Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Большая Полянка. Прогулки по старой Москве

Год написания книги
2017
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
* * *

Рядом же располагался и фабричный клуб, построенный в 1930-е. Он одно время был известен как Московский театр обороны. Но спектакли здесь, за исключением, пожалуй, одного представления «Царская и Красная армия», давались более или менее мирные – «Честный король» М. Новоселова, «Гордость нации» А. Клаус, «Первый приз» В. Квасницкого и «Генрих IV» В. Шекспира.

Впрочем, гораздо большей популярностью клуб начал пользоваться, когда в нем стал действовать филиал кинотеатра «Иллюзион». Киноклассика всегда была в чести у москвичей.

Увы, до наших дней клуб не дожил.

* * *

В переулках же за фабрикой находится дом Рябушинских (1-й Голутвинский пер., 10/8) – тех самых, у которых господин Истомин приобрел землю для строительства ткацкого предприятия.

Здесь впоследствии была открыта знаменитая Народная столовая, в которой ежедневно и бесплатно обедали три сотни человек.

Господа Рябушинские были не чужды человеколюбивых деяний.

Обманный фасад

Жилой дом (Большая Полянка, 3) построен в 1939 году по проекту архитекторов А. Бурова и Б. Блохина.

Эту часть Москвы довольно колоритно описал известный стихотворец Аполлон Григорьев: «Бывали ли вы в Замоскворечье?.. Его не раз изображали сатирически; кто не изображал его так? – Право, только ленивый!.. Но до сих пор никто, даже Островский, не коснулся его поэтических сторон. А эти стороны есть – ну, хоть на первый раз – внешние, наружные. Во-первых, уж то хорошо, что чем дальше идете вы вглубь, тем более Замоскворечье тонет перед вами в зеленых садах; во-вторых, в нем улицы и переулки расходились так свободно, что явным образом они росли, а не делались… Вы, пожалуй, в них заблудитесь, но хорошо заблудитесь…

Я мог бы пойти с вами по правой жиле, и притом пойти по ней в ее праздничную, торжественную минуту, в ясное утро 19 августа, когда чуть что не от самого Кремля движутся огромные массы народа за крестным ходом к Донскому монастырю, и все тротуары полны празднично разрядившимся народонаселением правого Замоскворечья, и воздух дрожит от звона колоколов старых церквей, и все как-то чему-то радуется, чем-то живет, – живет смесью, пожалуй, самых мелочных интересов с интересом крупным ли, нет ли – не знаю, но общим, хоть и смутно, но общественным на минуту. И право, – я ведь неисправимый, закоренелый москвич, – хорошая это минута… Но мы не пойдем с вами по этой жиле, а пойдем по левой, при первом входе в которую вас встречает большой дом итальянской, и хорошей итальянской архитектуры. Долго идем мы по этой жиле, и ничто особенное не поражает вас. Дома как дома, большею частью каменные и хорошие, только явно назначенные для замкнутой семейной жизни, оберегаемой и заборами с гвоздями, и по ночам сторожевыми псами на цепи; от внезапного яростного лая которого-нибудь из них, вскочившего в припадке ревности и усердия на самый забор, вздрогнут ваши нервы. Между каменных домов проскачут как-нибудь и деревянные, маленькие, низенькие, но какие-то запущенные, как-то неприветливо глядящие, как-то сознающие, что они тут не на месте на этой хорошей, широкой и большой улице».

«Большого дома хорошей итальянской архитектуры» больше нет. А дом ведь и впрямь был хорош – выстроен архитектором Василием Баженовым для московского аптекаря Иоганна Вольфа. Правда, по прошествии немногих лет дом перестроил для Ивана Прозоровского другой великий архитектор – Матвей Казаков.

Дом некоторое время служил доходным и менял владельцев. В нем иной раз случались незначительные бытовые происшествия, о которых, тем не менее, писали ушлые газетчики: «30 августа на Полянке в доме Полякова еврей Самуил Раскин, уходя со своим семейством в синагогу, оставил в квартире дочь, двенадцатилетнюю девочку, и велел ей разогреть в керосиновой печке обед. Девочка, исполняя приказание, поставила печку на стол и зажгла в ней фитили, при чем случился такой казус, что печка внезапно вся распаялась, и воспламенившийся керосин разлился по столу, который и загорелся. Испугавшаяся девочка отворила двери квартиры, начала кричать; сбежались жильцы дома, которые и успели починить пожар».

Мораль: уходя в синагогу, не оставляйте дома дочерей – не оберетесь потом казусов.

В тридцатые годы двадцатого века дом сломали, вместо него красуется первая нынешняя достопримечательность – дома №1, 3, 7 и 9. Они так ладно смотрятся вместе, что хочется воспринимать их единым градостроительным комплексом. Хотя построены эти дома не только по проектам разных архитекторов, но и в эпохи тоже разные. Два первых – в советское время (как раз на месте снесенного дома), а последние – до революции.

Очень занимателен дом №3. Выстроен он архитектором Андреем Буровым, и кажется, что облицован этот дом объемными затейливыми плиточками. И только если близко-близко подойдешь к фасаду, то поймешь – плиточка-то нарисованная.

Современники встретили этот дом по-разному. Архитектор Д. Бурдин писал: «Будучи новатором в строительстве и столкнувшись с таким новым материалом, как шлакобетонные блоки, Андрей Константинович старался найти и использовать возможности этого материала. Отсюда родилась идея рисованных квадратов».

А маститый Щусев говорил, что дом как будто сложен из мешков с мукой.

Жильцам, однако, новшество понравилось. Кстати, в этом доме проживал известный мастер по изготовлению стрелкового оружия Ф. Токарев.

Но самый, пожалуй, занятный из этой четверки – дом №9. Прославился он своим странным балкончиком – будто бы к дому пристроен скворечник.

Балкончик действительно пристроен архитектором Михайловым в 1913 году к уже готовому строению. Вышло вполне по-московски, по-замоскворецки.

Напротив же, на месте дома №4 (тоже, кстати, сделанного по проекту архитектора Бурова, но на сей раз без фокусов с рисованными плиточками) некогда возвышалась церковь Косьмы и Дамиана в Кадашах. В этом храме был крещен один из лучших друзей Пушкина Павел Нащокин. По крайней мере, сам Нащокин уверял: «Итак, я родился в Москве, в собственном доме, на Полянке, в приходе Косьмы и Дамиана».

«Собственный» же дом новорожденного стоит под номером 11 все на той же улице Большой Полянке. Здесь же прошло его раннее детство, Довольно счастливое. Нащокин писал: «Отец мой был человек славный; я не только люблю его память, но даже и тех, которые знавали и помнят его. Я его очень люблю. Его давно нет в живых; я остался после него пяти лет, но, несмотря на то, он часто служит для меня большим утешением. Он был человек достойный, в полной силе слова, и потому чувство, что я сын хорошего отца, удерживало меня от многих дел такого рода, где с пылким сердцем и с раздраженным воображением не мудрено было увлечься к весьма худому. Нередко в самых трудных обстоятельствах жизни, когда, со всею твердостию характера, не в твердостию характера, не был я в силах довольствоваться сам собою, и ищешь к пособию какого-нибудь сильного средства в отношении нравственном в другом существе, то этим существом для меня никто не был кроме отца моего».

Глава семьи и впрямь был человеком необычным. Павел Нащокин писал: «Императрица назвала его Воином, по причине чрезмерной малости и быстрого движения младенца, и тут же он произведен был в гвардии сержанты. В 18 лет он уже был полковником, в 21 год от рождения – генерал-майором».

Павел Воинович души не чаял в своем батюшке. И не стеснялся в комплиментах: «Отец мой генерал-поручик Воин Васильевич Нащокин принадлежит к замечательнейшим лицам Екатерининского века. Он был малого роста, сильного сложения, горд и вспыльчив до крайности. Несколько анекдотов, сохранившихся по преданию, дадут о нем понятие. После похода, в котором он отличился, он вместо всякой награды выпросил себе и многим своим офицерам отпуск и уехал с ними в деревню, где и жил несколько месяцев, занимаясь охотою. Между тем начались вновь военные действия. Суворов успел отличиться, и отец мой, возвратясь в армию, застал уже его в Александровской ленте. „Так-то, батюшка Воин Васильевич, – сказал ему Суворов, указывая на свою ленту, – покамест вы травили зайцев, и я затравил красного зверя“. Шутка показалась обидною моему отцу, который и так уж досадовал; в замену эпиграммы он дал Суворову пощечину. Суворов перевертелся, вышел, сел в перекладную, прискакал в Петербург, бросился в ноги государыне, жалуясь на отца моего. Вероятно, государыня уговорила Суворова оставить это дело, для избежания напрасного шума. Несколько времени спустя присылают отцу моему Георгия при рескрипте, в коем было сказано, что за обиду, учиненную храброму, храбрый лишается награды, коей он достоин, но что отец мой получает орден по личному ходатайству А. В. Суворова. Отец мой не принял ордена, говоря, что никому не хочет он быть обязан, кроме как самому себе. Вообще он никого не почитал не только высшим, но и равным себе. Князь Потемкин заметил, что он и о Боге отзывался хотя и с уважением, но все как о низшем по чину, так что когда он был генерал-майором, то на бога смотрел как на бригадира, и сказал, когда отец мой был пожалован в генерал-поручики: „Ну, теперь и бог попал у Нащокина в 4-й класс, в порядочные люди!“»

Этот достойный гражданин способен был и на поступки посерьезнее: «Будучи назначен командиром корпуса, находящегося в Киевской губернии, вскоре по своему прибытию в оный, дал он за городом обед офицерам и городским чиновникам. Киевский комендант, заметя, что попойка пошла не на шутку, тихонько уехал. Отец, заметя его отсутствие, взбесился, встал из-за стола, приказал корпусу собраться и повел его к городу. Поднялась пальба; ни одного окошка не осталось в Киеве целого. Город был взят приступом, и отец мой возвратился со славою в лагерь, ведя предателя коменданта военно-пленным. По восшествии на престол государя Павла I отец мой вышел в отставку, объяснив царю на то причину: „Вы горячи, и я горяч, нам вместе не ужиться“. Государь с ним согласился и подарил ему воронежскую деревню. Отец мой жил барином. Порядок его разъездов дает понятие об его жизни. Собираясь куда-нибудь в дорогу, подымался он всем домом. Впереди на рослой испанской лошади ехал поляк Куликовский с волторною. Прозван он был Куликовским по причине длинного своего носа; должность его в доме состояла в том, что в базарные дни обязан он был выезжать на верблюде и показывать мужикам lanterne-magique (то есть „волшебный фонарь“, показывающий различные картинки, весьма распространенное в те годы развлечение – АМ). В дороге же подавал он валторною сигнал привалу и походу. За ним ехала одноколка отца моего; за одноколкою двуместная карета про случай дождя; под козлами находилось место любимого его шута Ивана Степаныча. Вслед тянулись кареты, наполненные нами, нашими мадамами, учителями, няньками и проч. За ними ехала длинная решетчатая фура с дураками, арапами, карлами, всего 13 человек. Вслед за нею точно такая же фура с больными борзыми собаками. Потом следовал огромный ящик с роговою музыкою, буфет на 16-ти лошадях, наконец повозки с калмыцкими кибитками и разной мебелью (ибо отец мой останавливался всегда в поле). Посудите же, сколько при всем этом находилось народу, музыкантов, поваров, псарей и разной челяди».

Славился он также и своей своеобразной «свитой»: «В числе приближенных к отцу моему два лица достойны особенного внимания: дурак Иван Степаныч и арапка Мария. Арапка отправляла при нем должность камердинера; она была высокого роста и зла до крайности. Частехонько дралась она с моим отцом, который никогда не сердился на нее. Иван Степаныч лицо историческое. Он был известен под именем Дурака нашей фамилии. Потемкин, не любивший шутов, слыша многое о затеях Ивана Степаныча, побился об заклад с моим отцом, что Дурак его не рассмешит. Иван Степаныч явился, Потемкин велел его привести под окошко и приказал себя смешить. Положение довольно затруднительное. Иван Степаныч стал передразнивать Суворова, угождая тайной неприязни Потемкина, который расхохотался, позвал его в свою комнату и с ним не расставался. Государь Павел Петрович очень его любил, и Иван Степаныч имел право при нем сидеть в его кабинете. Шутки его отменно нравились государю. Однажды царь спросил его, что родится от булочника? „Булки, мука, крендели, сухари и проч.“, – отвечал дурак. – „А что родится от гр. Кутайсова?“ – „Бритвы, мыло, ремни, и проч.“ – „А что родится от меня?“ – „Милости, щедроты, чины, ленты, законы, счастие и проч.“ Государю это очень полюбилось. Он вышел из кабинета и сказал окружающим его придворным: „Воздух двора заразителен; вообразите: уж и дурак мне льстит. Скажи, дурак, что от меня родится?“ – „От тебя, государь, – отвечал, рассердившись, дурак, – родится: бестолковые указы, кнуты, Сибирь и проч.“ Государь вспыхнул и, полагая, что дурак был подучен на таковую дерзость, хотел узнать непременно кем. Иван Степаныч наименовал всех умерших вельмож, ему знакомых. Его схватили, посадили в кибитку и повезли в Сибирь. Воротили его уже в Рыбинске. При государе Александре был он также выслан из Петербурга за какую-то дерзость».

Нащокин был в восторге и от матери, Клеопатры Петровны, урожденной Нелидовой: «Мать моя была в своем роде столь же замечательна, как и мой отец. Она была из роду Нелидовых. Отец, заблудившись на охоте, приехал в дом к Нелидову, влюбился в его дочь, и свадьба совершилась на другой же день. Она была женщина необыкновенного ума и способностей. Она знала многие языки, между прочим греческий. Английскому выучилась она 60 лет. Отец мой ее любил, но содержал в строгости. Много вытерпела она от его причуд. Например: она боялась воды. Отец мой в волновую погоду сажал ее в рыбачью лодку и катал ее по Волге. Иногда, чтоб приучить ее к военной жизни, сажал ее на пушку и палил из-под нее. До глубокой старости сохранила она вид и обхождение знатной дамы. Я не видывал старушки лучшего тону».

Детские воспоминания Нащокина были, конечно, под стать личностям родителей: «Я начинаю себя помнить на большом, барском дворе, сидящим в песке (что почитается средством противу так называемой английской болезни). Около меня толпа нянек и мамушек и шестнадцать дворовых мальчишек, готовых попеременно таскать меня во весь дух в колясочке… Помню отца моего, и вот в каких обстоятельствах. Назначен отъезд в Петербург. На дворе собирается огромный обоз. Крыльцо усеяно народом, гусарами, егерями, ливрейными лакеями, карликами, арапами, отставными майорами в старинных мундирах и проч. Отец мой между ими в зеленом плаще. Одноколка подана. Меня приносят к отцу с ним проститься. Он хочет взять меня с собою. Я плачу: жаль расстаться с нянею… Отец с досадой меня отталкивает, садится в одноколку, выезжает; за ним едет весь обоз; двор пустеет, челядь расходится, и с тех пор впечатления мои становятся слабы и неясны до 10-го года моего возраста…

Я с братом воспитывался дома. У нас было множество учителей, гувернеров и дядек, из коих двое особенно для меня памятны. Один пудреный, чопорный француз, очень образованный, бывший приятель Фридерика II, с которым игрывал он дуэты на флейте, а другой, которому обязан я первым моим пьянством, эпохою в жизни моей. Вот как это случилось. Однажды, скучая продолжительностию вечернего урока, в то время, как учитель занялся с братом моим, я подкрался и задул обе свечки. Матери моей не было дома. Случилось, что во всем доме, кроме сих двух свечей, не было огня, а слуги по своему обычаю все ушли, оставя дом пустым. Учитель насилу их нашел, насилу добился огня, насилу добрался до меня и в наказание запер меня в чулан. Вышло, что в чулане спрятаны были разные съестные припасы. Я к неизъяснимому утешению тотчас отыскал тут изюм и винные ягоды и наелся вдоволь. Между тем ощупал я штоф, откупорил его, полизал горлышко, нашел его сладким, попробовал из него хлебнуть, мне это понравилось. Несколько раз повторил свое испытание и вскоре повалился без чувств. Между тем матушка приехала. Учитель рассказал ей мою проказу и с нею отправился в чулан. Будят меня, что же? Встаю, шатаясь, бледный, на полу разбитый штоф, от меня несет водкой… Матушка ахнула… На другой день просыпаюсь поздно, с головной болию, смутно вспоминая вчерашнее, гляжу в окно и вижу, что на повозку громоздят пожитки моего учителя. Няня моя объяснила мне, что матушка прогнала его затем-де, что он вечор запер меня в чулан».

* * *

Судьба храма Косьмы и Дамиана была более чем грустной. Один из современников, историк И. Шитц записал в дневнике: «Разломали колокольню ц. Косьмы и Дамиана в самом начале Полянки. Здание церкви подо что-то „приспособили“. Иконостас, помнится, „барочный“, с виноградом, продали было, говорят, за 17 000 руб. за границу. Представитель Главнауки решил как-то зайти посмотреть в последний раз на произведение старого русского мастерства, чуть ли не собирался сфотографировать его, – и ахнул: иконостас исчез. Оказывается, приезжало ГПУ и решило „использовать“ золото иконостаса. Для этого его весь сожгли – и добыли золота на 7000 рублей».

А затем и саму церковь взорвали.

Обычное, в общем-то, дело.

Замоскворецкая больница

Главные корпуса Иверской общины сестер милосердия (Большая Полянка, 20) построены в 1912 году по проекту архитектора Д. Челищева.

Это лечебное благотворительное учреждение патронировалось генерал-губернатором нашего города Великим князем Сергеем Михайловичем и его женой Елизаветой Федоровной. Милосердие – так милосердие.

Притом благотворительность имела место только со стороны патронов, относящихся к царской фамилии. Простые санитарки, медицинские сестрички и сиделки получали выгоду тройную. Принимались сюда женщины от 20 до 40 лет. Им платили жалование, пусть и небольшое – от 2 до 5 рублей в месяц. Содержались они здесь на всем готовом. И, что самое существенное, дамы получали здесь образование – профессии их обучали с нуля.

Естественно, проблемы с персоналом были незнакомы содержателям общины.

Здесь, кстати, сестрой милосердия работала мать поэтессы Марины Цветаевой. Анастасия Цветаева припоминала подробности детства: «И были мирные часы сидения возле мамы, читавшей томики немецких стихов или разбиравшей лекарства, взвешивавшей их на крошечных весах с роговыми чашечками (мама страстно интересовалась медициной…). Пустые пузырьки (из-под лекарств) с заостренным носиком сбоку – чтобы капать, круглые и овальные коробочки с узором цветочков, аккуратные и изящные веера рецептов, гофрированные зонтики бумажных колпачков пузырьков, от которых пахло таинственно, нежно – и хотелось сохранить их навеки».

* * *

А за воротами этой общины проходила обычная московская жизнь. С несправедливостью, грязью, нищетой, тяжким детским трудом. Городские власти не утруждали себя тем, чтобы заглядывать в трактиры, лавочки и мастерские и проверять, как там живется самым молодым сотрудникам. Однако, если факт чрезмерной эксплуатации детей сам лез на глаза городовому, он мимо факта не пройдет, он доблестный, хотя и толстый. И в газетах то и дело попадались сообщения с заголовками типа «Еще непосильная ноша», «Опять непосильная кладь» или «Опять ребенок вместо лошади».

К примеру, как-то по Всехсвятской улице (нынешней улице Серафимовича) шел Дмитрий Маторин, тринадцати лет, и «нес на голове непосильную ношу, часто снимал ее с головы и останавливался, чтобы передохнуть». Он попался на глаза городовому, тот вызвал дворников, и в результате мальчик вместе с ношей оказался в участке.

Выяснилось, что он по указанию хозяина, Василия Рожкова, несет ни много и ни мало двухпудовый кузов от извозщичьих саней с Большой Дорогомиловской улицы на Большую Полянку.

– А что же, тебе хозяин на извозчика дал? – спросили у мальчика.

– Нет, а на гостинцы пятачок подарил, – ответил Маторин.

«Рожков привлечен к ответственности», – так заканчивалась журналистская заметка.

Сестры Иверской общины были далеки от всего этого. Хотя «заказчиком» Мити Маторина был их сосед по Полянке.

Храм с подлазом

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5