(Олег Григорьев)
Вероятно, во всем этом проявлялась радость по поводу новой, относительно спокойной жизни. Этакое отдохновение перед очередными потрясениями, явившимися нам (а в том числе и Невскому проспекту) с десяток лет тому назад.
«Аглинские белые лайковые перчатки»
Невский проспект, 1
На Невском нет неинтересных домов вообще. Возьмем хотя бы дом №1 (первый по левую руку). Это место прославилось еще при Екатерине Второй. Именно тут располагалась мастерская, в которой скульптор Этьен Морис Фальконе создавал знаменитого «Медного всадника» – памятник Петру Первому, по сей день украшающий Адмиралтейскую набережную и почитающийся одним из главных символов Санкт-Петербурга. Именно здесь на высоченный деревянный постамент (который имитировал будущий постамент, гранитный) взлетал на жеребце Бриллианте знаменитый наездник Афанасий Тележников. Взлетал – и на секунду замирал в определенной позе (той самой, что мы видим на готовом монументе).
Естественно, что это упражнение он повторял десятки раз, прежде чем обстоятельный французский скульптор сделал все необходимые наброски.
А в скором времени на этом месте выстроили новый четырехэтажный дом (правда, впоследствии надстроенный и переделанный), и петербуржцы забыли о родине любимого их монумента. Тем более, что в этом здании появилось такое соблазнительное новшество, как трактир «Лондон». Что ж, выбор названия вполне понятен – и Лондон и Санкт-Петербург славятся дождем, туманами и сплином.
Реклама извещала: «Здешний содержатель трактира города Лондона Георг Гейденрейх уведомляет почтенную публику, что он с 1 числа мая сего 1781 года перевел сей трактир в собственный его дом, стоящий по Невской перспективе, насупротив адмиралтейства… построенный по образцу иностранных гостиниц, где все приезжие сюда найти могут как для себя, так и для свиты своей всевозможные выгоды, коих они в партикулярных домах получить не могут».
Об одном умолчал содержатель гостиницы – об изобилии всякого рода коммивояжеров, осаждавших постояльцев прямо в номерах. Бытописатель П. Л. Яковлев провел эксперимент. Чтобы понять, как чувствует себя приезжий в стольном городе Санкт-Петербурге, взял да и поселился в той гостинице, словно приехавший из тихой, неиспорченной глубинки. Яковлев рассказывал об этом с возмущением: «Сейчас выгнал от себя целую толпу спекулаторов. Лишь только я возвратился в свою комнату, является ко мне француз, напудренный, в очках и с узлом в руке. Кланяется, развязывает узел и между тем исковерканным русским языком объявляет мне, что пришел чистить мне зубы, что у него чудесный порошок, прелестные щеточки и зубы всякого рода: перламутровые, серебряные и проч., и проч. В удивлении, в безмолвии рассматриваю я его фигуру. Он подходит ко мне, просит садиться, я сажусь, а он просит меня открыть рот и опять уверяет, что никто лучше него не умеет чистить зубы. Я встаю и весьма учтиво прошу его оставить меня в покое; он начал было опять говорить о своих щетках и порошках, но я указал ему двери. Он ушел, но вслед за ним является итальянец с духами, помадою и проч. За итальянцем – портной с готовым платьем; за портным – извозчик с предложением карет и дрожек; за извозчиком является фокусник – жид; через пять минут – бедные с аттестатами, подписками и комплиментами».
Выводы Яковлева были неутешительными: «Я воображаю, как эти народы пользуются и забавляются приезжими и как дорого заплатил бы какой-нибудь провинциал за такие посещения. Волею или неволею француз вычистил бы ему зубы и взял бы за это, по крайней мере, десять рублей, итальянец навязал бы ему всю свою подвижную лавочку, извозчик уверил бы его, что такой барин, как он, непременно должен ездить четвернею; а жид, не дожидаясь его согласия, показал ему все свои штуки. Таким образом провинциал, ничего не видя, узнает, что все рады служить ему, что все готовы предупреждать его желания».
Хотя, на самом деле, все хотят от него только денег. Но провинциал, конечно же, этого не поймет – рассиропится как дурачок, да и забудет родное семейство, прельстившись столичным обманчивым лоском.
Здесь же был «Новый Аглинской Магазейн», в котором продавали «всякие наилучшие аглинские товары за умеренную цену, также и собрание картин лучших мастеров в рамках аглинских».
Спустя несколько лет на место «магазейна» въехало новое модное торговое учреждение «Немецкая лавка», в которой, впрочем, также продавались «аглинские белые лайковые перчатки». Что поделаешь, таким был дух этого места на соблазн столичным штучкам и приезжим из провинции трудягам.
В девятнадцатом же веке здесь расположился знаменитый магазин Джузеппе Дациаро (на сей раз, как не трудно догадаться, итальянца). Он торговал, казалось, ерундой – картинками. Однако же был популярен.
Федор Достоевский даже приводил тот магазин в одном из своих умозаключений, записанных по памяти известным журналистом А. Сувориным: «В день покушения Млодецкого на Лорис-Меликова я сидел у Ф. М. Достоевского. Он занимал бедную квартирку. Я застал его за круглым столиком его гостиной набивающим папиросы. Лицо его походило на лицо человека, только что вышедшего из бани, с полка, где он парился. Оно как будто носило на себе печать пота. Я, вероятно, не мог скрыть своего удивления, потому что он, взглянув на меня и поздоровавшись, сказал:
– А у меня только что прошел припадок. Я рад, очень рад.
И он продолжал набивать папиросы. О покушении ни он, ни я еще не знали. Но разговор скоро перешел на политические преступления вообще и на взрыв в Зимнем дворце в особенности. Обсуждая это событие, Достоевский остановился на странном отношении общества к преступлениям этим. Общество как будто сочувствовало им или, ближе к истине, не знало хорошенько, как к ним относиться.
– Представьте себе, – говорил он, – что мы с вами стоим у окон магазина Дациаро и смотрим картины. Около нас стоит человек, который притворяется, что смотрит. Он чего-то ждет и все оглядывается. Вдруг поспешно подходит к нему другой человек и говорит: «Сейчас Зимний дворец будет взорван. Я завел машину». Мы это слышим. Представьте себе, что мы это слышим, что люди эти так возбуждены, что не соразмеряют обстоятельств и своего голоса. Как бы мы с вами поступили? Пошли бы мы в Зимний дворец предупредить о взрыве или обратились ли к полиции, к городовому, чтобы он арестовал этих людей? Вы пошли бы?
Нет, не пошел бы…
И я бы не пошел. Почему? Ведь это ужас. Это – преступление. Мы, может быть, могли бы предупредить. Я вот об этом думал до вашего прихода, набивая папиросы. Я перебрал все причины, которые заставили бы меня это сделать, – причины основательные, солидные, и затем обдумал причины, которые мне не позволяли бы это сделать. Эти причины – прямо ничтожные. Просто – боязнь прослыть доносчиком. Я представлял себе, как я приду, как на меня посмотрят, как меня станут расспрашивать, делать очные ставки, пожалуй, предложат награду, а то заподозрят в сообщничестве. Напечатают: Достоевский указал на преступников. Разве это мое дело? Это дело полиции. Она на это назначена, она за это деньги получает. Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния. Разве это нормально? У нас все ненормально, оттого все это происходит, и никто не знает, как ему поступить не только в самых трудных обстоятельствах, но и в самых простых. Я бы написал об этом. Я бы мог сказать много хорошего и скверного и для общества и для правительства, а это нельзя. У нас о самом важном нельзя говорить.
Он долго говорил на эту тему и говорил одушевленно. Тут же он сказал, что пишет роман, где героем будет Алеша Карамазов. Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером. Он совершил бы политическое преступление. Его бы казнили. Он искал бы правду и в этих поисках, естественно, стал бы революционером».
Почему Федор Михайлович избрал именно этот легкомысленный и модный магазин в начале Невского – неясно. И не прояснится никогда. Возможно, было что-то личное, связующее Достоевского с этим предпринимателем.
Впрочем, и другой русский писатель был неравнодушен к Дациаро и, опять-таки, в первую очередь к его витринам. Это был В. Набоков. Он писал в «Даре»: «На Невском проспекте в витринах Юнкера и Дациаро были выставлены поэтические картинки. Хорошенько их изучив, он возвращался домой и записывал свои наблюдения. О чудо! сравнительный метод всегда давал нужный результат. У калабрийской красавицы на гравюре не вышел нос: «особенно не удалась переносица и части, лежащие около носа, по бокам, где он поднимается». Через неделю, все еще неуверенный в том, что достаточно испытана истина, а не то – желая вновь насладиться уже знакомой податливостью опыта, он шел опять на Невский, посмотреть, нет ли новой красотки в окне. На коленях, в пещере, перед черепом и крестом, молилась Мария Магдалина, и лицо ее в луче лампады было мило, конечно, но насколько лучше полуосвещенное лицо Надежды Егоровны! На белой террасе над морем – две девушки: грациозная блондинка сидит на каменной лавке целуясь с юношей, а грациозная брюнетка смотрит, не идет ли кто, отодвинув малиновую занавеску, «отделяющую террасу от других частей дома», как отмечаем мы в дневнике, ибо всегда любим установить, в какой связи находится данная подробность по отношению к ее умозрительной среде. Разумеется, шейка у Надежды Егоровны еще милее. Отсюда важный вывод: жизнь милее (а значит лучше) живописи, ибо что такое живопись, поэзия, вообще искусство в самом чистом своем виде? Это – солнце пурпурное, опускающееся в море лазурное; это – «красивые» складки платья; это – розовые тени, которые пустой писатель тратит на иллюминовку своих глянцевитых глав; это – гирлянды цветов, феи, фрины, фавны… Чем дальше, тем облачнее: сорная идея растет. Роскошь женских форм на картине уже намекает на роскошь в экономическом смысле. Понятие «фантазии» представляется Николаю Гавриловичу в виде прозрачной, но пышногрудой Сильфиды, которая, без всякого корсета и почти нагая, играя легким покрывалом, прилетает к поэтически поэтизирующему поэту. Две-три колонны, два-три дерева – не то кипарисы, не то тополя – какая-то мало нам симпатичная урна, – и поклонник чистого искусства рукоплещет. Презренный! Праздный! И действительно, как же не предпочесть всему этому вздору честное описание современного быта, гражданскую горечь, задушевные стишки?
Смело можно сказать, что в те минуты, когда он льнул к витрине, полностью создалась его нехитрая магистерская диссертация «Эстетические Отношения Искусства к Действительности»».
Загадочный «он» – разумеется, Николай Чернышевский, главный герой этой мистификации Набокова.
Кстати, в Москве, на Кузнецком мосту тоже был магазин Дациаро. Однако главным почитался именно столичный, петербургский.
«Сии лошади разумеют более 200 штук»
Невский проспект, 2
Владение напротив (№2) первым делом интересно своей архитектурной биографией. Первое сооружение возникло здесь в самом начале восемнадцатого века по инициативе самого губернатора Санкт-Петербурга, «светлейшего Меншикова». Он проявил заботу о строителях новой столицы: «Те мастеровые люди, кои нынче приехали, живут у Адмиралтейского двора, скучают. Чтоб на сей стороне быть продаже съестным припасам и питья вина и пива, для того что им на другую сторону переезжать с трудом и от дела не надлежит».
В результате тут построили трактир «Петровское Кружало». Хотя логичнее было б назвать его Кружалом Александровским – в честь, собственно, Меншикова. Это заведение вошло в художественную литературу. Юрий Тынянов писал в повести «Восковая персона»: «Фортина стояла при Адмиралтействе. Она была строена для мастеровых, которым скучно; мастеровые скучали по родным местам, где они родились, или по жене, по детям, которых дома били, а то по разной рухляди или же по какой-нибудь даже одной домашней вещи, которая осталась дома, – они по этому сильно скучали в новом, пропастном месте.
Там, в кабаке, было пиво, вино, покружечно и в бадьях, и многие приходили, поодиночке и партиями, выпивали над бадьей из ковша, утирались и ухали:
– Ух.
Все шли в многонародное место – в кабак.
Над фортиною на крыше стояла на шесте государственная птица, орел. Она была жестяная с рисунком. И погнулась от ветра, заржавела, ее стали звать: петух. Но по птице фортину было видно на громадное пространство, даже с большого болота и с березовой рощи вокруг Невской перспективной дороги. Все говорили: пойдем к питуху. Потому что петух – это птица, а питух – пьяница. И тут многие знали друг друга, так же как при встрече на улицах; в Петерсбурке все люди были на счету. А были и безыменные: бурлаки петербургские. Они были горькие пьяницы.
Горькие пьяницы стояли в сенях над бадьей, пропивали онучи и тут же разувались и честно вешали онучи на бадью. От этого стоял бальзамовый дух. Они пили пиво, брагу, и что текло по усам назад в бадью, то другие за ними черпали и пили. И здесь было тихо, только был слышен крехт и еще:
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: