, да и бросил».
Кстати, отец Александра Герцена не слишком нежно относился к Дмитрию Павловичу Голохвастову, собственному племяннику. Правда, чувства эти по возможности старался скрыть.
Получалось забавно. Говорил Герцену про Голохвастова: «Очень хорошо, что ты с ним видаешься; таких людей надобно держаться. Я его люблю и привык любить, да он всего этого и заслуживает. Конечно, есть и у него свои, и пресмешные, недостатки… но един бог без греха. Скорая карьера вскружила ему голову… ну, молод в аннинской ленте; к тому же род его службы такой: ездит куратором учеников бранить да все с школярами привык говорить свысока… поучает их, те слушают его навытяжке… он и думает, что со всеми можно говорить тем же тоном. Не знаю, заметил ли ты – даже голос у него переменился? Я помню, при покойной императрице князь Прозоровский таким же резким голосом приказывал своим ординарцам».
Брат же Дмитрия Павловича был его полной противоположностью. Герцен писал: «Так, как его старший брат не мог ни на минуту обдосужиться весь свой век и постоянно что-нибудь делал, так Николай Павлович всю жизнь решительно ничего не делал. В юности он не учился; лет двадцати трех он уже был женат, и это презабавным образом. Он увез сам себя. Влюбившись в бедную и незнатную девушку, чрезвычайно милую грезовскую головку или севрскую изящнейшую куколку, он просил позволения жениться на ней, и этому я всего меньше дивлюсь. Мать, исполненная аристократических предрассудков и воображавшая, что за своих сыновей меньше взять нельзя, как Румянцеву или Орлову, и то с целым народонаселением какой-нибудь Воронежской или Рязанской губернии, разумеется, не согласилась. Но, как брат его ни уговаривал, как дяди и тетки ни усовещивали, светленькие глазки молодой девушки взяли свое; наш Вертер, видя, что ничем не сломит волю своих родных, спустил ночью в окно шкатулку, несколько белья, камердинера Александра, потом спустился сам, оставив свою дверь запертую изнутри. Когда к обеду следующего дня открыли дверь, он был уже обвенчан. Его мать так огорчилась тайным браком, что слегла в постель и умерла, принеся свою жизнь в жертву на алтарь этикета и приличий.
У них в доме жила вдова коменданта Орской крепости во времена чумы и Пугачева, старушка-офицерша, глухая, с небольшими усами и ворчунья. Часто рассказывала она мне потом о потрясающем событии побега и всякий раз прибавляла: «Я, батюшка, с малых лет видела, что в Николае-то Павловиче проку никакого не будет и никакого утешения Елизавете Алексеевне. Ему, извольте видеть, было лет двенадцать, – век не забуду, – прибежал ко мне, хохочет до слез, говорит: „Надежда Ивановна, Надежда Ивановна, поскорее к окну: посмотрите, что с нашей коровой сделалось!“ Я к окну – да так и ахнула. Ну, представь, батюшка: ей собаки, что ли, хвост оторвали, только она, моя голубушка, так-таки без хвоста и есть… Корова была тирольская… не вытерпела я, так это, я говорю, ты смеешься над маменькиной коровой да над своим добром, ну, какой же в тебе будет путь! Так я уж и махнула рукой с той самой поры».
Пророчество, так странно вышедшее из коровьего хвоста, которого не было на своем месте, начало сбываться быстро. Братья разделились, и меньшой пошел кутить».
* * *
Рядом – наоборот, весьма удачный вариант московской реконструкции. Два двухэтажных домика под №15 вовсе не так стары, как может показаться. Они были сооружены в 1970-е на месте примерно таких же, но дореволюционных. Вышло весьма убедительно.
Пуколова и другие
Жилой дом (Тверской бульвар, 17) строился с XIX по XX столетия.
Невозможно сказать точно, когда именно построен этот дом. Его регулярно переделывали, перекраивали и надстраивали. То же касается его владельца. Они менялись с удивительной частотой.
Некогда это владение принадлежало богатому майору, господину Осташевскому. Жил он в глубине двора, в уютном двухэтажном домике. На бульвар же выходил – даже не верится! – обширный сад, в котором был устроен пруд. Осташевский развлекал бомонд Первопрестольной катанием на лодках, фейерверками и прочими простыми, но эффектными аттракционами.
Однажды в этот сад забрел – еще ребенком – Лев Толстой. Он прогуливался с братьями и их общей подружкой, маленькой девочкой Юзенькой, и случайно оказался в саду у господина Осташевского. Сад произвел впечатление. Биограф писателя П. Бирюков утверждал: «Сад показался им невероятной красоты. Там были пруд с лодками, флагами, цветы, мостики, дорожки, беседки и т. д.; они шли, как очарованные».
Хозяин, кстати, лично их катал на лодке – таковы были нравы тогдашней Москвы. Впрочем, когда те же братья явились сюда через несколько дней, но без Юзеньки, их в сад не пустили. Биограф писал: «Они удалились с грустью и зародившихся в их душах недоумением, почему хорошенькое личико их подруги может иметь такое сильное влияние на отношение к ним посторонних людей».
Лев Николаевич сызмальства тяготел к поискам истины.
Этот сад описывал М. Н. Загоскин: «Не знаю, существует ли еще в Петербурге знаменитый сад г-на Ганина; если уж он опустел и зарос, если его дощатая башня-древлянка развалилась и деревянный Вольтер перестал кланяться всем гуляющим, то я могу сказать его поклонникам: утешьтесь, тип этих садов не вовсе погиб: у нас в Москве есть также сад, который едва ли еще не затейливее сада г-на Ганина. Он невелик, это правда, но сколько в нем необычайных и особенного рода красот! Какое дивное смешение истины с обманом! Вы идете по крытой аллее, в конце ее стоит огромный солдат во всей форме. Не бойтесь – он алебастровый. Вот на небольшой лужайке посреди оранжерейных цветов лежит корова… Какая неосторожность!.. Успокойтесь, – она глиняная. Вот китайский домик, греческий храм, готическая башня, крестьянская изба, вот гуси и павлины, вот живая горная коза, вот деревянный русский баран, вот пруд, мостики, плоты, шлюпки и даже военный корабль! Одним словом, вы на каждом шагу встречаете что-нибудь неожиданное и новое, и все это, если не ошибаюсь, на одной десятине земли. Этот сад можно также причислить к разряду публичных садов, потому что он благодаря радушному хозяину открыт для всех, желающих полюбоваться его затейливым разнообразием!»
Писемский же упоминал сад Осташевского в романе под названием «Тысяча душ»: «Сад Годневых, купленный вместе с домом у бывшего когда-то предводителем богатого холостяка и большого садовода, отличался некогда большими запотроями… Выход в сад был прямо из гостиной с небольшого балкончика, от которого прямо начиналась густо разросшаяся липовая аллея расходившаяся в широкую площадку, где посредине стояла полуразвалившаяся китайская беседка. От этой беседки, в различных расстояниях, возвышались деревянные статуи олимпийских богов, какие, может быть, читателям случалось видать в некогда существовавшем саду Осташевского, который служил прототипом для многих помещичьих садов. Из числа этих олимпийских богов осталась Минерва без правой руки, Венера с отколотою половиной головы и ноги какого-то бога, а от прочих уцелели одни только пьедесталы. Все эти остатки богов и богинь были выкрашены яркими красками. Место это Петр Михайлыч называл разрушенным Олимпом».
В 1864 году усадьба меняет владельца. Она отходит к некой госпоже Пукаловой, одной из героинь мемуаров Ф. Вигеля. Филипп Филиппович писал: «Весьма важную роль также играл в это время один частный человек, отставной статский советник Иван Антонович Пукалов. Он женился на побочной дочери какого-то богатого боярина, которому для нее был нужен чин, чтобы законным образом оставить ей свое наследство. Пукалов был слишком благоразумен, чтобы ревновать жену моложе его тридцатью годами. Он пользовался ее имением; она пользовалась совершенной свободой. Я знавал ее лично, эту всем известную Варвару Петровну, полненькую, кругленькую, беленькую бесстыдницу».