
— И ведь действительно, что я тут делаю! — Я обошёл мужичка и сделал несколько решительных шагов в сторону бетонной дамбы, но окрик остановил меня, и я застыл на месте, не поворачиваясь.
— А сестричка-то ваша — самый мёд!
Несколько времени я, точно истукан, стоял спиной к мужику, пытаясь уловить в этих словах хоть что-то безобидное, и когда понял, что он провоцирует меня, хоть и не ясно на что, я повернулся:
— Что тебе до того? — твёрдо сказал я.
Мужик наигранно пожал плечами:
— Мало ли где она будет ходить, вы бы с ней поосторожнее, не пускали бы её куда попало.
— Да кто тебе дал такое право, старик?! И кто ты сам вообще?! — возопил я.
Слово «старик» на мгновение что-то переменило в лице рыбака, будто он боялся услышать его, а затем он беззвучно ухмыльнулся, сунул руки в карманы, сказал:
— Сам не знаю, кто я. Ты, барин, про других людей лучше спроси. Вот про тебя или про сестру твою — сказать ещё могу. И про себя — оно ведь самое трудное! Как изрёк древний: «Самое трудное — познать себя, а самое лёгкое — советовать другим».2 Или судить других? Потому-то я и не знаю, кто я, а про других смогу говорить с лёгкостью. А прав вообще никто никому не даёт! К тому же вот вы меня судите, тогда как я ничего дурного не сделал. Сделал только лишь обычное человеческое предупреждение. — Мужичок улыбнулся и зашагал прочь.
— Тьфу! — сплюнул я и пошёл к дамбе.
От такой встречи на душе у меня сделалось ещё гаже. Я жалел, что не залепил старику как полагается, но, с другой стороны, не было за что, разве что за то, что болтает. Но это не ко мне. В мире достаточно людей, раздающих тумаки за болтовню. Впрочем, когда я добрался до дороги, поймал машину и отгородился от побережья стеклом, мне значительно удалось отвлечься.
6-е число
Владимир Радомирович Пшеницын и Сергей Александрович Багусник
Встреча в коптильне
Случилось так, что начальник коптильни поручил Сергею Александровичу провести экскурсию для небольшой группы туристов из пансионата, в числе которых оказался наш знакомый Владимир Радомирович Пшеницын. Такая встреча произошла совершенно естественно и случайно, и до того они совсем не знали друг друга. Кто после того мог знать, что встреча эта окажется судьбоносной и даже роковой. Ведь, казалось бы, что может связать двух столь непохожих друг на друга людей. Но именно со столь непохожими людьми, жизни которых происходили изолированно друг от друга и до сих пор не пересекались, порой и случается столкновение для них переломное.
Владимир Радомирович Пшеницын оказался в группе трёх пожилых дам и молодой пары с ребёнком лет восьми не из особой любви к копчёностям, а лишь из стремления отвлечься от размышлений об утраченной семье. Ведь накануне вечером, в день приезда в Петрозалив, и даже в это утро Пшеницын подумывал бросить отдых, бросить эту келью с уходящим в бесконечность потолком и ностальгическими запахами, плюнуть, уехать домой, встать пред женой на колени и умолять со слезами и воплями её дать семье второй шанс. Именно хотелось ему, чтоб со слезами и воплями, потому что как же ещё? Только так. И ещё обнимая колени жены так, чтобы она не смогла сама сесть рядом с ним и приняться его поднимать и чтобы не смогла уйти на расстояние и тем самым продемонстрировать безразличие, что было и вовсе недопустимо. Но после обеда от этой затеи ему стало тошно, поскольку он представил, что будет после его рыданий и душеизлияний перед женой. Жена погладит его по голове. Его, мелкого, тотчас униженного, самого себя размазавшего, горько вздохнёт и скажет ему: «Ну, полно тебе, Вова, уже всё решено». Это ещё в лучшем случае — горько вздохнёт, а если не вздохнёт и будет спокойна и холодна? И только Пшеницын представил это, как ему сперва стало ещё больнее, а через несколько мгновений он решительно и даже со злостью откинул идею с рыданием и ползанием. Тут же посмотрел на себя с сожалением и горечью. Тут-то как раз Клара Тимофеевна постучалась к нему в номер, в котором он едва уже не стал лезть на стену от терзаний, и сказала, что сегодня обзорная экскурсия по консервным и коптильным предприятиям Петрозалива и что её муж отказался, а её новая подруга в последний момент сказалась больной, так что пропадет билет, и что, мол, не хочет ли Пшеницын съездить вместо той.
Экскурсия не привлекла Владимира ни консервами, ни предприятиями. Однако он увидел в ней, согласно философии, которой он придерживался, некий «разделитель» на до и после. Он понадеялся, что такая мелочь, как экскурсия, не просто развлечёт, но и станет «разделителем», перейдя через который, можно открыть новую страницу жизни. Ведь консервы и копчёности настолько до нелепости не совпадают с жизненным контекстом Пшеницына, что он увидел в экскурсии именно то, что ему было нужно, чтобы взглянуть на себя как бы со стороны, из тёмных углов и с конвейеров фабрик. Он ухватился за билет, как хватается утопающий за соломинку, пусть даже это не соломинка, а резиновая пищащая игрушка для собак (разве утопающий выбирает?).
Часто бывает, когда имеется внутренняя тягость и рвётся сердце, всё вокруг начинает делать ещё больнее, всё напоминает о предмете страданий. Вот, например, счастливейшая семья в экране телевизора лишний раз причинила бы Пшеницыну боль. Вид копчёных окороков, висящих на крючках аппетитными рядами, пирамиды из консерваций, кашица рыбного фарша — всё это вряд ли было способно на такую подлость, в отличие от той, без сомнения, жестокой семьи из телевизора. Владимир Радомирович, однако, понимал, что всё это — лишь видимость, результат преломления внешнего мира через чувства.
И вот, стоя в компании трёх пожилых леди и молодой пары с сыном (которая, к слову, почему-то не вызывала болезненных переживаний, видимо, потому, что не претендовала на звание чрезвычайно счастливой), Пшеницын впервые осознал, что уже давно и неизменно страдает. Прямо перед ним что-то довольно увлечённо рассказывал Сергей Александрович Багусник в белом халате, размахивая руками и заметно при разговоре шевеля рыжими усами, а Владимир Радомирович не слышал его, пустоглазо глядя сквозь Багусника уже несколько секунд кряду. Пшеницын наконец оказался вдали от привычной повседневности, в которой он только и делает, что работает в университете и разводится с женой. От повседневности, в которой он слышит обидные слова от дочери, которые не являются её собственными словами. Говорит эти слова маленькая девочка, но это слова обиды и озлобленности её матери, вперемежку с упрёками и детскими, наивными и пронзительно-искренними признаниями в любви. От повседневности, где единственной отдушиной ему служит труд над его философской концепцией «междубытия» и где даже посиделки с коллегами уже не увлекают и вводят в какую-то особую скуку, которую нельзя развеять, в отчаяние. Оказавшись от всего этого далеко, не столько в плане километража, сколько в плане душевной дальности, в засолочном цеху коптильни Пшеницын вдруг почувствовал каждый цвет, оттенок и каждый элемент своего положения. Он смотрел сквозь Сергея Александровича и видел себя, каким он к тому моменту стал — он увидел, что мучается и страдает всё это время, и в тот же миг он понял, что прежде этого не замечал. И тут же вслед за тем подумал, что было даже лучше, когда он не ощущал своего страдания, своей загрудинной боли, и что, в сущности, толку от этого осознания довольно мало.
— Обратите своё внимание на этот конвейер — совсем новенький образец, работает как часы, без сбоев, — услышал Багусника Пшеницын. — Наша коптильня всегда, во все времена, то есть… ценилась за свою продукцию и чистоту. За свою чистую продукцию. Раньше, по советским ещё ГОСТам, всё выпускалось первосортное, качественное, вкусное. Перестройка, не могу не заметить, не шибко уж ударила по коптильне. Пять лет назад её выкупили немцы, а немцы марку держать за святое считают. Для них это, пожалуй, важнее даже прибыли, то есть если нет прибыли, то они готовы и терпеть какое-то время, но марку не уронят. И потому у нас новейшее оборудование и высококачественный товар.
— Дорогущий только, — брякнула Клара Тимофеевна.
Она была без мужа, оглядывала всё вокруг порой даже слишком энергически и просто с неприличным интересом. Так, когда только вышли в цех, она почти подбежала к слайсеру и стала наблюдать его работу, удивлённо раскрыв рот, приблизившись почти вплотную к ходовой части, так что сотрудник едва спас её, подлетая к ней и крича: «Нет, нет! Ничего не троньте!»
— Да не трогаю я! Собственно, я просто любопытствую! — раздражительно заявила Клара Тимофеевна, но всё же выпрямилась и отошла на пару шагов.
Сейчас на перебившие речь Сергея Александровича слова «Дорогущий только» он ответил:
— Да, так ведь вы заметьте и качество.
Клара Тимофеевна улыбнулась, а две другие старушки сделались недовольными, нахмурили брови, и одна из них процедила:
— Быстренько же немцы подсуетились.
Вторая кивнула, точно то же самое и подумала, и поглядела на Сергея Александровича с недоверием.
— Так ведь у нас-то всё развалилось! — как бы оправдывался Багусник. — И стоять сейчас этой коптильне, как и много чему ещё в стране, разрушенной.
Старушки вроде как засомневались, а Сергей Александрович продолжил экскурсию. Так группа снова оказалась у входа в предприятие, а после очередной дегустации с описанием всех оттенков вкуса, попрощавшись с экскурсоводом, вышла из здания. Все тут же куда-то разбрелись, поскольку коптильня была последним в программе предприятием. Клара Тимофеевна любезно предложила вместе вернуться в пансионат, но перспектива снова увидеть четыре стены номера и себя, засунутого в них, Пшеницына не обрадовала, и он поблагодарил и сказал, что хочет посетить ещё парочку мест.
Так Владимир Радомирович остался один. Солнце клонилось к закату, позади него возвышались большие белые металлические двери коптильни, а впереди тянулась улица, сливающаяся вдалеке с дорогой, виднелись какие-то склады, а жилые дома располагались поодаль, чтобы их жителей не раздражал извечный запах с коптильни. С другой стороны в лесополосу уходила просёлочная дорога. Коптильня, таким образом, выступала межой, отделяющей город от природы. На дегустации Пшеницыну всё показалось одинаковым: солёным, со вкусом дыма. С непривычки к таким продуктам он не различил ни «тонкий ольховый аромат», ни «кедровый привкус», он был далёк от этого искусства, тем более уж по части копчёностей, и прекрасно осознавал это. Когда участники экскурсии скрылись за постройками в дали улочки, Пшеницын всё ещё стоял, находясь теперь в настроении созерцательном: его радовал и запах дымка, смешиваемый со свежим воздухом, и солнце, и лес, и пустырь, и постройки. Всё это заливал красивый оранжевый свет, всё гармонировало между собой и вызывало в душе какое-то приятное шумящее чувство. Прислушавшись, Владимир Радомирович различил за негромким, но слышным гулом конвейеров коптильни стрёкот кузнечиков в траве, а в воздухе — отдалённые трели стрижей. В этот момент позади Пшеницына скрипнули ворота. Он обернулся и увидел, что Сергей Александрович, сняв рабочий халат, прислонившись на неподвижную створку двери спиной, стоит и курит.
— А вы это что же, забылись, надо думать? — пробурчал Сергей Александрович. Хоть в своей реплике он того не выразил, но он хотел помочь и подсказать, куда идти.
— Я забылся? — несколько потерянно ответил вопросом Пшеницын, повернулся к Багуснику боком, поставив руки на пояс. Далее он так и говорил, стоя в этой позе, поворачивая голову то к Багуснику, то глядя куда-то в сторону леса. — Нет, я хотел задержаться. Это место — как граница между городом и природой. Интересный эффект.
— Это — да, отсюда до Дальнего озера рукой подать. Вот по просёлке, а затем слева тропка будет через заросли. Там и озеро. Только ночью там лучше не ходить. Это же роща, там всякие колдыри да бандиты гнездятся. Именно тут пока случаев, тьфу-тьфу-тьфу, не было, но ведь в каждой роще ночью да встретится какой-нибудь тип, или даже группа типов. Лучше уж днём.
— Конечно, — не сразу ответил Пшеницын.
Где-то совсем рядом громко застрекотал и умолк кузнечик.
— А на то озеро я до работы, бывало, ходил рыбу ловить. Вставать, правда, лень. Но зато если уж встанешь и погода хорошая, тогда уж настоящая красота. В наше время, пожалуй, рыбалка-то — единственное место, где от своих можно спрятаться. Благодать. Особенно хорошо то, что раньше всех встаёшь, жена не успевает зацепиться за что-нибудь, и шмыг — за дверь. Часто, правда, дед в пять часов уже не спит. В кино смотрю, как показывают стариков. Там они же спят иногда даже и на ходу и во время разговора засыпают. Это уж в кино. А тут… а, ну его!
— На самом деле старики спят очень мало. Некоторым двух часов днём да двух часов ночью вполне хватает. Это мне один знакомый с кафедры медицины сказал. У них обменных процессов мало, энергия на рост новых клеток почти не тратится, уже будто просто из привычки одной спят. И часто жалуются на бессонницу, а у них и нет её вовсе, просто им больше не нужно.
— Вот-вот! Как интересно вы говорите! Дед вот, то есть он же — тесть мой, тоже жалуется, таблеточки пьёт. Докучает всем. Сам не спит, да другим иногда не даёт. Бывало, как начнёт ночью что-нибудь чинить. Помню, раз сплю себе спокойно, а он молотком в кухне в темноте стучит. Все выбегают, а он: «А что? Я же тихонько!» Он тихонько! Ночью — молотком стучать. Жена всегда на его стороне, даже тогда, с молотком-то. Я ему тираду начал читать, а она перебила меня и сказала: «Ну и что, не видишь, не спится?! А ты, папенька, лучше бы кроссворды порешал». На меня так грубо, а ему так мягко, как дитю какому. И с возрастом это всё сильнее, пожалуй, — Багусник немного помолчал, затем небрежно (хоть сам так не хотел), словно делая какое-то серьёзное одолжение, бросил Владимиру Радомировичу: — А у вас есть семья?
— В какой-то мере, — подумав, ответил тот. — Не совсем и наполовину.
Лицо Багусника выражало ожидание, как будто ему сказали: «Извините, вы не могли бы…» — и не договорили. Пшеницын засмеялся от своих слов, стараясь скрыть за смехом замешательство от того, что он не знал, как объяснить. С одной стороны, ему теперь хотелось сказать просто: «Есть жена и очаровательная дочка», но после внезапного для него же самого высказывания «В какой-то мере» отступать было уже поздно. Он нахмурился.
— Ах, трудности? — всё так же ожидающе сказал Сергей Александрович. — Извините.
— Да что вы… Всё правильно. Трудности, только не извиняйтесь. Разводимся. И у нас есть дочь.
Багусник поджал губы, и его усы тоже как бы поджались.
— Так ведь, когда детей нет, всё немного проще. А дочь, верно, всё осложняет?
— Дело не в дочери. Я её очень люблю, она просто сокровище. Дело в том, что мне и жену разлюбить невозможно. Она ведь всё сама решила за нас. А так ведь и с чего нам разводиться?! И знаете ещё что? Я это понял только сегодня, на экскурсии, — что всё ещё люблю её и что она сама всё решила, а не мы вместе. Я ни в коем случае не хочу сейчас выгородить себя, я действительно виноват, что что-то будто упустил, потерял в отношениях, — он шаркнул ногой по щебёнке, — я мало участвовал в семейной жизни в последнее время. И допускаю, что ей вполне могло это надоесть, что она могла разлюбить, устать от меня. Но при всём этом я только какие-нибудь полчаса назад, когда вы, простите, рассказывали о новом конвейере или о способе засолки, я вдруг осознал весь трагизм моей ситуации, вдруг осознал, что давно уже и невольно страдаю от этой любви. — Пшеницын говорил хоть и громко, но как бы объясняя самому себе что-то, чего сам до конца не понимал, подбирая слова, запинаясь и перебирая пальцами руки, почти буквально нащупывая что-то вроде ниточки, которая приведёт к ответам. И тут же Пшеницын осознал, кому и при каких обстоятельствах он это рассказывает. В самом фантастическом сне он не мог бы увидеть подобное, и от понимания ситуации, в которой тотчас оказался, он хохотнул и посмотрел на Багусника, который глядел с прищуром, с каким иные собеседники слушают весьма внимательно и заинтересованно. — Понимаете меня?
— Я сам женат довольно долго, — пробурчал Сергей Александрович низким голосом. — Женат, живу к тому же с отцом жены и нашим уже почти взрослым сыном (сыну Багусника десять лет), так что я вас положительно понимаю. Послушайте, а что, если нам с вами этим вот самым разговором взять да и переместиться в бар неподалёку? Я как раз закончил и собираюсь уходить. Похоже, что тут нужна обстановочка иная. — Он добро усмехнулся.
Владимир Радомирович пожал плечами:
— Почему нет? Тогда я вас тут подожду.
Новые знакомства
Сергей Александрович, когда вкратце узнал историю Владимира Радомировича, испытал несколько смешанные чувства. Он, конечно, посочувствовал собеседнику, но ещё более ощутил какой-то внутренний подъём, комфорт, которого не было давно. Ему сделалось до неприличия приятно, так как он встретил человека, очевидно, несчастнее себя, и это мигом воодушевило Сергея Александровича, придало ему бодрости и сил. Надо здесь сразу сказать, что Багусник не был человеком малодушным, напротив, он искренне сочувствовал каждому страдающему, но сейчас восторг от того, что кому-то ещё хуже, был сильнее. Он не осознал этого, а просто отдался возможности побыть почти счастливым человеком.
Содержание всей их беседы в баре я приводить не буду. Они познакомились. Со стороны Багусника звучали слова сочувствия, а со стороны Пшеницына — откровения, с которыми читатель уже частично знаком. Багусник осознал, что он испытывает удовольствие от мрачного рассказа Пшеницына, лишь ближе к середине общения, и тогда он произнёс:
— Да, всё это, Вова (они перешли на «ты»), печально, но ты держись. У меня, ежели серьёзно вдуматься, жизнь тоже не сахар. Семья, пустим, имеется, но какова она? Жена всё время только своё гнёт, выразиться не даёт. Дед, чуть что, защищает её, даже если она не права. Сын — тот и вовсе, что называется, в поле ветер, в ж**е дым, — он усмехнулся и вздохнул. — Вот видишь, и семья, да всё равно не то что-то. Наверное, я где-то не прав. Но погоди… — он вдруг приободрился. — Я ещё покажу им! Ещё как покажу!
Здесь Пшеницын не знал, что сказать: либo спросить, что Сергей Александрович показывать намеревается и тем самым, возможно, поставить его в тупик и обидеть, поскольку по интонации его становилось ясно, что показывать ему ещё нечего; либo молча ждать продолжения. Так что Пшеницын ждал. Барчик, кстати сказать, был другой. Не тот, в котором сидели Павел Павлович с Андреем Тимофеевичем. Этот был поменьше и красивше интерьером, выполненным в тёмно-синем и золотом цветах, с изящными стульями и столами, и дороже по меню, но он был ближайший к коптильне. Располагался он сразу напротив питомника и назывался «Золото».
— Кстати, этот питомник, — неожиданно сменил тему Сергей Александрович, — уникальное в России предприятие. В малом загоне, размером с два футбольных, поселили рысей, а в загоне побольше, с три поля, — то ли ланей, то ли оленей. Наверное, ланей. Впрочем, не помню. Что-то в том роде. Эти загоны сообщаются. Открывая и закрывая ворота между загонами, работники питомника меняют численность популяций. Странный эксперимент, но он удался, и теперь у нас в городе есть рысятник и оленятник, — Сергей Александрович усмехнулся в усы. — Вон, в окно видна сетка рысятника. О, вспомнил! — перебил сам себя Багусник. — Там карликовые олени. Так вот, что я хочу сказать: живут там себе рыси, а не догадываются, что они в вольере. Они свободны, так они себя ощущают. А в действительности деревья — насажены, камни — завезены, а сетчатые стены не обойти ни с какой стороны. Но они об этом не знают, по сути, рысь ведь всего лишь большая кошка, глупая и привязывается к дому. Что есть их вольеры? Дом или тюрьма? Я уже молчу про оленей — те ведь ещё тупоумней. Вот как баран на ворота смотрит, так ведь и олени на всё смотрят. Только баран бежит к воротам, а олень — от ворот. Ну, дом это или тюрьма?
— Я думаю, это скорее дом, чем тюрьма, раз они этого не осознают. Из дома кошку тоже не пускают, а ведь для неё это дом. Мне кажется, Сергей, дело тут в том, что ни у рыси, ни у оленя нет понятий «дом» или «тюрьма», но у них есть «рефлекс свободы» по Павлову, хотя многие с этим спорят, и ты тоже можешь. Этот «рефлекс свободы» просто объясняет ситуацию: чувствует животное, что ему не дают двигаться какие-то ограничители, значит, при снятии ограничителей животное вырвется, что называется, на свободу. А не чувствует — значит, не вырвется, значит, оно на свободе.
— То есть в вольере они свободны? — медленно постукивал зажигалкой по столу Багусник. — Как я и сказал?
— Видимо, да. В таком животном понимании, чисто телесном — да. Может быть, им тесновато друг с другом, но ведь «тесно» — не то же самое, что «тюрьма».
Пшеницын всерьёз вдруг задумался. Он понимал, что свободы — тема обширнейшая и неоднозначная и что у философов есть разные мнения на этот счёт, но он вспомнил в тот момент мнение Сократа, что «законы существуют только для свободных людей», и пытался примерить его на данный разговор. И также чьё-то мнение, что свобода всегда одна на всех и на всё и не может быть свободы внешней и внутренней, но встать он захотел на другую позицию. Как виделось Пшеницыну, Сергей Александрович говорил на эту тему слишком, до неприличия по-простецки. Дескать, свобода или нет? Владимир Радомирович к такой конкретности не привык. Но он решился: по-житейски, значит, по-житейски.
— Вот тут, кстати, — отпив от своего бокала, продолжал Багусник, — есть отличная поговорка: в тесноте, да не в обиде.
— Хорошая поговорка, здесь весьма уместная. И всё-таки свобода человека — это несколько иное, чем свобода животного. Тут определённые законы замешаны. Люди, если они здоровы, стремятся к обществу, а не против общества. И в свободе они соблюдают законы. К примеру, «твоя свобода заканчивается там, где начинается свобода другого» — одна из таких формул-законов. Тут она уже звучит иронически, и не помню, кто её такой сделал, но ведь смысл-то прежний, что свобода — это всегда рамки.
— А если рамки, то какая же это свобода? — лукаво поглядел на Владимира Сергей.
— А вот смотри, — Пшеницын поставил бокал и выставил перед собой руки, словно и впрямь собирался демонстрировать ловкость рук. Но этот жест обозначал границы чего-то. — Я всегда определяю для себя добро так: это то, что в определённых рамках, это некая «золотая середина». А крайности… то есть вот тут и вот тут, — он ткнул пальцем за пределы нарисованной в воздухе рамки, — уже зло. А потому и свободы там быть не может. Хм… как бы сказать? — Владимир сам понимал, что выражается довольно кустарно, но Сергей задумчиво закивал.
— Например, — заговорил Сергей, ухмыляясь, — вот мы сидим и пьём пиво. Если в меру, по-твоему, в рамках, то всё хорошо. Если же я закажу водки и стану запивать её пивом, то я сотворю зло. А если мы даже чаю не закажем, а станем разговаривать так, словно я у тебя на улице закурить попросил — это уже другая крайность, и, стало быть, тоже зло?
Пшеницын сделал круглые глаза. Такого примера его концепции ещё никто не приводил. Он кашлянул и ответил:
— Похоже, что так. Но во втором случае, если мы как чужие люди на улице бы общались на эти темы, это, вероятно, было бы не зло, но странность. Лично я не видел, чтобы незнакомые люди, прохожие, внезапно останавливались бы посреди дороги и заговаривали бы о свободе, вот как мы. Это было бы странно. Хоть и не зло, но крайность.
— То есть зло и добро — всегда не сами по себе, а для чего-то?
— Это-то совершенно верно. Самостоятельно добро и зло не существуют. У них есть предмет.
— И так, как с этими рамками, мерами — повсюду? То есть это применимо для всего?
— Я полагаю, да, если это касается человека. Вот человек мало работает или не работает — себе зло, и сидит на шее у общества — зло. Вот он много работает и заболевает — зло. Вот он работает, соблюдая законы существования человеческого организма, законы трудовых отношений, законы человеческих отношений, — он живёт долго и счастливо. Выходит, так он в большей степени свободен. — Владимир сделал несколько больших глотков из пивного бокала.